повесть
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2025
Об авторе | Арсений Гончуков родился в Нижнем Новгороде в 1979 году. Окончил университет по специальности «филология» и Московскую школу нового кино. Автор сценариев, режиссер-постановщик и обладатель многих наград российских и международных кинофестивалей. Автор трех книг, в том числе романа «Доказательство человека». Живет в Москве.
Предыдущая публикация в «Знамени» — повесть «Руслан» (№ 12 за 2023 год).
Рита вошла в комнату, светло-желтая небольшая комната, толстые пластиковые рамы, здесь же маленькая кухонька, это квартира-студия. Рита подошла к окну полить цветок, крохотный, с полулежащими на земле в горшочке лепестками, он засыхал. В руках у Риты маленькая зеленая лейка, старая, еще бабушкина, с заусенцами на боках, со скользкими внутри стенками. Рита — высокая некрасивая женщина, с длинными руками и ногами, рыжая, с крупным дряблым носом, пористой серой кожей, большими жалобными глазами, похожая на престарелую корову.
Только начинает течь струйка подогретой воды в кружок затвердевшей земли, как сзади звучит взрыв, Рита дергает плечами, кисти подлетают вверх, она неуклюже подпрыгивает, едва не падает. В углу хрипит, брыкается ножками телевизор, изрыгает звуки, хлопки, трещит от напряжения и злобы, синие отсветы мелькают на лбу Риты. Еще один звук взрыва — и Рита роняет лейку, оседает на пол, телевизор продолжает стрелять, плеваться и грохотать, Рита откидывается на спину, на локтях отползает к стенке — и страшно истошно отчаянно хрипло, срывая связки, кричит — от последнего ужаса, будто ее режут ножом прямо здесь, у нее в квартире. И некому ей помочь. Этот животный, разорвавший ее изнутри жалобный вопль она запомнит надолго.
Рита пытается кому-то звонить, телефон выскальзывает, цифры плывут, пальцы скользят по влажному экрану, но она не дозванивается — гудки вытекают из телефона, насыщают воздух, разбухают в нем, заполняя квартиру.
Сигналы замедляют время, забивают пространство, которое больше не может двигаться, течь. Густеет, замедляется воздух, Рита в комнате, как в банке застывшего клея.
На полу перед Ритой бумажка, вылезшая из телевизора, как чек из банкомата, — похоронка на сына. В ней написано: «травматический разрыв, обугливание и разрушение частей тела в результате взрыва термобарического снаряда».
Какое простое описание, думает Рита, так же просто можно описать и рождение того же самого сына. «Появление на свет, вылезание из утробы и дальнейшая жизнь в результате зачатия и созревания плода». Дальнейшая жизнь вплоть до попадания снаряда в сына.
Ей рассказали, что их колонна двигалась на позиции под Донецком, остановилась, Павлуша пошел в полуразрушенную автобусную остановку в туалет (он не мог прямо у колеса, он был приличным), и по нему прямой наводкой из ближнего села выстрелил танк. Пацаны подбежали, подняли, а у него нижняя часть тела на ниточке висит. Улыбнулся, говорят, и умер. Легко, как ветерок подул.
Рита стоит спокойная, телевизор выключен, цветок полит, лицо ее тихо, разглажено.
Рядом с цветком свечка, стакан с водкой, вогнутый черный хлебушек, фотография. На ней скуластый ее теленочек-ребеночек, в узкой армейской кепке, здоровый, румяный, крепкий, будто литой — кажется, пуля от него отскочит, снаряд звякнет и отлетит, а нате же, взял. Черная ленточка снизу фото аккуратно отрезает уголочек, как кусочек торта отрезает, маленькую частичку, но самую важную, где жило и стучало сердце, где теплилась жизнь.
Надо бы хлебушек поменять, а то подсох.
Рита пришла к Васе. Сорокалетний мужик, лохматый, высокий, худой — доброволец. По чистой случайности оказались с сыном в одной бригаде, в одной колонне. Вася приехал в отпуск. Пришел на могилу к Павлуше, постоял, помолчал. Оставил сигаретку и гильзу. Будто без них сыночку было там неуютно.
Рита попила чай с тортиком, который сама и принесла. Молча, торжественно, а Вася все собирался. Говорит, теть Рит, уезжаю, все, кончилась побывка.
Рита вскочила, приобняла порывисто, даже ударила легонько локтем. Вася шарахнулся, не ожидал, поцеловал теть Риту от испуга в сухую щеку.
Похож, говорит, был на вас.
Он с ней на «ты», она с ним — на «вы».
Похож.
Хотя не похож вовсе.
Долговязый Вася растерялся.
Чтоб не мешать, Рита засуетилась, засобиралась.
На прощание доброволец Вася подарил Рите картину — выцветший до грязно-рыжего цвета осенний лес, под ним темно-желтая трава (а может быть, пшеничное поле), на переднем плане коричневая развезенная тракторами дорога, одинокая сосенка, облачко над ней как джинсовая потертость… деревенский пейзаж, нарисованный сельским самоучкой. С одной живой деталью — в центре картины квадратная вмятина, прорвавшая полотно насквозь, видимо, треснули об угол. «Возьми, теть Рит, мне не надо, а тебе пригодится, женщины красивое любят…» сказал басом воин, почесав немытый вихор. Рита поблагодарила, поцеловала еще раз, пожелала удачи в бою, Вася ответил, что будет бить врага до последнего вздоха.
На улице Рита с неуклюжей громоздкой картиной подумала, как несчастна живопись, особенно такая, бездарная и убогая, никому не нужная, в тяжелой позолоченной раме… Никуда ее не пристроишь, а ведь она полнокровная, настоящая, имеет размер и вес, занимает пространство, а потому — имеет право, ее нужно куда-то повесить, ее протирать, смотреть на нее каждый день.
Рита оставила картину у мусорки, прислонив к бачку.
К Васе было приятно зайти, все-таки ниточка к сыну, тонкая-тонкая, незримая, непонятная. К сыну, которого нет.
А все-таки ниточка — к сыну.
Рита иногда представляла, а вот ведь люди вокруг, ходят, двигаются, едят, сидят, встают, идут. А ее Павлуша лежит в могиле там, в песчанике, в глине, за городом, в прямоугольной глубокой яме, смешно по-детски сдвинув ножки, сцепив расслабленные большие руки, с впалыми слепыми глазами, поджатыми серыми нитками губ, лежит, расслабив лицо, отпустив челюсть на грудь, чуть отвернув в сторону голову, будто боится удара. Гниет Павлуша. Портится. Перестает быть человеком, самим собой, сыночком Павлушей, так бережно влитым в его молодую пахнущую свежестью, силой форму тела. Лежит там. Молодой, не поживший, еще крепкий, ладно скроенный, сбитый. Пойманный могилой, как перчаткой мяч. Лежит, растворяется, становится мягким, жидким, с неровными очертаниями. Под дождями, в грунтовых холодных водах. А вы ходите здесь. И где справедливость?
— Ничего не говори мне, Павлуша. Ничего мне не говори.
Рита пошла к подруге Оле. Полненькая, помоложе, светловолосая, веселая. Когда-то работали вместе здесь, на районе, в «Пятерочке», Оля была на кассе, Рита кладовщиком-комплектовщиком. Сдружились на обедах, жили недалеко, ходили друг к другу. У Оли тоже сын, ровесник Павлуше, у женщин общая тема: обсуждали с Олей девочек своих мальчиков, новые куртки, обувь, переживали, что оба курят, трудно справляли им первые подержанные Жигули… Мальчики друг с другом тепло здоровались, но не дружили, заводили контакты не в Подмосковье — в Москве.
Оля своего Сашеньку выдрала, отревела. Маленькая кругленькая мама сутками висела на руках сына, поджав ноги. Плакала, причитала, орала, отговаривала, Саша не знал, куда от стыда деться. Басил, что ему надо, что это долг, «парням там тяжело, месяцами в окопах, надо помочь», «НАТО у порога, у ворот в страну, которые распахнули Западу небратья», и вообще «он обязательно вернется», «кто если не мы», «я не могу отсиживаться, мама, я — мужик», и мать сыну не перечила, соглашалась, да, у ворот, да, пацанам помочь, да, вернешься, но — не пойдешь. Нажимала на те же точки: если ты мужик — не бросай мать, ты у нее один. Олю переклинило, не пущу и все, лягу на пороге, пойдешь — переступи через мать. Ругались в коридоре, она ложилась, соседи выходили, видели и смеялись. Ей было все равно. Саша не поехал. Глаз у нее от слез не было, утонули в красных дряблых подушках щек. Голова затряслась, на нервной почве. А ведь молодая женщина.
Был у Саши последний порыв тайно уйти из дома, собрал вещи, чтобы ночью сбежать к другу, а утром в военкомат — добровольцем (упорный, весь в мать), но мать проснулась, вскочила, выбежала полуголой в ледяной подъезд, кричала, ловила, чуть не упала с лестницы, перебудила весь дом. Сын, увидев истерику голой без лифчика матери, кажется, смирился, впервые стало за нее страшно. Хлопнет еще удар. Или рехнется. Остался. Друзей в ВК, добровольцев и вагнеровцев, скопом отправил в черный список.
Один, правда, успел написать в личку — «мамкин воин, трус».
С тех пор, как погиб Павлуша, Рита к Оле вот так домой не приходила. Пересекались на улице, парой фраз перекинулись в Вотсапе, Оля соболезновала, прислала на Сбер по номеру телефона две тысячи рублей, на похороны, как помощь.
