Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2025
Об авторе | Степан Гаврилов родился в г. Миассе Челябинской области в 1990 году. Работал строителем, разнорабочим, рекламным агентом, радиоведущим, библиотекарем, журналистом, редактором, сценаристом. Автор романов «Опыты бесприютного неба» («Знамя», № 3 за 2019 год), «Смеси и мрази», повести «Рождённый проворным». Автор и ведущий мокъюментари-подкаста «Занимательная хонтология».
Нет, правда, я и такое объяснение встречал: это все маятниковые циклы. Где-то на четырнадцатой-шестнадцатой неделе после зачатия плод уже способен различать звуки. Но, по сути, он еще не слышит, он скорее трогает звук, чувствует его кожей, всем телом. Это такой моносигнал, гладкий, темный и, наверное, очень пугающий. Это просто медленные пульсы, толчки, наложенные друг на друга несинхронизированные ритмы — биение сердца самого плода, стук материнского сердца, звуки процессов ее пищеварения. И все это еще и обернуто в ту акустическую среду, которая окружает мать. Такой, получается, тоталитарный монолог, без слов, еще до слов.
Это и есть гул — забытая, но знакомая архаика, реликтовое излучение из тех времен, когда мы еще не родились, но уже существовали. Гул не пришел к нам из ниоткуда, но вернулся. Ничего нового, и именно поэтому он так тревожит — потому что все это про те глубины и дали, которые мы оставили где-то там.
Ладно, пусть будет так. Красиво объяснено, хотя на самом деле ничего не понятно. Легче от этого вряд ли кому-то станет.
Я слышащий, уже где-то года три. Когда я говорю об этом тем, кто не слышит, сразу начинается: «И как тебе?» Как мне… Как бы поточнее? Да все равно мне. До того момента, как мать позвонила пару дней назад, я о гуле не вспоминал довольно давно — как не вспоминает плод об околоплодных водах. Когда мать позвонила, я сидел в торговом центре. Кстати, вроде как гул там специально маскируют — каждый день подбирают музыку по тональности. Говорят, это отражается на продажах, слышащих становится больше.
И вот с того момента я последние пару дней только о гуле и думаю.
Когда она позвонила, я разглядывал девочек-подростков, блеск их губ и свободные силуэты их одежд. Кто-то мне говорил, что среди подростков модно косить под слышащих — они находят в этом какой-то свой прикол, вроде как изысканный нигилизм и повод законно пострадать. Когда я приложил телефон к уху, гул тут же просочился из внешнего мира через крохотную лазейку — динамик моего телефона. Мать молчала слишком долго.
— Ты далеко?
— Не, на фудкорт забежал. Жду, когда заказ принесут.
— А у меня поесть не хочешь?
То есть: «Ты тут рядом, и не зашел на тарелку супа к матери».
— Да я уже заказал.
Она опять замолчала.
— Что такое, мам?
И тут я понял. Не знаю как, просто понял и все.
— Прийти можешь? Сегодня только.
В колонках над моей головой композиция закончилась. Перед тем как бодрый диктор стал объявлять акции в аутлете, проскочила пауза, и в нее со всей четкостью ворвался мощный квадрат звукового события: гул.
Если вы услышали гул, то первым делом вам нужно определиться с тем, далек он или близок. Это жизненно необходимо, иначе мозг потратит очень много энергии на то, чтобы выяснить, где же источник звука. Взять, например, близкий, но тихий звук. Ваш коллега за соседним столом стучит ручкой по столу. Этот стук — он субъективно настолько же громкий, как шум стройки в соседнем районе, или потише? Мы постоянно локализуем звук, выбираем степень его навязчивости, соотносимость с нами, опасность, качественное содержание, массу всякого другого, хотим мы или нет — неосознанно. Чаще всего, с обыденными звуками в нашей жизни проблем не возникает. А с гулом другое дело: ты вынужден выбирать, где источник. То, что источника нет, не важно. Придумай себе источник гула — или сойди с ума.
С самого начала мне представлялись долгие и скучные загородные поля — посредственные пустыри, молчаливые рамки мегаполиса. Мне казалось, что сквозь шум города пробирается гул самих этих полей, березовых перелесков, невнятных ландшафтов — такой невзрачный и настойчивый плач.
Катя говорила о гуле бетона внутри помещений, об особом акустическом рисунке, который выдавливает из себя лабиринт наших квартир. «Ты когда-нибудь ходил по недостроенному или заброшенному дому? Чувство, как будто тебя раздели. Полнейшее отчуждение, просто бетонный лабиринт. Гудит сам материал наших жилищ — это как радон. Я когда из дома выхожу, гула становится меньше». Я хотел объяснить: городской шум немного перекрывает гул. Или, когда идешь по улице, о другом просто думаешь, внимание твое рассеивается. Хотел, но как объяснить? Ты остаешься один на один с этим всем. За тебя никто не выберет.
