Юзеф Чапский. Про/чтение
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2025
Юзеф Чапский. Про/чтение: Эссе / Сост. Яна Зелиньского; Пер. с польск. и фр. Анастасии Векшиной. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2024.
Собранные вместе эссе, рецензии, портреты писателей, публиковавшиеся Юзефом Чапским (1896–1993) в польских эмигрантских журналах «Белый орел» и «Культура» на протяжении сорока лет, дают нам представление не только о кругозоре центральноевропейского интеллектуала XX века, вовлеченного практически во все решающие события этого столетия либо как свидетель, либо как активный участник с собственной позицией. Это интересно уже само по себе — тем более, что в смысле полноты кругозора, систематичности знаний и глубины понимания Чапский, пожалуй, составит исключение даже среди своих собратьев по судьбе. Но и гораздо шире того — все это позволяет узнать многое о европейской культуре последних двух веков, о значительных ее явлениях, о пронизывающих ее внутренних связях, увиденных и тщательно продуманных с польской точки зрения.
Вошедшие в книгу тексты Чапский писал на двух из своих языков: на польском и французском. Третьим его языком — на самом деле, одним из первых — был русский.
В соответствии с этим, в книге три тематических пласта: польский (в центре внимания автора), французский и русский.
Для нас, его русских читателей, важно еще и то, что Чапский — практически наш соотечественник: у человека иногда бывает несколько родин, для Чапского Россия — несомненно одна из них. Польско-немецкий аристократ по происхождению, родившийся в Праге, вырос он на польских землях Российской империи, детство его прошло в поместье Прилуки в нескольких километрах от Минска. Племянник губернатора Минска. Двоюродный брат Георгия Чичерина. С шестнадцати лет жил в Петербурге, в 1915-м окончил там гимназию. Там же, два года спустя, Чапский стал свидетелем Февральской революции. Он успел даже окончить первый курс юридического факультета Санкт-Петербургского университета, откуда в 1916-м ушел в Пажеский корпус и потом, в июле 1917-го, в польскую армию, на фронт. О дальнейшей судьбе автора читатель узнает много интересного из предисловия к книге, написанного Эльжбетой Скочек; мы же сейчас заметим лишь то, что с Россией у Чапского был связан и тяжелый отрицательный опыт: во время Второй мировой, в 1939–1941 годах, он был узником советских лагерей в Старобельске, Павлищевом Боре и Грязовце. (Вошедшими в этот том лекциями о Прусте — «Пруст в Грязовце» — мы обязаны именно этому опыту: Чапский читал их солагерникам, чтобы сделать их жизнь более выносимой и осмысленной, в рамках «французского лектория», который он вел там в 1940–1941 годах. Читал, сверяясь единственно со своей неимоверной памятью, разве что страниц не помнил, — книг под рукой, как легко догадаться, недоставало. И кстати: ни единая буква этого текста — записанного его товарищами по заключению Иоахимом Коном и Владиславом Тихим — не свидетельствует о нечеловеческих условиях, в которых читались лекции: лектор говорил как человек, совершенно свободный от этих условий).
Удивительным образом, против России и ее культуры это его не настроило, хотя оснований было, казалось бы, более чем достаточно.
У Чапского, поначалу глубоко вовлеченного в русскую жизнь, связи с нею сохранялись всегда. В свой петербургский, юношеский период он, тогда — страстный толстовец, успел войти в круг Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, оказавших на него одно из решающих влияний. «Они открыли мне целый мир, — вспоминал Чапский десятилетия спустя. — Мережковскому я обязан совершенно новым для меня отношением к истории, к католицизму, вообще многосторонним подходом к проблемам, более чутким, с исторической перспективой. Он велел мне читать Достоевского, Ницше, Карлейля и Розанова. / Никогда больше я не переживал периода такого интенсивного роста». Будучи во время Второй мировой уполномоченным генерала Андерса по розыску польских офицеров, пропавших на территории СССР, он в 1942-м в Ташкенте познакомился с Ахматовой (и есть версия, согласно которой именно ему посвящено стихотворение «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…»). Во французской эмиграции, где он жил с 1945 года, Чапский общался с Дмитрием Философовым и Алексеем Ремизовым и участвовал в издании журнала «Континент» Владимира Максимова.
Русскую литературу он читал в оригинале и культуру нашу одновременно знал изнутри, что обеспечивало ему глубину понимания, и, всецело принадлежа при этом к культуре польской, видел извне — что сообщало ему свободу от задаваемых ею ограничений. У него была, таким образом, редкостная двойная оптика (пожалуй, и тройная: прожив во Франции много лет, он блестяще знал французскую культуру), объемное и внутренне связное видение: три своих главных культурных мира он постоянно соотносит друг с другом, читает друг сквозь друга: например, сопоставляет Розанова и Франсуа Мориака; говоря о Розанове, ссылается на его французских критиков. Они образуют его цельную, триединую вселенную.
(Человек с таким внутренним устройством, кажется, был бы интересен даже в случае, если бы в числе его культур не было русской. Но нам повезло: он, говорящий о Розанове, Достоевском, Ремизове с позиций очень квалифицированного читателя, — наш собеседник.)
Кстати, человеком культуры польской он в юности сделал себя во многом сознательными усилиями, о чем тут тоже немного рассказано. Принадлежность к польской культуре была, таким образом, его личным достижением.
Художник и литератор, Чапский говорит в книге об обоих важнейших искусствах своей жизни, — но распределение внимания между ними очень неравномерно. Изобразительному искусству как таковому здесь отведен собственный раздел: «Вопросы живописи», но совсем небольшой — пятнадцать страниц (остальное — упоминания живописи в иных контекстах). Есть еще размышления о трехмесячной поездке автора по Южной Америке — «Американские тропы» — и выдержки из дневника, который он вел в этом путешествии — «Толпа и призраки». Все прочее — литература.
Книга — еще и о ценностях: о неразделимости интеллектуального и этического, точности и честности, понимания и достоинства, воплощенной в каждом из вошедших сюда текстов.
Интеллектуал изысканный и сложный, Чапский при этом на удивление отчетлив и ясен (эта его умственная дисциплина — очередной пример того, что и ясность, и даже легкость нисколько не противоречат ни глубине, ни сложности). Остается лишь пожалеть о том, что для основного количества его русских читателей останутся, видимо, не вполне прозрачными те части книги, где говорится о польских авторах, о польских смыслах. Многие ли у нас знакомы с текстами, скажем, Адольфа Бохеньского, Чеслава Страшевича, Каетана Моравского? — как и французского прозаика Жака Шардона, которого Чапский, по своему обыкновению, читает очень внимательно (и, кстати, опять же через русскую культуру: «Шардон — последователь Толстого, впрочем, как и Мартен дю Гар, с которым его многое связывает». С другой стороны, это ли не прекрасный повод расширить свой кругозор и поинтересоваться насыщенной жизнью, стоящей за этими именами?