Оля будто избегала Риту. Рита же, встретив ее рядом с управляющей компанией, почувствовала странное, неожиданное — превосходство. Олю в машине ждал Саша, видимо, ехали в Москву. Саша Рите кивнул, улыбнулся, но тут же отвернулся. Рита почувствовала гордость, кольнуло, за сына Пашу — перед этим Сашей, который остался, не пошел, ишь ты, маму теперь возит, персональный таксист.
Рита отогнала эти мысли, все-таки подруга, да и чего хорошего, Павлик-то погиб. А этот живой, рядом с матерью! Да черт с ним! Зачем я сравниваю! Мой героем погиб! Но зачем я сравниваю? Какое мне дело! Она мне подруга! — мысли в голове Риты сшибались, теснили друг друга, гнала от себя, как ей казалось, гордыню.
Рита пришла к Оле в пятницу вечером, с порога улыбнулась, но как-то слабо, проверочно, Оля ответила радостно, но, кажется, деланно, преувеличенно. Проходи. Привет — привет. Даже поцеловались легонько, коснулись щеками.
И встали в прихожей.
— Как ты?
— Ничего. Как Саша?
— Нормально, в институт поступил.
— Да ты что!
— Ага.
Рита ждала приглашения пройти, разуться, выпить чаю, но Оля стояла перед ней живой преградой, свет из окна кухни путался в ее пышной белой шевелюре, и пройти Оля Рите не предлагала.
— А ты как?.. Держишься?
— А куда деваться.
— Я все хочу сходить на могилку к Паше. С Сашей, — сказала Оля.
Рита удивилась:
— Это еще зачем?
Оля смутилась.
— Ну просто, все-таки не чужой.
— Да перестань. Они особенно не дружили.
Оля поджала губы.
— Рада видеть тебя.
— И я.
Оля не сдвинулась с места. Рита думала уже сказать подруге: что, даже чаю не предложишь? Но обострять постеснялась.
Рита стояла перед Олей прямо. Оля стояла немного боком, то ли защищаясь, то ли как виноватая.
— Ты извини, Ритк, что не приглашаю, мне сейчас некогда, собираюсь, скоро уже пойду… Дела!
Рита смотрела на подругу, будто хотела что-то спросить. Оля натянуто улыбалась.
— Ладно, я поняла. Да я просто зашла… Хотела по-старому.
— Конечно, конечно! Рит, ты заходи! Просто сейчас уже ухожу. Не обижайся, ладно?..
— Куда собралась?
Оля промолчала. Вдруг из комнаты донесся шум и два женских веселых голоса:
— Олюш, ну ты где застряла?
— О-о-ль?
Рита вспыхнула, улыбнулась, попятилась, бросила: пиши, увидимся.
Оля сглотнула, кивнула, обещала писать, конечно, конечно.
Рита вышла на улицу и вдруг ощутила свободу и свежесть, легкость, она даже развеселилась. Она шла и посмеивалась, ее переполняли гордость собой, своей судьбой, даже бедой — неожиданное удовольствие.
Подумала невольно: хоть не удалось посидеть, а хорошо сходила, и на Олю не обижается, наоборот, ее пожалеть надо. Ужимки ее, суетливость, вся жалкая какая-то, ерзает, врет. И кому? Зачем? И разве она виновата в чем?
А выглядит будто обманула кого-то.
Как мошенница.
Или я накручиваю?
А разве не обманула?
Родину, государство.
Рита искренне ее жалела. Даже подумала: не задела ли чем?
Самим фактом существования.
Как мать героя.
А Оля, прежде чем вернуться на посиделки с винишком, постояла за стенкой в прихожей, зашла в ванную, тщательно вымыла руки, вытерла их полотенцем до сухости и красноты, и только затем встряхнулась и вышла к подругам — веселая.
Рита вернулась домой. Лампу зажигать не стала, в полумраке было тепло и мягко, а в последнее время глаза Риты стали чувствительны к яркому свету. Она часто жмурилась, делала ладошкой козырек, когда выходила из подъезда. Весна только разгоралась, апрель, впереди май, дни становились ярче, насыщеннее, и Рита выходила из спячки, разворачивалась как скомканный лист бумаги, заново привыкала к свету и небу, что становилось с каждым днем свежее, чище.
Рита вошла в мягкую темноту квартиры, завернулась в застоявшийся воздух. Посмотрела в сторону кухни, подумала, не хочет ли чего, чаю, стакан молока, а может быть, хлеба щипнуть. Осмотрела посуду, в тенях ее прятались бледно-фиолетовые блики луны, тянущей внутрь лапы-лучи, посмотрела в окно, развернулась. Комната была как бассейн темноты, Рита вошла в него, медленно поплыла к окну, а в голове мельтешило, горело, взрывалось обидой —
…а ведь дружба с Олей, по всей видимости, окончена, а ведь она, Рита, никогда к ней больше не пойдет, и даже звонить не будет, и вряд ли ответит, если Оля начнет писать ей в Вотсап, но вряд ли начнет, потому Оля первая закончила отношения, и это очень обидно, потому что, конечно, Оля не права, она не имеет никакого морального права вот так вот рвать дружбу, выкидывать ее, Риту, потерявшую сына, из своей жизни, да кто она такая… Господи… обыкновенная тетка с кассы в «Пятерке», кто она такая, чтобы вот так, просто и легко (а вдруг это далось ей не так легко?) рвать отношения, а ведь они были, и они частенько сидели и говорили, а однажды ездили в Мытищи в кино… втроем, с ее сыном Сашей… Оля не имеет права вот так от нее отказаться, не говоря уже о том, что это жестоко, не по-человечески, ведь Рита потеряла единственного сына и осталась одна, без мужа, без внуков… а эта белобрысая сука своего сыночка оттрусила от армии, спрятала под подолом, отныла, отмазала, и спасла дитятко, впрочем, не очень умное и талантливое, какой институт, этого короткостриженого балбеса хватит максимум на охранника, и это все, конечно, прекрасно, но… кто Родину защищать будет? Кто встанет на ее рубежи и сдержит орду врагов, которые хотят прийти в наши дома, чтобы терзать и насиловать женщин, наводить на наших улицах нацистские порядки, ходить здесь факельными шествиями, привязывать инакомыслящих скотчем к столбам, как там они у себя любят, и унижать, и жечь, и топтать, казнить русских стариков и младенцев, уничтожать нашу культуру и цивилизацию, русскую, великую… Кто остановит врага, накажет его, уничтожит, если твой Сашуля спрятался, а мой Павлуша погиб… Павлик стоял насмерть, честно, бесстрашно, как настоящий русский воин и защитник, и пал на рубежах своей Родины, а ты, сучка трусливая, эгоистка, за паршивую шкуру отпрыска готовая страну кинуть, плевать ты хотела на Россию, на наше будущее, лишь бы своего щенка уберечь, и неудивительно, что близкую подругу, порядочную женщину, страдающую, изболевшуюся, одинокую мать, потерявшую сына, мать настоящего героя, — вот так кидаешь, отвергаешь, грубо, цинично, подлая сука, и твой ублюдочный дегенерат Сашуля, которого ты сберегла, но который кроме тебя никому не нужен, не будет ему ни счастья, ни радости, ни удачи, как не бывает этого у бесчестных трусливых людей…
— и тут в спину Риту кто-то сильно толкнул, в лопатку, в затылок, и она, распахнув глаза от ужаса, только и успела выкинуть руки вперед, но, чуть не нырнув рыбкой, все-таки на ногах устояла, хотя в правую ступню что-то впилось… И сразу обернулась на вспышки света сзади и поняла, что никто ее не толкал, она наступила на пульт телевизора, и тот врубился на полную мощность, взорвался, заскрежетал, заорал… всей скопившейся силой и злостью…
Огромная телеведущая с маленькой зализанной головкой и резиновым колечком едва шевелящихся губ, впрочем, бойко докладывала о новых подвигах, успехах на фронте… затем начался репортаж… вспышки света прыгали по комнате, как пытающиеся сбежать из одиночной камеры тени, то съеживаясь, то увеличиваясь, резко нападая на стены и сползая с них, и звуки двигателей танков и бэтээров пузырились, клокотали, молотили в перепонки, будто это была передача про древних рычащих ящеров, а очередной выстрел из телевизора чуть не свалил Риту с ног, но она успела схватить пульт и оборвала поток, бессильно опустилась на пол; пришло сладкое ощущение, что кончился мир и настала священная тишина, что была до самого зарождения материи… Рита пролежала на полу всю ночь, не было сил доползти до кровати, и — небывалое дело — голову ее не точила ни одна мысль, душу ее не сверлило ни одно чувство. Она была пустым сосудом. Выпотрошенной оболочкой. Бессмысленной и никчемной. Какой она, в сущности, и была.
Утром встала с вязким ощущением во рту, так бывает, когда несколько дней не чистишь зубы. Страшно голодная. Но решительная. Сбросила на пол платье, подцепила его ногой, подбросила, поймала, смяла, отправила в стирку. Усмехнулась — видела такое в каком-то романтическом фильме.
Голая вошла в ванную, села на унитаз, зазвенели капли. Тоже видела такое в фильме — когда снимают писающую женщину. Фильм был какой-то, кажется, про кочевников, там женщина после смерти любимого мужа бросила родную деревню и поехала скитаться по Америке на автодоме… Хорошо там у них, можно скитаться, когда берет отчаяние, а у нас попробуй по ледяным сугробам. Автодом утонет на первой же трассе.
Встала, уставилась на кусочек туалетной бумаги, который задумчиво таял в сливе унитаза, и вдруг пронзила мысль —
А не написать ли на Олю в полицию? Или в военкомат, военную прокуратуру, ФСБ.
А что, серьезно.
А почему нет?
Написать и все рассказать, как отговаривала сына идти на фронт, как рыдала, какие слова говорила. Кажется, что-то нехорошее про армию и войну.