До того, как я впервые гул услышал — это по осени было, — я и не подозревал, сколько существует тишины. Тишина буквально объемлет все — бряцанье старого трамвая и трамвайных путей за окном офиса; вполне мерное, баюкающее дыхание города; шум крови в ушах; утробные перекаты — это канализация в доме; крики детей, они рваным эхо, как влажной кистью, выводят геометрию дворов; лай собак — всегда острый, он подчеркивает обилие в городе твердых поверхностей; шум листвы, гудение самолетов в небе. В общем, не важно. После того, как я услышал гул, стало понятно: все-все эти звуки всегда были встроены в тишину, тишина служила подкладкой для звуковых событий. Она всегда подразумевалась, сама собой. Это как два человека подразумевают только им знакомую проблему. Так кто-то тихо и смертельно болеет в доме. Слушая звук, мы на автомате замеряем количество тишины. Мне стало ясно, как день божий: выражение «слушать тишину» — это не фигура речи. Тишину можно услышать точно так же, как увидеть рамку у картины.
Теперь тишины больше не стало.
Ее благостность я познал только когда появился гул. Нечто совсем обратное происходит, когда рабочие в конце смены выключают станок и в цехе повисает звенящая бессобытийность. Так же затихают разговоры попутчиков в электричках, когда поезд встает на станциях. И рабочие, и пассажиры обнаруживают, что тишина пришла.
В один день мы обнаружили, что тишины больше нет. Вместо нее теперь был гул.
Поэтому те, кто слышал гул — слышащие, — не могли толком рассказать о своих ощущениях тем, кто его не слышал. Как описать длительный, непрекращающийся звук, однообразный, вязкий, сама природа которого — неясна? Гул как рамка всегда здесь. Как бы я смог передать это на письме? Вернее было бы залить все текстовое поле каким-то одним цветом, скажем — грязновато-бежевым или сиренево-сероватым. А читатель мог бы иногда, между абзацами, делать передышки и спрашивать себя: а почему это сами страницы — бумага или текстовое поле электронного устройства — имеет такой странный цвет? Вроде читать не мешает, но зачем? Смысл тут какой?
Я не стал ждать еды. Вышел из ТЦ, сел в автобус и написал матери, что скоро буду. И тут понял — чувствую что-то вроде стонущего, очень приятного злорадства.
Когда мы разводились с Ариной, она брякнула: «Это все полная хрень». Вот тебе и хрень. Сейчас мне хорошо и стыдно.
Я начал слышать спустя примерно год после того, как впервые прочел об этом на каком-то сайте с развлекательными статейками. Тогда это подавалось с таким иронично-придурошным тоном, как какая-нибудь крипипаста или городская легенда. Потом, конечно, тема стала очень популярной: писали статьи, снимали видосы — и тупые, и вполне прикольные скетчи, и серьезные расследования, брали у кого попало интервью, пачками выходили подкасты, продуцировался всякий другой инфошлак.
Помню, мы это обсуждали с Ариной. Смеялись над какими-то шутками. Наш сосед по площадке, мужчина предпенсионного возраста, одинокий и грустный, как-то спросил нас в лифте — не слышим ли мы чего? Он подумал, что это гудит оборонный завод на окраине города. В лохматых годах из каких-то печей там выгоняли воздух, и чуть ли не весь город тонул в шуме. Сейчас вспоминаю все это: меня действительно забавлял вид соседа — одинокого и рассеянного стареющего бобыля. Это был первый знакомый мне слышащий. Правда, потом я его не видел.
Жили мы хорошо и, как бы это сказать, обычно: поженились в нужное время, пару раз съездили в путешествия. Арину повышали, потом она уволилась и начала работать на себя. Но однажды ночью я проснулся от ее громкого, длинного дыхания и не сразу понял, что дыхание это принадлежит мне. А когда уже полностью очнулся, то осознал: это не дыхание. Это, скорее, бесконечный угрожающий шелест, который создает неосязаемый, неслышимый пульс.
Так пришел гул.
Сказать, что я растерялся, было бы аморальной неточностью.
Хотя первый день я провел спокойно. Это как с легкой простудой: ты просто особо не паришься, живешь, стараясь ее не замечать. Думаешь, ну ладно, пока ничего серьезного, пронесет, может. А вот на следующее утро стало действительно плохо. Арина от меня не отходила. Такая прижала концентрированная в звуке тревога — немного шершавая, настойчивая, как осень за окном. Первым делом хотелось поверить в галлюцинаторность этого звука, в какую-то болезнь уха, воспаление, акуфен, еще что-то. Иногда даже получалось, но вот идешь в коридор, гул становится басовитее и скомканнее — в коридоре линолеум, а в туалете все звенит и смешивается с собственной реверберацией. А еще и из вентиляции доносит неслышимый ранее призвук — поддувает, хрипло и чуть мелодично, как будто фагот. Гул жил в пространстве, а не в голове. В комнате, где много мебели, он звучал чуть приглушенно. Беруши помогали, но только на время. Минут через двадцать гул проникал сквозь эластомерный материал и главенствовал в черепной коробке.
Сейчас я не жалею слышащих, но не могу не сочувствовать тем, кто только что услышал. Именно поэтому так непросто было, сидя в автобусе, думая о звонке матери, найти подлую лыбу на собственном лице. Именно поэтому я говорю, что это злорадство.