Написать. Да. Надо написать.
А почему нет.
Ничего Оле не сделают, попугают разве. Штраф дадут.
Вон недавно отец на дочь написал. Так то дочь. А тут Олька дешевка с кассы. Никто ей.
Надо.
Даже больше — долг.
Родина должна знать своих героев.
Самых хитрожопых из них!
Которые думают, что бога за бороду поймали. Государство накрячили.
А вот и нет.
Надо донести до, как говорится, компетентных органов.
Смотри как устроилась.
Рита вздрогнула. Зазвонил телефон. Кто ей звонит? Кто ей может звонить? Схватила трубку. Да, да, здравствуйте. Да, конечно, конечно, сейчас подъеду. Конечно.
Звонили с работы.
Рита оделась во все приличное. Зеленый костюм, недлинная юбка. Белая шелковая блузка. Желтая брошь. Темные туфли на каблуках. Часики золотые.
Накрасилась тщательно, но неброско: веки, губы, немного румян. Другой человек. Официальный.
Маргарита Константиновна.
Вышла из дома, и, разодетая, будто попала не в тесный дворик, увидела не зеленый забор гаражей, не нагромождение машин, припаркованных как попало, а — все было окрашено в фиолетовые цвета, тонуло в легкой дымке, и окна первых этажей сверкали прожекторами, превратив двор подмосковного захолустья в подиум для моделей! Через десять секунд видение прошло, но, кажется, Рита видела его не одна, иначе чего бы так широко и счастливо улыбался всеми зубами то ли киргиз, то ли казах, то ли узбек Рахмат, маленький, щупленький, всегда светлый и улыбчивый рабочий овощного, он вечно таскает ящики в магазинчике у дома. Рита даже ему кивнула. Хотя с «черными» даже в лифте брезговала ездить, по возможности с ними в кабинку не заходила, ждала грузового, или в крайнем случае — отворачивалась к стенке. Но подиум видел и этот, и торжественные звуки были слышны на весь двор, Рита была уверена. Все заметили ее осанку. Ее официальный наряд. Ее настрой, губы и, конечно же, новые блестящие с синим отливом колготки. Из микрофибры.
Она шла к станции и смеялась.
— Думаешь, я уже немного того, да, сынок?
Надо было рожать второго — подумала она про себя, боясь оскорбить погибшего сына.
Москва. Самый центр. Тверская. Из перехода на Пушкинскую не выпустили, завернули, полиция, оцепление. Пришлось обходить через Чеховскую и Петровку, через Большой театр, и заходить на Тверскую с другой стороны. На эскалаторе сухонькая узбечка на ломаном русском бубнила, что на Пушкинской беда — солдат начал стрелять по толпе. Хотел подорвать гранату. Ужас. Кошмар. Наверное, выдумывает узбечка. Или кто она там.
Рита подумала зайти к Марианне, но нет, после работы.
Что там стряслось? Неделю назад ушла в отпуск на месяц, и вот, вызывают. Выйти подменить — не проблема. Даже в отпуске. Но тревожно.
Лидия Макаровна не смотрит на Риту, а пишет, пишет. Заполняет, вбивает в компьютер. Лидия — кадровичка их нехитрого учреждения. Специальное проектное отделение при ФГГТ им. Н.Я. Печатникова — Федеральной Государственной Гербовой типографии специализированных бумаг, бланков, ведомостей и формуляров. Проще говоря, они проектируют все те бланки справок и официальных бумаг, которые печатают во всем огромном государстве, от больничных карт и бланков пропусков до повесток и похоронок, ну не все, конечно, а добрую часть. Выясняют задачи и функционал у ведомств, составляют технические задания, проектируют, рисуют, тестируют, отправляют на печать. Рита работала здесь секретарем-контролером.
Лидия отпила подернутый бензиновой пленочкой чай и заявила Рите, что она уволена.
Рита осмотрела кабинет, ровные светло-зеленые пустые стены, покосившийся голубовато-красно-белый календарь с тарелками из хохломы и с чайниками из гжели, поймавший красным квадратиком случайную дату этого проклятого года. Лохматые стопки бумаг. Древняя, как сама Тверская, печатная машинка «Ятрань», похожая на круизный лайнер. Разваленный, неприлично пышный цветок на выкрашенном белой эмалью подоконнике. Рита посмотрела на окно, зажмурилась от яркого света, встала.
— Извини, у нас разнарядка — сокращать. Подпиши здесь и здесь, — передвигая палец по бумагам, не поднимая глаз, сказала Лидия.
Рита подписала заявление на бланке, который она когда-то выверяла и печатала.
Рита шла по улице, и ей казалось, что кукольник переставляет ей ноги, бережно дергая за невидимо-поблескивающие ниточки. Она не сама шла, а улица снизу двигалась и давила на ноги, то и дело пытаясь, как норовистый конь, подняться на дыбы. Странно, но Рита была спокойна, будто произошло что-то безликое и механическое, чего она ждала и о чем знала. А ведь типографии она отдала несколько лет жизни. И увольнение за две минуты. Ничего, в наше время и не такое бывает. К директору Николай Николаевичу Буслаеву она не пойдет, решение в государственной организации такого ранга принимается один раз и оспорить его невозможно, разве что выторговать себе что-то, две положенные недели, отступные, но этим заниматься Рита не будет… Не нужна так не нужна. Проехали.
Рита заплакала.
Точнее, не она заплакала, а будто кто-то взял горсть влаги и плеснул ей на глаза, на щеки.
Вытерла.
Зашла к Марианне, одна из подруг, даже скорее знакомых, кто был близок Рите бедой. Испытывала ли то же самое Марианна, Рита не знала, но она с ней чувствовала связь и родственность раны.
Марианна руководила Управляющей компанией, их дом был в центре, элитным, она была большим человеком. Уважало начальство, боялись до дрожи в руках просители, только бумажки тряслись во влажных пальцах.
У Марианны всегда было время для Риты; когда бы она ни пришла, Марианна выпроваживала посетителей или заставляла их ждать за дверью своего роскошного орехового кабинета по два часа, и они самозабвенно болтали с Ритой, пили чай или заваренный помощницей Эльвирой кофе, трескали овсяное печенье и шоколад.
У Марианны тоже «за ленточкой» погиб сын Андрей, сам захотел, сам пошел, упрямый, идейный, «пацанам надо помочь», «кто, если не мы», «если мы их не остановим, они придут сюда», отговорить было невозможно, пошел, попал под Сватово, подбил бэтээр, два танка, положил роту врага, а когда с той стороны подошла подмога и их ПТУР закидали гранатами, выдвинулся на помощь ребятам и… глупо, случайно, нелепо — подорвался на мине. С ним был Данила, огромный, мощный, как грузовик, друг и наводчик, и когда командир свалился, и, схватив берцу со своей еще теплой ногой, сел, озираясь плошками глаз, Данила крикнул ему — не ссы, Андрюха, сейчас добегу до бэтээра, вытащу! Данила метнулся и тоже наткнулся на мину, вспышка, хлопок, вскрик — Данила упал без ноги. Ну, добежал? — ржет над ним Андрей, приподнявшись на локте, весь в крови и пыли, забрызганный мелкими пятнышками ожогов. Сколько у нас теперь ног на двоих? — ржет Данила в ответ, тараща глаза оглушенного карпа. А вокруг бой, трескотня калашей, дым, вопли, жужжат FPV, с дронов хохлы наваливают мины, начали работать развернутые подоспевшими «всуками» минометы… Данила ползком, на спине, вытащил командира, тот балагурил, поддерживал его и отстреливался, но, как сказал Данила, умер в пути, «между шуточками», — мелкий осколок задел почки и разорвал печень.
В этот раз Марианна была грустной, подавленной, при виде Риты даже растерялась. Хотя быстро собралась и повторила свое обычное: «Мы — матери героев, мы должны верить в величие своих сыновей, потому что если бы наши сыны туда не пошли, те бы к нам пришли, если бы не наши герои, те, кто вякает, сейчас бы уже не вякал…» Говоря про «вякающих», она традиционно имела в виду тех, кто выступает против СВО и имеет наглость обесценивать подвиги героев священной спецоперации против фашистов, захвативших братскую страну.
— Да что такое? Что с тобой?.. — спросила Рита и взяла Марианну за руку, хотя они не были настолько близки, но та не убрала руку, а в ответ сжала ее ладонь. Посидели. Послушали тиканье часов над кожаным креслом начальницы.
— Кофе будешь? Чай? Печенья не успела купить…
— Нет, спасибо, ничего не хочется.
Марианна вдруг зажмурилась, закрыла ладонью глаза.
— Да что с тобой?! — вскрикнула Рита, встала, хотела обойти стол, подойти, обнять, но Марианна властно подняла другую ладонь — стоп, сиди, все нормально.
— Кто довел самую сильную женщину Центрального административного округа?! Марианночка, милая…
— Все нормально, нормально. «Марианночка…», скажешь тоже… — неловко усмехнулась Марианна и с силой вытерла глаза.
Женщины затихли, снова пошли часы.
— Ну, что стряслось, говори… — настаивала Рита.
— Мы — матери великих героев и не должны забывать их подвиги. Если бы не они, те, кто вякает, сейчас бы уже не вякал, — выпрямилась Марианна, и невозможно было сказать, что минуту назад она чуть не плакала.
— Верно, — выпрямилась Рита.
— Ничего. Нормально.
Марианна закончила встречу быстро, даже чаю не попили, Рита поняла, что лучше уйти. Но через полминуты Марианна выбежала за Ритой на улицу, решила пройтись, проветриться, там и рассказала. Погружаясь на длинном эскалаторе в жерло метро, Рита пыталась переварить услышанное.
Рита часто думала, как несправедливо устроен мир по отношению к мамам. И никто об этом не думает. Мир сливает на матерей все горе и боль. Мужчина решил, пошел и умер героем. И в памяти в веках. А матери жить, растить внуков, трудиться, терпеть. Мужчины идут на смерть, а матери обречены на жизнь, на то, чтобы идти до конца. Испив все то, что остается после подвигов, взрывов, фейерверков и торжественных речей. Когда наступает следующий день и начинается рутина и ежедневная скучная жизнь, неблагодарная, лишенная героизма. Горькая настойка долгой жизни, тягот, упреков, сомнений.
Марианну обидели те, кому она помогала. На районе они с другими потерявшими сыновей мамами развили бурную деятельность: организовали социальные штабы в помощь мобилизованным, добровольцам и их семьям, открыли мини-пункты психологической помощи, где дежурили специалисты из местных поликлиник, делали многое для сохранения памяти и славы — крепили на фасады мемориальные доски, устанавливали в школах именные парты, обустраивали уголки памяти, посвященные павшим солдатам — в специальных комнатках в школах и институтах водружали флаги, ставили цветы и искусственные веночки, крепили к стенам фотографии, на столиках на скатертях раскладывали папочки с заламинированными документами и распечатками о подвигах бойцов, чтобы люди приходили туда постоять в тишине, поклониться и осознать, что эти молодые бравые на фото парни с прямыми затвердевшими взглядами — герои, и общество их помнит, и люди знают, какая высокая цена заплачена за мирную жизнь!
Если бы не они, то неизвестно, что было бы со всеми нами… Если бы не они, те бы — пришли сюда! Нацисты… Хунта захватила власть в братской стране… — тыкал пальцем в фотографии, разносил энергичные фразы по запыленной комнатке пожилой историк, смутно вспоминая патриотические уроки, посвященные Великой Отечественной. А мальчики пятиклассники стояли по стойке смирно, с потными ладошками и испуганными мордочками, озираясь по сторонам, но неизменно возвращаясь к магнетическим взглядам мертвых бойцов.
Но в одном из штабов, куда Марианна привезла воду и салфетки, которые покупала за свои деньги (!), на нее набросилась мама мальчика, которому пришла повестка. Зареванная, бьющаяся в истерике, — ее бледно-зеленый худой сынок в рваных джинсах и черной толстовке с золотыми блестками стоял у стеночки, — узнала Марианну, закричала, накинулась:
—Теперь хочешь, чтобы наши погибли! А, Марианна Львовна?!
С ней стояла еще одна мать, полная, басовитая, с усиками, сказала тихо, но веско, прямо в глаза Марианне:
— Какая ж ты мать, если, имея возможность, сына не уберегла…
Марианна, стойкая, железная баба, поставила на пол упаковки с водой, ни слова не говоря, даже взглядом не удостоив, развернулась, пошла к машине. За ней побежала извиниться, сгладить — Наталья Сергеевна, начальник штаба, но Марианна подняла ладонь, изрекла свое металлическое, так хорошо известное всем подчиненным «нормально», села в машину и вдруг там, в тишине и духоте, поняла, что вот сейчас, в этот момент — она может не выдержать. Сломаться.
Хотя нет, конечно, выдержит.
Но все же, все же… было ощущение, что мир, в который раз нападая на нее, наваливаясь грузным жестоким телом, подошел слишком близко к границе, к которой нельзя подходить.
За которой — темнота, склейка, как в финале фильма.
Марианна рулила, не плакала, только лицо было белым, как мертвая рыба в темной воде.
Сына не уберегла, — подумала Рита фразой, которую произнесла Марианна, отводя глаза, хотя редко не смотрела на собеседника.
Поручень эскалатора рвался вперед как собака на поводке.
Теперь хочешь, чтобы наши погибли!
Хочу, — сказала вслух Рита, и эскалатор кончился.
Рита вернулась к себе. Это за Мытищами — небольшой райончик Строитель, тесная группка высотных домов, громоздких, как нарезанный песочный торт, их построили на месте деревянных сталинских бараков. Рядом через дорогу частный сектор, одноэтажные домики, сады, огороды, дачи, старые советские, с витражами из мелких кусочков стекла, с большими окнами, низенькие, милые, лишенные бетонного размаха современности, дома, больше похожие на заботливо собранные кем-то уменьшенные копии, с низкими оградками, обоями внутри, крашеными широкими подоконниками…
За частным сектором, в лесу, в санатории «Подлипки», тоже старом, но величественном, с толстыми белыми колоннами, как пишут в интернете, — отдыхал, гулял сам Вася Сталин, с компаниями, пил, развратничал, дебоширил… И правда, что еще делать сыну Сталина? Но это согревало, придавало местности особое обаяние — близость медвежьего уголка за Мытищами к живой истории, к самому генералиссимусу.
А какой был гнев у обитателей одноэтажного мира, когда рядом собрались навтыкать бетонные громады на озверевшие семнадцать-двадцать этажей! Были протесты, митинги, стройку пытались блокировать, бросались грудью на бульдозеры… Построили. Привыкли.
Больше всего на районе Рите нравились бегущие лысыми ручейками дикие тропки, которые прокладывали поверх официальных газонов люди. Одни строят по своим планам, другие ходят как им удобно. Так устроена жизнь, мир. Человек планирует одно, а сбывается другое. Независимое ни от бога, ни от человека.
Так, наверное?..
Рита приехала на автобусе по Ярославке, вышла пораньше, чтобы немного прогуляться до дома. На въезде у шоссе стояли гигантские белесо-серые щиты с пластиковыми окошками в самом верху, чтобы пропускать свет. Щиты закрывали район от шума, неусыпно летящего с Ярославки. Под щитами была проложена асфальтовая дорожка, по которой редко ходили и которая так и состарилась и выщербилась, нетоптанная. Пахло пылью и солнцем. Рита остановилась, нагнулась. Прикрыв трогательными дымчатыми пелёночками бусинки глаз, смешно вытянув вдоль тельца как по стойке смирно узкие крылышки, на асфальте лежала мертвая птица. Взрослая, но маленькая, короче ладони, что-то вроде стрижа. Клювик тянула вверх, улеглась посреди дороги, как будто так надо.
Расшиблась, наверное, об эти щиты. Людям свет и тишина, а птичкам — смерть. Неожиданная, на огромной скорости, на полном свободном ходу. Пикирует птичка, летит по делам жизни, и — шлеп. Легкий мягкий хлопок.
Рита похоронила птичку в тенистом кустарнике за щитом. Когда несла в ладошке, удивлялась, какая птичка легкая, невесомая, пучок перьев и будто никакой плоти внутри! Но ведь еще недавно это был пусть крохотный, но горячий комок мышц, и он летал пулей по небу, пронизывая плотную толщу воздуха, который может быть и тяжелым, и холодным — особенно там, в вышине. А теперь от птички осталась одна легкость.
Вырыла Рита ямку — пахнуло влажной ждущей землицей — сунула туда птичку, которая все продолжала сжимать веки. Сверху накрыла кусочком тряпочки, оторвала от трубы. На тряпку аккуратно выложила несколько камушков, крест-накрест — веточки, в этом был какой-то первобытный ритуал, к тому же Рите казалось, что так она защищает трупик от кошек — птица будет меньше пахнуть, и коты ее не обнаружат.
Прикопав могилку, Рита сделала холмик. А затем сварганила из палочек и куска веревки крестик и воткнула его. Поправила. Погрузила чуть глубже. Разогнулась, не без труда. Посмотрела на свое творение и захихикала.
— Вроде бы нельзя ставить крестики птичкам! Как думаешь?
И рассмеялась. Проходил бы кто мимо, подумал — тетка с ума сошла.
Шла к дому и жалела безымянную птичку. Грустно было от ее мертвой беспомощности, от осознания того, как быстро и безвозвратно живое теряет одни свойства и приобретает другие. Вместо свободы, воли, полета — ты получаешь смирение, веки, стыдливо прикрывающие помутневшие глаза, получаешь землю. Тело теряет что-то самое ценное, незримую движущую силу.
Силу, которой умное человечество за всю свою историю так и не придумало конкретного обозначения, названия.
Уже в лифте Рита подумала про Валерию, Леру, женщину из соцзащиты, ласковую, трепетную, суетливую, внешне похожую на гладкого белокожего бесформенного пингвина, способного заботой и опекой задушить любого. Нуждающегося в ней и не очень. Раньше как грядки Лера обходила дома на районе, заботилась о местных стариках, каждого обхаживая, будто они были пальцами ее больших теплых натруженных стирками и сумками рук… Теперь ее активность на районе спала, потому что привезли, вернули ей сына — без ноги и руки.
Ее Лешенька служил в частной военной компании и уходил на войну гордым, надменным, сухим и поджарым, как молодой доберман; был немногословен, сплевывал через клык, намеревался бить врага до последнего… врага. Казалось, Алексей был неуязвим, и война расступилась перед ним окопами, блиндажами, превращенными в лунный пейзаж городами, теплыми полями южной страны, по которым ползли на крокодиловых гусеницах многотонные трескучие танки.
Леша был крепок, руки и ноги — шустрые болванки, вылитые из стали, вынослив, пружинист, спина не сгибалась, ну что вы хотите — элита ВДВ. Красавца, его брали и ставили в первые ряды на всех парадах. Отслужил только год назад, в ЧВК, а не в армию пошел, потому что платили больше.
В бою был страшен, ловок, умен, беспощаден. Передвигался — невидимо. Появлялся внезапно. Как призрак, таким и был позывной. Ничего не стоило — стрельнуть в упор. Да не одного скосить, как сноп — окоп.