Целый месяц после первого утра я не мог спать и работать — обычная история, все у нас у всех одинаково. Я взял отпуск за свой счет, купил дорогую акустическую систему 5.1, ресивер, на хороший саб не пожалел, и стал переслушивать забытый в молодости голландский нейрофанк — в общем-то, все равно было, что слушать, главное, чтобы херачило и заслоняло весь слышимый диапазон. Через какое-то время стали жаловаться соседи, и Арина подарила мне дорогие уши с активным шумоподавлением. Офигенные «босы», тридцать два ома импеданс. Крутая штука, стоило услышать гул, чтобы оценить такое.
Через какое-то время я неожиданно для себя стал весел и бодр. С огромной жадностью слушал всю возможную музыку, интуитивно подбирая плейлист на каждый день в одной тональности — чтобы гул как можно слабее пробирался через систему noise reduction. Накачал каких-то шутеров и бродилок, с оттягом мочил монстров и обывателей. Постоянно хотелось трахаться — иногда я не давал Арине работать. Интересно, часто ли такие, как я, практиковали секс в наушниках с шумоподавлением? Это казалось новым этапом, я думал, что все позади. Ужаленный, почти не ел и не спал.
Но меня сломало на второй неделе такого нечеловеческого марафона. В один из дней я просто не встал с кровати. Пришла какая-то невразумительная оттепель, сошел снег и шум города воспрял — стал острее, четче. Я слышал, как Арина ведет рабочее совещание на кухне, слышал компрессированные, бодрые голоса из динамиков ее макбука и не мог понять, как это люди находят причины для разговоров.
Арина, которой по природе чужды любые нежности, чуткости, мягкости, вот эти все женскости, стала внимательной. Но это была такая заботливость медсестры — и выяснилось потом: она прошла какой-то экспресс-курс помощи жертвам не то насилия, не то стихийных бедствий, в общем, травмирующих событий. Предприимчивая была — наверное, за это мать ее и любила.
Ну и да, это Арина нашла мне группу. Я чувствовал себя просто люто неловко, когда шел на первую встречу — тоже обычная история. Я бы не дошел, если бы не пообещал Арине.
Я сидел там и тихо смотрел на всех этих людей. Я пытался найти хоть какое-то сходство между всеми нами: заматеревшие домохозяйки, пара угловатых работяг с серыми лицами, тихие студенты, какие-то неудачники, один преподаватель, один коммерс, одна бизнесвумен, несколько хипстеров и вот я. Никаких общих признаков, ни возраст, ни социальное положение, ни пол, ни комплекция тела — ничего нас не объединяло, гул не мыслил классами, габитусами и массами.
Единственное, что, казалось, удалось выяснить — гул открывался людям не поодиночке, а как бы ритмическими зарядами. Например, в нашей группе из двадцати двух человек (постоянно ходило не больше пятнадцати), три женщины услышали гул в одну ночь. Еще два участника — студент и таксист, бывший алкоголик, кстати, так же проснулись в один день с гулом. Я состоял в мини-отряде из одной студентки и домохозяйки, мы втроем проснулись в новой жизни в одно утро.
Руководил группой небольшого роста юркий мужичок неопределенно-пенсионного возраста. От кистей рук до самой шеи он был покрыт татухами, в мочках ушей носил здоровенные тяжелые серьги. Бывший наркоман, бывший сектант, человек, повидавший жизнь, он изумительно владел технологией групповой помощи. Сам мужичок гула не слышал, но вел подобные терапевтические группы еще до всей этой заварухи — работал с людьми, которые перешагнули зависимость и теперь хотят жить простую жизнь. Но забавно даже не это, а то, что он сам через некоторое время услышал гул и пришел на собрание уже не как руководитель, а как участник — а на свое место посадил таксиста. У того опыт во взаимоподдержке был уже пару лет. «Если тебе плохо — тебе нужна группа, если тебе хорошо — ты нужен группе», — часто повторяли там, как правило, немного с улыбкой, как бы по приколу.
В группе я встретил Катю.
Очень трудно было объяснять на первой встрече и себе, и участникам, что же не так. Гул по факту не мешал, не заглушал мир. Он всегда о себе напоминал, он был всегда с тобой, хочешь ты этого или не особо. Это ведь новое, такой вещи просто нет. Тебе не с чем сравнить. От происходящего ты можешь хоть как-то отгородиться, если просто закроешь глаза. Чем-то вроде век для ушей природа нас не наделила, и слух — всегда пассивен, ухо — это просто чаша, в которой копятся и навсегда остаются все звуки. Ты не мог сказать гулу «прекрати». Ты им не управлял. С гулом приходилось просто быть — именно поэтому редкий новичок не испытывал всего этого месива из чувств. Условно, там и стресс, и дереализация, и разочарование с растерянностью, беззащитность, бессилие. Беспомощность, немота. «Почему именно я?» Почти у всех одно и то же.
А еще какое-то невероятное отупение. Ты даже не можешь заговорить об этом, нет такой точки, с которой можно начать. А что, собственно, больше не так? Да просто все — не так.
Короче, довольно объяснимо, почему все хоть сколько-нибудь вменяемые психологические статьи о гуле опираются на другой опыт: опыт потерь, утрат, смертельных болезней, внезапной инвалидности. Принять, что гул теперь с тобой, — это то же самое, что принять, что у тебя теперь нет какой-нибудь части тела. С той лишь разницей, что в случае с потерей приходится принять вечное отсутствие, а в нашем — перманентное наличие.