Пот, пыль, огонь, гарь, кровь. Круглосуточно. Штурм за штурмом. Работа. Война.
Случилось досадное недоразумение, настоящая подлость — с дрона в печную трубу их хорошо замаскированного блиндажа спустили гранату, ручную осколочную LU-213 французского производства.
Леша успел ее заметить, на нее посмотреть — бочком, как яблочко, закатилась под лавку, замерла, застыла и — пух! Ни боли, ни вскрика, удар воздуха, вспышка, как новогодняя хлопушка, но сильнее и ближе… И сразу почувствовал жар и сырость. И запах, стальной мокрый запах собственной крови.
Домой к матери Леша вернулся не собой, другим — виноватым, как блудный сын, застенчивым, с другой осанкой, и молчаливым — совсем иначе. Только изредка сверкала на губах улыбка, злая, кривая, как кончик арабского клинка, ею он готов был разрезать любого, кто косо на его культи посмотрит… Но в глазах, что стали как будто больше, глубже, был малопонятный ему самому стыд перед матерью — мол, прости, мам, вернулся не весь, не в полном комплекте, который ты выдала мне при рождении.
Мама и сын. Лера и Леша. Они стали неразлучной парой. Казалось, такие русские женщины, чистые, стойкие, энергичные, источники самоотверженной доброты и заботы — специально созданы, чтобы быть матерями солдат.
Так рассуждать было дико, но выглядело, будто Лере — повезло. Теперь сын с ней, никуда не уйдет, заботиться о нем можно до самой старости — и ее, и его.
Леша не сопротивлялся. А добирал — материнскую любовь и тепло, которых чурался с колючего подросткового возраста.
Рита вошла в квартиру, разулась, пошла в комнату и вдруг увидела в кресле — саму себя. Когда она вошла, она же в кресле подняла голову и увидела вошедшую — саму себя.
Она вошла.
И она вошла.
И вдруг наконец Рита проснулась и увидела, как одна она — сидит в кресле, а другая — входит в комнату и смотрит на себя в кресле.
Их здесь слишком много, а воздуха стало мало. Рита втягивает, но не может, делает еще рывок легкими, но воздуха нет, легкие тянут, хрипят, но нет, нет… Наконец Рита просыпается еще раз — в кровати, вздыхает и видит, что она заснула, уткнувшись в подушку, а проснулась в жару и слезах… Осмотрела комнату, нет ли кого, нет ли ее, но никого не было — даже обидно. Опять одна.
Вот бы они пришли, несколько копий ее, и зажили бы весело и дружно, одной семьей, единой силой, и столько нарассказывали бы друг другу, целыми днями не замолкали бы.
— Что со мной, Павлик? — вдруг спросила сына.
Она иногда делала так, и ей казалось, что он отвечал молчанием. Она понимала его молчание. Оно отличалось от обычного. В нем был ответ.
Любила ревень. Еще нарезала свеклу, морковь, немного картошки. Кусочек рыбы, укроп, лук. Без жарки сварила диетический супчик, капнула разведенной сметаны, похлебала. Выпила чаю, признавала только зеленый, под две конфетки «Азовские», молочные, такие же почти, как когда-то были школьные. Эти даже вкуснее, на фантике пишут, на сливках. Только в слове Азов — «Азовские» было что-то неприятное, но Рита не помнила, что.
Хотела почитать книгу, но буквы расползались в стороны, в голову лезли мысли, воспоминания. Причем перестанешь читать, чтобы додумать мысли и вернуться к книге, но не тут-то было… как только решишь сесть и спокойно подумать все мысли, что в голову лезут, они тут же разбегаются врассыпную. И в голове пустота.
Включила телек.
Журналист спросил:
— Что-то случилось?
Второй журналист ответил:
— Но — что?
Шумы, взрывы, скрежет, пролет самолета.
— Что нам делать после всего, что случилось?
Еще один самолет.
Выключила телевизор, включила настольную лампу. Сидела, смотрела на нее. Со стороны могло показаться, что и лампа — смотрит на Риту. Так и сидели. Рита выключила лампу, включила снова. Лампа вспыхивала и будто кивала. Рита посмотрела в окно. Но там, навалившись спиной на стекло, стояла сплошная тьма.
— Как ты там? Тебе хорошо? Сытно? Тепло?
Утром следующего дня встала, пошла прогуляться. Хотела зайти проведать птичку, но побоялась — вдруг могилку разорили коты, увидеть это было бы неприятно. Почему-то вспомнила Ольгу, мелькнула в глазах копенка белых ее волос, кольнуло тревогой, непонятно откуда, о чем… Пошла стремительнее, это спасало, в итоге долго ходила по району, остановилась, когда увидела каштаны — крупные, грубые, их огромные пирамидки и усики, липкие, ароматные, и Рита стояла, нюхала — тянуло густой и терпкой завязью жизни. Пошла дальше, стесняясь привлечь слишком много внимания, зачем-то собрала на дороге осколки разбитой бутылки. Отнесла на помойку.
Вернулась домой, вошла в квартиру и почувствовала, как снова отпечатались в ее голове — здоровые ровные белые зубы, широкая искренняя улыбка. Когда шла, у магазинчика увидела таджика (узбека?) Рахмата, припарковавшись на убитой вишневой «четверке», он таскал ящики с помидорами и огурцами. Турецкие, наверное, для азербайджанских еще рановато, или нет, нет, тепличное все… — подумала Рита. Рахмат улыбнулся, кивнул. Пришлось ответить, кивнуть, даже улыбнуться.
Дома решила приготовить плов. Можно по-узбекски, такой, с изюмом. Маленький пакетик в заначке был. Рис специальный тоже. Но полезла в шкаф наверх за казаном, хотела вытащить его из-под стеклянной крышки, как вдруг она соскользнула, и посуда повалилась на пол… Рита отдернула руки, встала на цыпочки, зажмурилась! Так и стояла, пока все не высыпалось и не разбилось… Слава богу, по голове не прилетело.
Только алюминиевая крышка дотанцевала на полу, как вдруг Рита услышала шум воды в ванной. Удивилась — как? откуда? Неужели забыла закрыть?
Спешно пошаркала в ванную, в дверях застыла — под душем стоит Павлик, моется, как ни в чем не бывало, чистит зубы.
Рита вернулась в комнату, села на кровать. Шум воды продолжался. Плеск. Звук зубной щетки. Рита сидела, и на глазах день превратился в вечер, а тот обернулся в ночь. Стемнело. Рита боялась пошевелиться. В ванной вода затихла. Ее закрыли.
Утром Рита растерялась — вроде бы вчера был понедельник, а сегодня снова понедельник, как такое возможно? Перепроверила по новостям — понедельник. Но вчера ясно видела в тех же новостях — понедельник. Правда, кажется, цифры разные. Вчера была круглая дата. Сегодня не очень круглая, остренькая цифра.
Рита хотела поесть суп, но он протух. Даже сметана не спасла, белое пятнышко тут же стало желто-зеленым. Хорошо, что плов не успела сготовить. Тарелки так и валялись на полу. Расколотая продолговатая стеклянная утятница лежала на боку, как выброшенная на берег лодка. Большая, тяжелая, такой можно убить.
Утятница. Утятница. Купила ее перед восемнадцатилетием Павлика. Утром увидела и взяла у «Пятерочки» домашнюю деревенскую утку, большую, ярко-желтую, словно загоревшую, пахнущую подпалиной, навозцем, лугом. Тут же разорилась и на утятницу. Да стеклянную — чтобы видеть, как утка томится, истекает ароматным ярко-желтым жиром.
Подняла с пола кусочек зачерствевшего черного хлеба, погрызла.
Замерзла. Взяла плед, накрутила на себя, пошла в ванную посмотреться в зеркало — оттуда с интересом блеснуло глазками лохматое чудище с помятым от долгого сна лицом. Домовенок из старого мультика. Хихикнула — по кафелю как мурашки по телу пробежал безумный смешок.
— Не надо, не надо, сыночек, не надо за меня волноваться. Я нормально, я справлюсь. Я знаю — надо жить. Хотя не знаю, зачем. Но ты не волнуйся. Все будет хорошо. Я выберусь наружу. Надо жить. Надо жить. Я знаю.
Пробормотала и снова заснула, как только села на кровать.
Снилось странное. Что измазаны клеем «Супермомент» руки, и слипаются пальцы, Рита не может их расцепить и не может открыть воду, чтобы промыть, смотрит на руки, а это не клей — они все в липкой, застывающей, загустевающей крови. Тараканья кровь, тараканья кровь — лихорадочно повторяла Рита во сне бессмыслицу. Чтобы быстрее высохли руки, выбежала на балкон и увидела, что на горизонте, где строят две бело-голубые высотки, только выше их в полтора раза — вырос самый настоящий гигантский гриб, какой-то оранжево-бурый, с острой шляпкой, из тех грибов-поганок, что кажутся сгнившими, будто они такими растут, хилыми, трухлявыми, нестойкими, но теперь он занимал все небо и упирался в самый, казалось бы, космос.
А еще этот гриб — вонял.
А еще как будто издавал странный звук, то ли скрип, то ли шепот, то ли хитиновое шелушение насекомых…
Рита резко проснулась, вскочила — руки ходят ходуном, не просто трясутся, а болтаются, как у кукольника на нитках, прыгают.
Ее знобило. Замоталась еще в одно одеяло. Стала похожа на якутский чум. Внутрь которого завернули пчелу, а она бьется, дрожит. А на улице тем временем — плюс восемнадцать. И солнце лупит. Одуванчики — желтые нежные прыщики уже полезли.
Рита спустилась в магазин и купила бутылку водки. Прозрачный, удобно лежащий в руке цилиндр c красно-белой этикеткой, он был похож на линзу для искажения пространства.