Ну и да, конечно — этим не поделишься. Не дашь другому поносить свою отсутствующую ногу, гул тоже — не разделить. Даже с теми, кто его слышит.
Но в группе мне очень скоро стало легче, появился хоть какой-то зазор для осознания. Вроде бы, все налаживалось. Я пришел в норму, полноценно вернулся на работу. Что там еще у людей называется нормой? Стал думать, чем займусь летом. Гул не делал меня сильнее, не делал слабее, он просто был.
Я рассказывал Арине истории людей, которые к нам приходили. Была, например, одна крановщица. Когда она только услышала, то сильно похудела, а потом опять набрала — но как-то красиво и по-барски округлилась. А потом вдруг стала петь — впервые обнаружила в себе эту потребность. Просто один раз во время работы она принялась напевать, попыталась попасть в основной тон гула, и очень скоро научилась гармонично выстраивать интервалы. И вот, через несколько месяцев у нее открылся голос, она пошла на хор. Однажды на встрече женщина спела нам какую-то народную песню, и все ей аплодировали — не потому, что надо было, а потому, что действительно хотелось, здорово же пела.
Но был еще мужчина лет пятидесяти, старпер уже по всем параметрам, кругленький такой и тихий, программист какого-то устаревшего допотопного языка по профессии. На встречи он пришел всего пару раз, потом пропал, а потом мы узнали, что он повесился. Редкий случай. Обычно, если до группы доходят, то уже миновали период острой суицидальной тяги. В общем, историй не таких ярких было много, и они, и отношения в группе создавали свое движение, свой контекст — и этим хотелось делиться. И я совершенно от души делился.
Но один раз я проснулся в субботу, сел и стал вслушиваться в сегодняшний гул: недавно я узнал про тон Шепарда и пытался найти в гуле повторяющиеся, наслоенные друг на друга синусоиды, которые создавали иллюзию бесконечного сползания музыкальной фразы вниз. Арина поймала мой сосредоточенный взгляд, а я — ее, тоже сосредоточенный, но какой-то слишком внимательный, присматривающийся. Она тяжело вздохнула — впервые ясно и громко, как может вздохнуть только очень несчастная женщина. Потом мы долго говорили. Она сказала, что чувствует себя ненужной, заброшенной, и при этом самой что ни на есть нянькой. Что она нужна настолько, что не может даже на секунду отлучиться. «Посмотри, как ты смотришь», — сказала она. И что всему ведь есть предел, и было уже время растерянности, было время принятия, ну и тэ-дэ — она читала и про созависимость, и про все это. Но прошло ведь больше полугода, и я уже в порядке, полноценно живу, в чем же причина? В группе?
— Где ты? — сорвалась она на плач. — Я тебя больше не вижу.
Тогда я группу бросил. Вполне, могу сказать, без сожаления. В конце концов, а как иначе? Не вечно же там сидеть. Так нужно было.
Я правда мог обходиться и без этого, старался жить обычную жизнь. Работал и что-то планировал. Про гул вообще старался не говорить, но иногда ржал с мемов, которые выкладывали одногруппники в общем чате. Иногда записывал голосовухи кому-то из ребят или девчат — надо было время от времени сверяться, что происходит с гулом. В общем, это все стало такой моей суперчастной, очень интимной зоной. Я старался Арине ничего не говорить — неловко как-то. Но она все-таки поглядывала за мной.
Как-то раз я зашел к матери поздравить с каким-то праздником. Я был один, без Арины. Разговор получился очень странный.
Когда мы с Ариной только поженились, мать радовалась. Она слишком нехарактерно — трогательно и наивно — гордилась мной и моим браком. Обычно сосредоточенная на себе и своих любовных делах, она не интересовалась моей личной жизнью. Но вот во время свадьбы и всего этого она превратилась в такую обычную маман из анекдотов, которая рада за сына и невестку. Еще немного и начала бы Арине рецепты борщей совать. Благо, Арина вообще не про борщи.
Короче, мать начала прям с порога: нужно уметь слышать друг друга, всему есть предел. Я не сразу понял, что к чему, я был совершенно не готов к этому. Мы первый раз говорили из такой позиции — мать учила меня жить, строить отношения. А перед этим за моей спиной они с Ариной успели все обсосать. Говорили мы долго, и хоть я вообще не понял, в чем же я виноват, я сделал вид, что все-таки виноват.
Мать говорила, что иногда страдание переходит форму собственно страдания и становится чистой формой эгоизма. «Есть у меня подруги, еще не бабки, моего возраста, и вот они бегают по врачам. Не потому, что болеют, а потому, что хотят. Один врач не подтвердит болячку — они бегут к другому: пощупайте меня вот тут и там». И это серьезный урок, имея такие примеры перед глазами, она многое поняла о всевозможных недугах. Все вот тут, в голове. Потом, продолжала она, жить с кем-то — это думать не только о себе и своих проблемах. Не вариться в этой своей жиже. И это спасает. В этом равновесие, а не в постоянных мыслях о том, как тебе хреново в этом мире бушующем, — что-то в этом роде. В принципе, здравые мысли, хорошие.