Вернувшись домой, Рита не стала убираться, не то чтобы не было сил собирать тарелки — не хотелось нарушать установившийся беспорядок.
Достала стакан, села, и один за другим за несколько минут выпила всю бутылку. Ровно так, как показывают в артхаусных русских фильмах, точнее, в антирусских фильмах. Мол, в нашей стране люди только тем и занимаются, что жрут водку. С утра до ночи, вся Россия. Но ровно это случилось с Ритой. Она сама не ожидала.
Заснула лицом в тарелку. Перед тем как вырубиться, долго животно мычала, болезненно, протяжно, будто ее истязают… Когда совсем расслабилась во сне, сползла под стол, превратилась в горку тряпья.
Жаль, не видела из-под стола, пьяная, безобразная, похрапывающая, как за столом сидит сын и ест суп.
Но когда он доел, поднял голову и увидел Риту, трезвую и свежую, она стояла у окна и смотрела на улицу.
— А ведь однажды на планете кончится бензин и машины перестанут ездить, — сказала Рита озабоченным тоном, каким делаются открытия.
— Угу, — сказал Павлик и отодвинул от себя пустую тарелку.
Он встал из-за стола, собираясь уходить.
Рита резко обернулась и сделала к нему несколько шагов.
— Не уходи, не уходи, я тебя прошу! Ты поехал? Ты хочешь поехать? Не надо, я тебя умоляю, прошу! Умоляю! Прошу!
Но он — в коридор, обуваться.
Она — в крик.
— Слышишь? Сын! Не ходи туда, я очень тебя прошу! Слышишь меня?! Сын!
Она бросилась к нему, обняла, повисла. Он продолжил обуваться, аккуратно отодвинув ее.
Она стала бить его кулаками. Он пытался схватить ее за руки.
— Я мать! Я мать! Я твоя мать! Ты слышишь меня?!
Но он все равно уходит, открывает дверь.
Рита бросилась ему в ноги, обхватила, увидела грязные ботинки («Надо было почистить их, дура!»)
— Пожалуйста! Умоляю тебя! Сынок! Не уходи!
Он рванулся — и Рита проснулась — держит ножку стола.
Свечка у фотографии Паши потухла. Рита подошла, свечку зажгла и вдруг заметила, что на фото — не сын, а молодая девушка. С красными губами, жирными фиолетовыми тенями, тушью, полуулыбочкой, и с каким-то невыносимо грубым, сладким, развратным выражением лица. Риту передернуло, она выронила спичку. Девушку эту она видела впервые.
Рита стояла и рассматривала эту мерзость.
Распутная девка смотрела на нее с фотографии сына — с самого святого, что только у матери есть.
Смотрела и усмехалась.
Рита взяла увесистый кусок утятницы, замахнулась и грохнула со всей силы по фотографии — но не попала. Со стола слетела вазочка, тарелка, фотография Риты в детстве, все вдребезги. Но девка стояла, смотрела, и, кажется, ее резиновая улыбка растягивалась еще сильнее.
Риту стошнило. Чем-то черно-зеленым вырвало на стоящую на полу бутылку, так, что к остаткам водки примешалась вязкая кислая жижа. От одного ее вида Риту чуть не стошнило еще раз.
— Я совсем распустилась. Прости меня, сын. Не могу, тяжело. Я — урод. Совсем потеряла себя.
Она говорила громко.
— Не могу, не могу. Ничего не могу. Не хочу. И не буду!
Последние слова прозвучали c откровенно детской интонацией. Как будто в комнате вдруг появилась семилетняя девочка.
Рита достала из глубины холодильника бутылку пива. Она была предельно, слишком трезва.
Пиво разлилось по внутренностям и залечило ее как целебный отвар.
В голове Риты заиграла музыка. Что-то тягучее, сентиментальное, французское зазвучало у нее внутри и одновременно наяву. Звук лился, как патока или воск. Он растекался по ее телу, по воздуху вокруг нее, по стенам, смешивая цвета и краски, звуки и тело, пространство и мебель в комнате.
Рите стало тепло, будто весь мир стал сливочным маслом, а она — медленной мешалкой этой согревающей гущи… Мир потерял фокус, он ластился к ней, окружал, обнимал, сдавливал. Но не придушивал, а вел себя на редкость бережно.
Как любимую дочь держал на ладони.
Как любимую дочь кутал в плотное одеяло.
Рита вдруг погладила себя по бедрам. Стоя посреди комнаты, кружась, немного танцуя, то поводя поднятыми руками по воздуху, будто это был танец живота, то опуская их, обнимая себя за талию, она вдруг начала поглаживать бедра, живот, грудь, лицо… как будто впервые нащупывая себя в темноте жизни. Она дотрагивалась легко, не прижимая ладони, скользила изящными обволакивающими движениями, опускала и снова взмахивала руками, напоминая птицу, сгорающую в нежном огне… Вела ладони снизу от бедер и гладила лицо. И поднимала руки вверх, закручивая кисти словно языки пламени. И опускала руки вновь, и чувствовала под ладонями сильные играющие бедра.
Вдруг сквозь пелену наваждения Рита увидела что-то знакомое, родное, но столь непривычное в видениях, что сначала не поняла — что это, не поверила, но потом вдруг как поняла, как узнала! Радостное улыбчивое лицо Рахмата, неестественно большое, крупным планом, тоже не в фокусе — оно нависало откуда-то сверху, будто Рита была младенцем, а Рахмат наклонился над ее кроваткой.
Рите стало смешно, она игриво и добродушно засмеялась и протянула руку, не то отогнать, не то дотронуться до лица…
Следующим утром Рита вскочила бодрой и решительной. Вытащила ведро, нашла швабру. Глаза стеклянные, мертвые, но — пора выбираться. Затеяла уборку. Терла пол и два раза садилась на пол без сил. Бросала тряпку в ведро — летели брызги. Но поднималась и начинала снова.
Убралась, слила пять ведер, комнатка засверкала. Тут же, будто почуяв чистоту и уют, вернулся Павлуша. Маленький, лет пятнадцать ему, но в той же тельняшке, в которой уходил на войну. Висят рукава, велика ему раза в два… Рита обрадовалась, голова закружилась. Расцеловала его, принялась обнимать.
— Ну-ка быстренько иди есть, я наварила тебе макарон! Как ты любишь, любимый мой сын! Потереть тебе сыра?
Он улыбнулся, сел есть макароны, две полные тарелки умял за милу душу.
Пока сын ел, Рита отправилась в душ смыть усталость и алкоголь. Намылила тщательнее обычного — все, от бугорков и до впадин, хорошо поскоблила начавшую увядать кожу, смыла.
Через мутное стекло душевой кабины увидела у зеркала ту самую развратную девку с фотографии. Молодая, красивая, голая, стоит, рассматривает себя. Пышная грудь с острыми темными сосками, лежит как на подносе. Сильные крутые бедра. Между ними бритый с тонкой вертикальной полоской уголок. Над ним чуть навис нежный припухлый животик. Льются на покатые плечи волосы, прикрывая полноватые руки. Бело-розовая, лоснящаяся, ароматная. Фабрика удовольствия, аттракцион наслаждений, свежее молодое животное. Рита задохнулась.
Девушка рассматривала себя, не могла насмотреться.
Рита поначалу хотела окрикнуть ее или даже ударить. Но сдержалась. Подумала, сопоставила. Может быть, если девка была внутри фото ее сына и после этого Павлик вернулся — может быть, это магия, она помогает ее сыну выжить? Может быть, это тайная сила, что вернет ей сына живым и здоровым?
Вполне может быть.
Рита готова была поверить во все что угодно.
Бог ли, черт ли — лишь бы вернул сына.
Рита выключила душ, тщательно вытерла себя полотенцем. Накинула халат, вышла в комнату — сына не было, было светло и тихо.
Вечером решила пойти в бар. Пивнушка на первом этаже соседнего дома, так и называется — «Пивчик», и что-то было в этом слове уменьшительно-птичье. Небольшой зал, где сидели и культурно наливались пивом жители окрестных домов, ели черные, как эфиопы, лоснящиеся подсолнечным маслом ржаные гренки с чесночком, подогретую с подвядшими кружочками соленого огурца пиццу, раздирали зубами сушеную курицу со вкусом краба, да кальмара, больше похожего на паклю для обмотки труб.
Рита оделась, причесалась, накрасилась. Постояла снаружи, заглядывая в окна, даже заприметила рослого костистого мужичка с большими кулаками, рубленой челюстью, крутым лбом, сидел один, но не угрюмо, поникше, а бодро, с осанкой — вот с ним можно выпить, а потом…
Потом купить колбасы, сыра, водки и пойти к ней. Посидеть, поболтать, поржать, поцеловаться. Так давно этого не было и так хотелось.
Начать целоваться еще в лифте, почувствовать горячий спиртовой дух изо рта.
А утром проснуться, а его нет. И дверь не заперта. И колбасы в холодильнике нет. Забрал.
Так однажды было.
Лежать на кровати, трогать место рядом, где мужчина лежал. Нюхать одеяло, вылавливая изнутри тяжелый и сильный запах.
Костистый мужик посмотрел на нее через стекло — показалось, произошел контакт. Но он ее не увидел, отсвечивало. А она испугалась. Вспорхнула, сбежала. Нет, нет, не могу, как раньше — не могу, домой, домой!
— Прости меня, сын, я всего лишь женщина…
Сказала и засеменила, как японка, тесная юбка нормально идти мешала.
Накрашенная и надушенная зашла в дальний «Дикси», где не было знакомых продавцов, взяла для разнообразия маленькую бутылочку коньяка, подумала и схватила еще две, спрашивается, зачем тогда брала маленькую?
Вышла, и открыла, и немного выпила, потом еще, получилось граммов сто пятьдесят. Лучше не стало, напротив — словила «бэд трип», то ли коньяк плохой, то ли действительно хватит уже, потому что сразу вступило в голову, закружилось, завертело, и стало так тошно и муторно на душе, что захотелось выпрыгнуть из своего тела, как из карцера с серыми влажными стенами, в котором ты заперт и который наступает на тебя все теснее, теснее…
Вспомнила похороны, но не сына — там было придавившее ее навсегда тяжелое немое пятно, превосходящее болью все рецепторы, а потому нечувствительное. Вспомнила похороны, куда активистки местного Женсовета позвали ее поддержать жен и матерей погибших солдат, их хоронили в тот день человек десять. Подумала еще, позавидовала — надо же, у них матери, жены, дети, отцы, а еще бабушки, дедушки, сослуживцы, это сколько народу прощается с ними, а ее Павлуше было так одиноко, он лежал на двух чуть разной высоты табуретках и над его оббитой тонкой тканью сторожевой будкой стояло полтора человека, она, пара друзей, неслучившаяся невеста, соседи, едва с ним здоровавшиеся при жизни, да из Совета ветеранов один представитель — жалкая кучка, как будто хоронили не молодого парня, а пенсионера из тех, что всем надоели и быстрее бы прикопать, в столовку пора, пригубить пару стопок да под пирожок с блестящей коричневой спинкой побузить о бренности бытия.
Рита почувствовала укол, как ударила локоть об угол — кто виноват в такой судьбе сына? В его жизни и смерти. Не ее ли одиночество и отчужденность? Не ее ли закрытость, зажатость, неумение дружить, ее осторожность и, наверное, не слишком большая любовь к людям…
Похороны в детстве казались чем-то торжественным и возвышенно-грустным, теперь они были всегда жалким, некрасивым, убогим мероприятием. Заплаканные люди с серыми некрасивыми физиономиями, жалкие матери, лица которых как морщинистые соски, источающие слабосоленую влагу, дрожащие узловатые руки с висящими беспомощно пальцами, все эти фигуры в помятых пальтишках, застывшие, согбенные, и руки матери и отца — старые, натруженные, безотчетно шарят по блестяще-бордовой обшивке гроба, будто хотят ухватиться за поручень этого эскалатора, идущего бесконечно вниз, а то и хватают холодные коченелые руки мертвого дитятки, что лежит в ящике и не хочет встать, улыбнуться, пойти (как однажды уже вставал и шел! в самом начале жизни), и сказать, что он пошутил и вообще-то он собирается жить еще лет пятьдесят — полную насыщенную счастливую жизнь, и радоваться теплым денькам, и любить прекрасную женщину, и рожать нежнокожих детишек, гукающих и пищащих от радости, когда отец голеньких поднимает их над собой… А не лежать здесь на промозглом ветру последние минуты, перед тем как поднырнуть под тяжелую глину и стать частью — природы, мертвой, мрачной и неизбежной, стать и глиной, и подземной водой, и ветром, и деревом, которое высасывает из умерших соки.
Жалкое, бледное, слабое, убогое — словно вокруг бойца умирало все, и мать умирала, и отец, и друзья — снаряд горя попал в точку человека, его судьбы, и взрыв разбросал черную пыль слез, тяжести, мертвящего чувства необратимости произошедшего.
Это было похоже на воронки от ударов ракет. В последние дни обстрелы с обеих сторон возобновились с новой силой. Результаты обстрелов Донецка показывали по ТВ. Видео попаданий по домам и заводам в Херсоне, Николаеве, Запорожье, Киеве публиковали в интернете. Но даже когда Рите попадались в соцсетях ролики с украинской стороны, на которых женщины после ударов ходят по своим разбомбленным квартирам с окровавленными лицами и руками и вопят в голос от обиды и ужаса — ей было их не жаль. Как любая мать, она бы вцепилась зубами в нежную шейку матери с той стороны, сын которой пошел на фронт стрелять в ее сына. Вырвала бы кадык, а если бы старческих зубов не хватило — выдавила бы пальцами глаза, разорвала бы рот, вытащила бы сердце.
Рита затрясла головой, допила бутылку. Выбросила в ведро у подъезда, и за ней незаметно отправила туда и вторую, и третью — хватит, действительно, хватит.
Оглянулась, прежде чем зайти в подъезд — нет ли поблизости Рахмата? Не таскает ли ящики из убогого жигуленка, почему-то захотелось увидеть его улыбку, роскошные ряды белых зубов… Захотелось увидеть — как глотка свежей прохладной воды. Усмехнулась: — Конечно! После коньяка-то!
Посреди дня спать хуже всего, Рита знала, но не вытерпела, легла и срубилась, прямо в платье и краске.
Ей приснилась девочка лет семи, пухленькая, симпатичная, задорная — Маргаритка, любимая мамой и папой доченька — она стояла на балконе здесь, в подмосковной квартире, и что-то говорила, бойко лопотала, обращаясь к ней, как на камеру, а в руке у нее переливалась капитошка, воздушный шарик, наполненный водой. И видно, что Маргаритка капитошки побаивается, потому что та может лопнуть у нее в руках и облить с ног до головы, и потом Маргаритка все-таки хулиганит — кидает капитошку в окно, и, поджав губки, большими хохочущими глазами смотрит то туда, за окно, вниз, то на Риту — саму себя через много лет…
Вдруг Рита в том же сне оказалась снаружи дома, на тротуаре под ним — она подняла голову и едва заметила, как что-то летит на нее сверху — но тут вдруг она сама, Рита, стала той самой капитошкой и поняла, что летит — она, это доли секунды, она приближается к асфальту и — вших! — шлеп! — падает на дорожку, вниз лицом — удар, темнота!
И от удара она просыпается.
Поднимается на кровати, спускает вниз ноги и — ставит их на лежащее под кроватью холодное синее тело, обнаженный труп ее сына Павлуши.
Рита отдергивает ноги и страшно истошно орет на весь дом, визжит, катается по кровати, рвет на себе волосы и не может остановиться.
Наконец, успокаивается. Долго лежит, смотрит в потолок.
Вдруг чувствует запах. Втягивает ноздрями… И ее едва не тошнит прямо на кровать. Слезть она боится, ступать на пол боится. Она знает источник запаха. Она зажимает руками нос и рот. Зажимает крепко. Воздух еле проходит внутрь… Поджав ноги, натянув на себя одеяло, Рита сидит на кровати… Она на льдине посреди разбушевавшегося океана.
Рита придумала пойти на могилу Павлуши и перерезать себе горло осколком бутылки.
Или просто лечь на его могилу и умереть.
Что просто так, по сильному, нестерпимому желанию, она сможет лечь и умереть, что остановится сердце или дыхание, отключится разум, отомрет душа и она превратится в неживое — Рита не сомневалась.
Но когда желание окончательно превратилось в уверенность, она вдруг ожила.
Как будто некая таинственная сила не опустила в могилу, а напротив — подбросила ее, проволокла по небу пару кругов и — поставила на землю на ноги.
Рита вернулась.
В себя.
Она убралась дома, сходила в магазин. Купила два вида сыра, немножко колбасы. Упаковку сосисок. Масло, самое лучшее, «Вологодское», в желтой пачке. Нарезку тоненькую полупрозрачной семги. Шампиньоны свежие. Помидоры, огурцы. Яйца — давно кончились. Молока, кефира. Конфет «Мишки на севере». Банку сгущенки. Яблок, два апельсина. Даже лимонад, «Черноголовку». Творог. Сметану двадцатипятипроцентную. А еще свеклы, для салата с сыром. Чеснок в холодильнике есть.
Возвращалась домой — встретила Рахмата. Грузил кабачки, бледно-зеленые тушки с обрубленными пятачками.
Рахмат улыбнулся ей, покивал, снова улыбнулся. Даже запнулся немного со своим ящиком. Растянулся — был бы номер! Невольно Рита хихикнула. Мягко улыбнулась. И тоже кивнула. Хотя тут же сделалась серьезной.
Аккуратно разложила продукты в холодильнике, отправилась в парикмахерскую.
Сидела, пока стригли, рассматривала себя в зеркале, как будто впервые видела, заново знакомилась. Руки парикмахерши порхали над ее головой как голуби над памятником. Рита постепенно расслаблялась и расцветала. Мир вокруг как будто заново собирался, строился, закручивался в тугой узел. И внутри в душе завязывался бутон жизни и расцветала — роза.
Вышла душистая, стриженная, ухоженная. Волосы высоко подняли. Как у королевы.
Прошла мимо все той же пивнушки, мелькнула мысль — зайти бы, буквально одну кружечку прохладного запотевшего… Буквально одну. Согреться изнутри, вновь погрустить, расслабиться… А то все равно… вроде бы радость… но есть напряжение. А тут — кружечку, и размякнуть.
Нет.
Нет.
И нет.
В память о Павлуше — нельзя умирать.
Надо жить.
Назло убийцам.
И Россия будет жить.
И я буду.
Смерти — не дождетесь.
Перед тем как сготовить обед, решила убраться дома. Протерла полки. Поскоблила кухню. Начистила раковину. Выбила коврик у входной двери. Намыла полы до тягучих бликов на линолеуме. Прямо в прическе все делала — наверное, со стороны смотрится уморительно.
Надо еще погладить. Блузку на завтра. Юбку зеленую, только постиранную.
Вытащила белье из шкафчика и заметила белье сына. Понюхала, запах кисловато-пластиковый, стиранного лежалого, надо перестирать или хорошенько пропарить. И… отдать в детдом? Нет, не отдаст. Пусть лежит. Мало ли что. Он где-то там. Или здесь. Не важно. Это его. Никому не отдаст. Вдруг понадобится.