Я сидел у нее на кухне, слушал и кивал, но никак не мог понять, о чем весь шум. На группу я не хожу больше, разговоры прекратил. При чем тут я? Еще год назад я бы оставил кофе недопитым и молча ушел бы в закат. Но вот я просто сидел и улыбался. Гул звучал как-то особенно тихо, низко и протяжно, зернисто, будто галькой волна играет.
Помню, осторожно спросил, как же она учит меня таким вещам, когда сама в своих мужиках путается. Кто там сейчас у нее? Вадим? Влад? Я перестал их запоминать. Она закатила глаза: «Именно поэтому я и могу учить тебя таким вещам».
Уходя, я соврал, что все будет хорошо.
Вот еще момент. С приходом гула мне стало понятно, что звуковые события не просто располагаются на временной шкале, как на нитке, а, скорее, описывают время. Например, жужжание мухи в комнате — это рассказ о времени длящемся, без краев, но хаотично свернутом, будто бы кто-то хотел сложить временную ленту в петлю Мебиуса, но бросил это дело — и лента, теперь уже скомканная, помятая, не первой свежести, бесконечно трепещется в воздухе. Прерывается в местах слома. Начинается снова. Единичные события, вроде работающего за окном копра, дробят время на отдельные событийные округлости — и тогда время состоит из бусин. Если вам повезло жить у моря — ваше время спиралевидно.
О каком времени рассказывает гул? Считается, что гул однообразен и назойлив, чуть ли не примитивен, он не нарастает и не стихает, не имеет акцентов и перепадов. Так принято считать. И о каком же времени может рассказывать такой звук, как не об отсутствии времени, не о его полной стертости?
Наверное, когда-то гул и был одинаковым — у нас нет возможности отмотать назад и прослушать его еще раз. Как было раньше, непонятно, но потом слышащие стали замечать, что день ото дня гул разный. Меняется тембр, окраска, основной тон. Иногда в нем появляется аллюр, текстура. Собственно, так мы и поняли, что гул звучит вовне, а не в нас. Он общий. Человек даже с очень скромными музыкальными талантами, примерно как я, может найти сегодняшний тон гула и попасть в унисон — пропеть нужную ноту или подобрать ее на музыкальном инструменте. Можно даже скачать приложуху и посмотреть, какая сегодня нота — народные умельцы и такое придумали. Иногда, очень редко, тон меняется пару раз за день — сползает вниз где-то на тон или полтона, хотя знающие люди с ушами из правильного места говорят, что бывают изменения и на четверти тона.
Так о чем же на самом деле говорит нам гул? Всем хотелось смысла.
Когда мы расставались с Ариной, мне нужен был этот смысл уже не так, как прежде, без болезненной суетливости. Когда мы все решили, я больше расстроился, что теперь придется жизнь перекраивать. Наверное, сработало что-то вроде механизма защиты, какое-нибудь там вытеснение.
Остались только некоторые сомнения по итогу: а все ли со мной хорошо? На месте ли фляга? Не запустил ли я себя? Я мысленно проходился по очень приблизительному чек-листу. Получалось, со мной все в порядке. Посуда помыта. Про душ не забываю. Пол — да, слабое место, носки прилипают, особенно к кафелю в области плиты. Но еда есть — я сам ее готовлю. Да, я перестал ходить в спортзал и немного потерял форму. Отпустил бороду — но это временно. Я не пил.
Мать принялась звонить почти каждый день, звонила вроде бы по пустякам. Мне казалось, что моя способность чувствовать что-то по поводу развода не то чтобы атрофировалась, но просто перешла к ней. Я делегировал ей эту обязанность. «Мам, мне сейчас холодно или я есть хочу?» — как в той прибаутке. Иногда она шла в окольную, иногда била почти в лоб: «Ну ничего, еще все наладится». Наладится? А что разладилось-то? Я смотрел на чуть опустевшую квартиру — и слушал, как гул по-новому вибрирует в этом новом для него пространстве. Потом мать утирала слезы, мгновенно переходила от докучливой сердобольности в какое-то деловое оживление — кидала пару советов про раздел имущества, надо было переоформить машину и еще что-то. А потом вдруг завершала разговор: не теряй, мы с Владом (или Вадимом, зависело от расположения Юпитера, не иначе) уезжаем на залив на выходные, связи там нет.
Я опять стал ходить в группу. Я не был счастлив, я не занимался любимым делом, я не получил премию за выдающиеся результаты труда. Я просто жил — и вместе со мной жил гул. Примерно тогда мы стали общаться с Катей вне группы.
О причинах гула сказано достаточно. Если отсеивать все теории, созданные медийными клоунами или просто несостоятельными и некомпетентными специалистами, то, в сущности, все попытки объяснить это дело делятся на две большие подгруппы: гул как явление внешнее, и гул как явление внутреннее. Ничего необыкновенного, парадоксального и проницательного в этой классификации нет, конечно.
Это все смешно, скорее. Иногда уверенная внятность — это и есть главный синдром растерянности. Иногда у нас просто не остается выбора — мы просто вынуждены рационализировать вещи.
Все, кто искал источники гула вовне, приводили объяснения, которые в иных случаях назвали бы фантастическими. Я от души хихикал над ними, пока не понял, что в таких попытках была некоторая поэтическая, космогоническая дурь. Это такая алхимия, и она не сколько объясняет, сколько дополняет реальное.
Говорили, например, про микродвижения тектонических плит планеты. Типа, вибрация просачивается сквозь земную кору, передается в наши дома и постройки, детские городки, деревья, малые архитектурные формы, мелкий и большой мусор на земле, и, наконец, в нас самих. Вибрации вызывают особое звуковое ощущение. Частично эта теория подтверждается тем, что слышащие не могут со всей определенностью сказать, есть ли гул в самолете. Несколько слышащих космонавтов NASA заявляли, что на околоземной орбите гул пропадает совсем, остается только невнятный шлейф, который порой не дает уснуть.
Были и слегка странные теории про внеземное происхождение гула. Пытались объяснить все это доплеровским смещением электромагнитных волн, исходящих от периодических всплесков квазаров — тех самых квазаров, которые еще в 60-х открыли. Тогда еще подумали, что такие странные, неравномерные сигналы может посылать из далекого космоса только человек. Так вот, это излучение, встречая атмосферу нашей планеты, заставляет воздух вибрировать на определенной частоте. Получается, что гул — это что-то вроде северного сияния в звуке. Короче, бред.
Стоит ли говорить, что занимаются этими изысканиями слышащие ученые, и потому доверия к ним в научной среде не так чтобы много. Нет доверия — нет финансирования. Потому и качество исследований хромает. Да и как начнешь изучать то, чего де-факто нет? Ведь гул не регистрировал ни один звукозаписывающий прибор. Хотя и этому были объяснения, но уж сильно заковыристые — специально для выпускников физфака.
Есть и совсем параноидная теория про рукотворное происхождение гула. Спецслужбы, мировое правительство, сектанты, евреи, арабы — нужное подставить, можно все вместе. Но на такую конспирологию я даже время тратить не буду.
Оставалось только искать внутри. Гул — это массовый приступ тиннитуса, мутация, осложнение после вируса (как известная потеря обоняния), это атипичное воспаление ушной улитки. Чего проще — каждый, кто мучался отитом, знает эту ватную оглушенность, от которой даже навигация по собственному дому становится непривычной. Проводились томографии, рентгены, аудиометрии. Общих отклонений ни у кого из слышащих не найдено. Сегодня ВОЗ считает, что гул — это «субъективное слуховое явление, причиной которого является патология в активности нервной и/или кровеносной системы; с механическими и колебательными процессами в ушной улитке патология не связана».
Если не ухо — то мозг. Но с этим аппаратом дело еще темнее, и пока что не провели ни одного вменяемого исследования. Существует какой-то неопределенный консенсус, который рассматривает гул как частный случай акоазма, слухового глюка. Да, определенно фиксируются импульсы в слуховой коре, но это вообще ни о чем не говорит — по итогу наш мозг обрабатывает звук не в какой-то одной зоне. Слуховая кора получает импульсы от медиального коленчатого ядра таламуса, и, вероятнее всего, обрабатывает только самые базовые параметры звука: громкость и высоту. Короче, зафиксированный сигнал в какой-то там области мозга сообщает лишь то, что и так понятно: сигнал есть. Поэтому, если вы захотите объяснить гул аномалией мозга, вам для начала надо будет родить стройную теорию нейронного кодирования звука. За четыре года, пока гул с нами, таких титанических шагов в изучении нейронауки никто не сделал.
Пытались замерить громкость гула через субъективное переживание. Но вышло прям сильно абсурдно: параметр субъективности попытались применить к и без того уже субъективной шкале: децибел — единица ненадежная, логарифмическая, психоакустическая, изначально связанная с ощущением. Ну как можно всерьез пользоваться единицей измерения, которая указывает, что звук падающего листа всего в четыре раза тише, чем оглушительный рев сирены?
Гул — это субъективно.
Но без всяких доказательств каждый, кто слышит, знает: гул — один для всех. Он объединяет нас, хотим мы этого или нет.
Обычно в научных статьях пишут, что «исследования в данной области продолжаются». Вот и я оставлю тут что-то подобное — может, и вправду продолжаются, надо же людям шанс дать.
Два дня назад мне стоило огромных трудов не смотреть на мать с этой унизительной смесью сочувствия, понимания и умудренного спокойствия. Злорадство я скрывал отлично, хотя понимал: встреча-то эпохальная в каком-то смысле. В большой комнате на столике бесполезно валялись смятые, засаленные беруши. Стояла большая открытая сумка с пляжно-дачным инвентарем. Пахло корвалолом и какой-то травой. Мать стояла перед зеркалом и красилась, подняв брови вверх и сморщив лоб.
— Ты на залив с Владом?
— Он Вадим, — глухо ответила она и подняла брови еще выше.
— Когда началось?
Она облизала ватную палочку, пожала плечами и как можно более непринужденно ляпнула: «Вчера вечером». В конце фразы голос ее как бы хрустнул.
— Спала?
— Когда машины за окном поехали, поспокойнее стало.
Я взял с трюмо открытую бутылочку успокоительного: его рекламируют всюду как лекарство от всех тревог, но на деле это просто сиропчик со вкусом крапивы — вот чем пахло.
— Почему ты мне сразу не позвонила? Вчера? Ночью?
Она повернулась. Одна бровь, жирно нарисованная, хмуро нависала над глазом.
— А что бы ты сделал?
— Просто позвонила бы.
Мать отвернулась и продолжила краситься, старательно выводя вторую бровь. Потом она тихо вздохнула и вдруг резко закрыла баночку с пудрой. От хлопка поднялось густое розоватое облако.
— Так. Давай чтобы без этой всей ритуальщины. Я все решила, все посмотрела.
Я открыл рот. Она это заметила и старательно нажала на начало следующей фразы.
— В Москве есть ЛОР-центр, — (получилось как «В МОСКВ ЕСТЬ ЛОР-ЦЕНТР!»), — там лечат. Проводят операцию, или что-то там делают. И все уходит. Жить вот так с этим я не собираюсь.
Я кивнул.
— Это хрень.
— Что «хрень»? — она и вскинула уже две брови.
— Эта затея. Клиника.
— Ага. А ты пробовал?
— Нет, не пробовал.
— А кто пробовал? Все твои эти крановщицы, таксисты, наркоманы из группы? Кто-нибудь из вас? Вы что сделали-то? Собрались в кружок, поболтали, поплакались, пообнимались, и что? По домам разошлись?
Голос ее, утомленный и глухой, вдруг прорезался и загулял по комнате. Не знаю зачем, я схватил бутылек с сиропчиком и стал искать крышку. Крышка пропала.
— Вот так и живем. А еще какие-то жизненные принципы из этого выводим, какую-то демагогию разводим, учим других, носимся со своей этой… Гундосим. А надо просто что-то сделать. А не сидеть в кружочке, не…
— Послушай, пожалуйста, — перебил я ее. — Такие клиники есть не только в Москве, и у нас тут — не хуже.
Мать резко протопала к комоду, вытащила шуршащую упаковку новых колготок, с треском разодрала ее и уставилась на меня.
— Ага, да-да.
Она согнулась пополам, подняла одну ногу. Ступня ее нежно скользнула в капрон. С детства не мог смотреть, как она прихорашивается. Я погладил пузырек, на котором красовался букет из полевых да успокоительных трав. Вот почему сегодня она выглядела старее — запах этот в комнате совсем старушачий.
Мать выпрямилась и шлепнула резинкой от колготок под своим платьем в цветочек.
— Мам. Операция стоит конских денег. Они либо ставят кохлеарный имплантат, либо проводят пресечение слухового нерва. В некоторых случаях эффект есть, бывает такое. Но только, ну, на полгода максимум — это просто время восстановления после операции. А потом…
— Я отзывы посмотрела. Почитала интервью.
— Кого интервью?
— Докторов.
— Докторов, — я кивнул. — Этой клиники?
— Докторов этой клиники.
В такие минуты я понимал, что объяснять нужно слишком много: про неработающий успокоитель нервов из рекламы, про марафоны успеха в соцсетях, про все. Про ее глубокую убежденность во многих, многих вещах и тот снисходительный, нервный, но в то же время растерянный, очень растерянный и ломкий ее вид.
— Слушай, я в такие минуты чувствую какое-то бессилие. Просто полнейшую беспомощность. Пойми, пожалуйста: никто еще не придумал ни лекарств, ни операций. Это все полная шняга. Ну вот хрень.
Она кивнула куда-то в сторону.
— Бессилие, беспомощность. Вот-вот.
Мать вдруг остановилась — и по ее взгляду я понял, что она ловит новое звуковое событие в сегодняшнем гуле. Длилось это, быть может, полсекунды, вроде бы смена окраски, как будто кто-то пел гласную с открытым ртом, а потом его призакрыл.
— Ну ясно, — пожал я плечами. — Непонятно только, зачем ты меня вообще позвала.
И тут ничего не оставалось, кроме как сказать все как есть — и про ее принципиальное непонимание, и про ее упрямое, непробиваемое невежество, а сейчас еще и глухоту. Она кивала и улыбалась, медленно и раздраженно моргая красными глазами.
— Так. Все. Самолет у меня вечером. Влад повезет меня в аэропорт. Хочешь, поехали с нами, — сказала она и ушла на кухню. Там затарахтел кофейник — противно, упрямо диссонируя с гулом.
Я поставил бутылочку с «успокоительным» обратно на столик, встал и вышел в коридор.
— Он же Вадим, — тихо сказал я, когда надел кроссовки.
Любой разговор о гуле всегда скатывался к «что же нам теперь с этим делать». Очень редко я находил людей, которые мыслили гул иначе: как вопрос, как задачу, как благословение, как новое событие, как милую бесполезность, как простую данность, в конце концов. Мне понравилось, как сказала одна философ в каком-то интервью: «С чего мы взяли, что это вообще к нам относится?»
Мать не хотела страдать, вот и все.
Катя слышала больше меня на год — она была одной из первых на планете, кто вообще услышал. После Арины я понял, как это много значит, когда твой партнер — женщина или мужчина — слышит. Но съезжаться с Катей мы не стали. Каждый ценил свое пространство свободы и тишины. Я бы съезжаться и не стал, если бы она предложила, мне хватало и степени близости, и интенсивности нежности. Это во-первых. А во-вторых — это объяснить тяжеловато, но это важно.
С тех пор, как некоторые стали слышать, с тех пор, как в публичном пространстве заговорили об этом, сразу же появился своеобразный дискурс, канон говорения о гуле. Так говорят о войнах, о неудачах, о стихийных бедствиях. Так говорят о несчастье. И так же стараются как раз не говорить про несчастье. Ну вот, например, когда обсуждают жертв войн и катастроф: нет-нет, мы не жалеем вас, не возносимся над вами и вашей бедой.
Если плод в своих уютных околоплодных водах и слышит слова, он ведь ничего еще не понимает. Он даже не знает, что это — речь. Он даже не знает, что это звук. Может быть, он даже думает, что все это часть него самого. Или просто и не предполагает, что звук имеет к нему отношение. Вот «с чего мы взяли, что это вообще к нам относится?»
Примерно это я бы очень хотел сказать матери пару дней назад.
А про Катю: не знаю, может быть, ее душе нужно как-то по-особенному гореть, но я не могу долго выносить все эти «мы с тобой в одной лодке». Все это мучение, которое она никогда не признает прямо, все это невидимое заламывание рук — все это не то чтобы раздражало, скорее мешало.
Она говорила: «Я хочу, чтобы все услышали гул». Или чуть прицельнее: «хочу, чтобы и он когда-то услышал», имея в виду бывшего мужа, конечно. Я кивал, но, честно, никогда не мог взять в толк — зачем? Что ты хочешь доказать и кому? Но главное: что изменится-то на самом деле?
Намерение — вот что мы обнаружили в гуле, и вот что действительно есть в любом звуке. Голос — это что-то изначально отброшенное, отделенное, отданное вовне, но он всегда касается лично нас. Не может быть голоса без намерения. Не может быть звука без адресата в лице нас.
Я иногда думаю: а что было бы, если бы гул в один момент действительно утих? Иногда, где-то под утро, в полусне я обнаруживаю, что его больше нет. Я просыпаюсь окончательно — нахожу гул в пространстве, или себя в нем, и ложусь обратно — потом еще долго не могу уснуть, вслушиваюсь в звуки первых машин или уборочной техники за окном. Постепенно плиты звука смещаются, и я оказываюсь где-то между ними, как бы позади происшествий и событий, в лимбе тишины. Там не отрицается, а только подчеркивается звучание. И в этой парадоксальной акустической геометрии может произойти что угодно, и любая вибрация будет принципиально иной, как бы вне причинности — ее можно рассматривать со всех сторон, будто звуки теперь — это предметы, объекты, нити и пары.
Так вот, если бы гул утих, что бы это значило? Будто реагируя на правильно поставленный вопрос, пространство отозвалось и родило аккуратный эллипс, он немного покалывал ладони. Я открыл глаза. Ершисто вибрировал телефон. Мать. Шесть утра.
Я встал, собрался и вышел.
В круглосуточной аптеке довольно долго выбирал, что мне нужно. Я смотрел на коробочки с успокоительным, читал их названия: мне понравилось, что в звучании этих торговых марок есть и что-то серьезное, медицинское, и что-то пасторальное и нелепо-возвышенное: «Силенсия-Форте», «Калмин-Лонг», «Седата Плюс». Ничего в итоге не выбрал, вышел и побрел пешком.
Кажется, мать и в эту ночь не спала. Слегка потрепанная, но непобежденная.
— И как?
— Я попросила какую-нибудь бумагу, или не знаю.
— Бумагу?
— Ну, конечно. Операция знаешь сколько стоит? Еще и срочная.
Припухшими глазами мать смотрела через мое плечо в окно: там светлело.
— Они сказали, что могут дать гарантии, но только на месяц. Я говорю — это почему это только на месяц? Мне потом снова к вам приходить с деньгами? Ну, потому что мы устраняем причину, которая есть сейчас — имплантат, или как его? А через полгода может быть уже другая причина.
Она встала и подошла к кофейнику.
— Сдурели, что ли?
Медленная струйка парящего кофе полилась в чашку. Мать юрко открыла сахарницу, зачерпнула оттуда сахар и стала его мешать, изредка звякая ложкой по краям чашки.
— То есть ты просто так слетала в Москву?
Я знал, конечно, что она очень хочет просто спросить, как ей быть. Но она бы никогда не спросила.
Фарфор чашки постепенно прогревался, и каждый звон ложки становился все выше и глуше. Мать еще раз глянула за окно, как будто то, что ее волновало, происходило именно там.
Но там просто приходил новый день. Она домешала сахар, а потом остановилась, задумалась и уже намеренно ударила ложкой по дну чашки. Потом опять. Глуховатый, отрывистый дзынь идеально ложился в унисон с сегодняшним гулом — получалось сдержанно и нежно. Мать еще раз ударила ложкой, пробуя звук, чуть повернула голову набок, а потом посмотрела на меня.