Рита стоит и смотрит на белье, вдруг сзади — шорох.
Обернулась — никого.
Вдруг говорит, от себя не ожидая, роняет фразу:
— Что ж ты ничего не надеваешь, сын?
И слышит ответ:
— Так я же мертв, мам.
Замерла. Смотрит перед собой. Повернуться боится.
— Как же так получилось, Паш?
И глаза ее заволакивает слезами.
Спустя время Рита поднимает голову и видит, что за кроватью сидит на корточках, обхватив колени, та самая девка с фотографии, только она уже не так хороша, как тогда, перед зеркалом… Руки синие от холода, коленки содраны, вся дрожит как в лихорадке. Губы без помады, волосы растрепаны, взгляд остановившийся, направленный куда-то вниз. Девушка поднимает глаза на кровать, смотрит на белье Паши и тянет к нему руки, будто хочет одеться, чтобы согреться…
Рита намерена ей помешать, но что-то мелькает в окне, Рита поднимает голову и вдруг видит вместо окна — спокойное летнее бескрайнее море. Оно дружелюбно, как спящее мифическое животное, и только нежно вспыхивают волны и легкий ветер напевает в ушах.
Рита опускается перед морем на колени. Она хочет ему помолиться. Но не понимает, как это сделать. Она складывает ладони и наклоняет голову. Море шумит.
* * *
Рита лежит на полу в позе эмбриона. Ночь. За окном висит и смотрит в комнату луна. Рита что-то шепчет, губы ее шевелятся. Луна шепчет ей в ответ, ее кратеры шевелятся. Разговор идет на нечеловеческом языке.
Наступивший день застает Риту у плиты. Она моет посуду, протирает тарелки. Чистит сковородку, которую сожгла.
Рита устала, вытирает руки, ложится на кровать.
Вдруг звонок в дверь. Еще раз. Настойчиво — еще раз.
Рита вскакивает и бежит открывать.
Распахивает дверь — на пороге мужчина, Вадим, ему за шестьдесят. Мужественное мясистое лицо бывалого пса. Добрый взгляд больших серых глаз. Крупный нос. В общем, порода.
Рита кричит с порога:
— О-о-о-о!!! Приве-е-ет!! Как здорово, что ты пришел! Как классно! Спасибо! Спасибо! Как давно я тебя не видела…
Рита бросается ему на шею и крепко-крепко прижимается всем телом.
Наконец, Вадим раздевается, она ведет его на кухню.
— Сейчас! Сейчас! Я поставлю чаю, а к чаю блинчики, хочешь блинчиков? То-то же! Вкусные! Очень! Ну как я рада, что ты пришел! Как это здорово! Господи…
Рита снова прильнула к нему, обнимает, прижимает, он улыбается и целует ее в макушку.
Затем они сидят и пьют горячий ароматный чай.
Рита смотрит на Вадима и улыбается — рот до ушей, она похожа на солнышко, она абсолютно счастлива.
— Ну как ты тут? Нормально? Жива-здорова? — нарушает отец молчание радости.
— Ох! Даже и не знаю как… По-разному. Бывает непросто, — говорит Рита и сама слышит свой голос.
— Знаю, знаю…
— Бывает тяжело. Но ничего, ничего, как-нибудь…
— Да уж, ты это, держись… Надо жить, все равно надо жить…
— Это точно. Несмотря ни на что.
Они затихают оба.
Вдруг Рита начинает тихо хныкать, затем — плакать. То ли от грусти, то ли от счастья.
Отец смотрит на нее по-доброму, очень ласково.
Рита вскакивает:
— Как я рада видеть тебя! Отец! Как я рада!!
Они смотрят друг на друга и улыбаются.
Рита смотрит на отца и понимает, что перед ней никого нет.
Она протягивает руку и гладит его руку, лежащую на столе — рука есть.
Рита вновь убирает квартиру. Протирает шкафы, драит мойку. Моет пол. Сначала пылесосит, затем в дело идет швабра.
Вдруг она утыкается шваброй в ноги сына, он в тапках. Рита не поднимает глаз, пятится и моет дальше.
Через пару дней Рита снова идет в магазин. Покупает все самое вкусное и дорогое, тратит последние деньги. Готовит роскошный обед, накрывает на стол, белая скатерть, свечи, вино и бокалы.
Надевает лучшее платье. Зажигает свечи. Гасит свет. Садится. Все торжественно и красиво.
Обедает, представляя, что она королева.
Затем убирает и моет. Садится на кровать и сидит.
Ложится.
Красивая.
Застывает.
Рита идет по подъездам, их много в их огромном доме, она ищет открытый выход на крышу, находит, вылезает, под ноги зверем бросается сильный ветер… Рита в лучшем своем платье, в прическе и укладке, стоит на самом краю и о чем-то думает.
Но если она хотела прыгнуть — прыгнуть она не решается.
Рита едет в Москву, в самый центр, она на высоком мосту над Москвой-рекой, стоит и, возможно, намеревается прыгнуть, но не решается.
МКАД. Рита идет по самой кромке — по узкой обочине разъяренного МКАДа, по нему летит неостановимый железный поток машин, как толстая шкура гигантского ящера. Если Рита хотела броситься на дорогу — то она не делает этого.
Рита дома. Она делает петлю, привязывает конец к Павлушиному турнику в проеме двери, делает покороче, проверяет на прочность, надевает петлю на шею, встает на табуретку, смотрит в окно, так стоит десять минут, превращается в застывшую статую, боится расколоться, разбиться на мелкие осколки, а потому вылезает из петли, осторожно спускается.
Рита идет в церковь, но, не доходя до ее манящих веселым золотом куполов, останавливается, возвращается.
Рита стоит перед домом, не хочет идти внутрь. Там ждет ее прямо напротив двери — петля. Ждет, приглашает. Но так не хочется.
Дома с ней случилось лучшее, что могло, — она заснула. Сон утянул в воронку беспамятства, на мягкое илистое дно, а к утру вереницей пришли сны. Странные, хоть и ясные, зримые. Рита в Женсовете, там вокруг стола сидят в куртках и плащах ее подруги, потерявшие сыновей, и Марианна там, и Валерия, и другие, и вот они сидят, смотрят не друг на друга, а куда-то в стороны и чего-то ждут, а когда входит Рита, то говорят ей по очереди, что они на третьем, на пятом, на седьмом, на четвертом, на девятом уже — месяце (столько у каждой прошло времени с гибели сына) и они вынашивают их, и знают, что они мертвы, но надеются, что те оживут в утробе…
Или приснился ей Сашка, сын Ольги, приснилось, что он живет в квартире Риты, как бы она — это он, он — это она, и он живет обычной жизнью студента, молодой парень, учится, приезжает, что-то готовит, обычная жизнь, но вот однажды он лег на ночь, заснул и во сне погиб на войне, и уже не проснулся. Рита спросила его во сне, мол, ты же просто умер во сне, сердце или что? Нет, он ответил, это не так, я погиб на войне в своей квартире на своей кровати, не надо было спать, это рискованно. И Рита поняла, там, во сне, очень хорошо поняла, о чем он говорит, что с ним произошло — ведь на войне можно погибнуть, где угодно, не обязательно для этого воевать, и погладила Сашку по голове, уже холодного, мертвого. Снилось еще что-то, какие-то зерна, падающие в землю и разлагающиеся там, но из синих их тел прорастали свежие бело-зеленые росточки, прорастали и шевелились, как червяки…
Утром следующего дня Рите пришла идея поехать в Московский океанариум, она там когда-то была с Павлушей — акулы, дельфины, осьминоги, прекрасные и грациозные в своей первобытной естественности, их тела успокаивали, внушали уверенность, ведь животные тоже умрут, но они не знают об этом, и живут тем не менее счастливо.
Но сил идти смотреть на рыбу-меч и рыбу-молот у Риты не было.
Она шла по району среди желтых громад и частных дачных домиков и ела мороженое в вафельном стаканчике, тоже приятное утешение. Особенно если не лизать шарик, а грызть его, как в детстве, оставляя следы зубов.
Вечером вернулась тяжесть. Сидела в комнате, не спалось, телевизор включать не хотелось, смотрела в окно и вдруг вздрогнула от своих же слов:
— Где ты?
Повторила несколько раз в стороны и вверх, но ответ — тишина. Висела как на вешалке в коридоре пальто. Может висеть там до скончания века.
Поздно вечером снова стало невмоготу, вышла гулять и вдруг увидела Рахмата, который таскал ящики с фиолетовыми в белой дымке сливами в подсобку магазина. Маленький, щуплый, как подросток, он увидел Риту и тут же поклонился, сверкнул сияющим кафельным ртом…
Рита остановилась. Она увидела Рахмата будто впервые, и что-то с ней случилось, щелчок, просветление, и вдруг такая радость при виде него на нее обрушилась, такое счастье!
Она подбежала к нему, он нес огромный, в два раза больше себя, ящик, она попыталась помочь, схватила за угол, но только перекосила, и чуть не запнулась о бордюр, и едва не уронила и ящик, и Рахмата, неуклюжая тетка, куда суешься, но Рахмат очень вежливо тоненьким голоском заголосил: — Не надо помощя! Не надо помощя!
Он так потешно говорил «помощя», да с такой широкой радушной улыбкой, что Рита не выдержала и рассмеялась, громко и весело, и это странно звучало в ночи.
Рита оставила Рахмата, метнулась гулять в темноту, туда, к лесу, где кончаются частные дома и дорога, освещенная редкими фонарями, разделяет улицу и лес, и вдруг она услышала скрежет… Звонкий, дробный, деревянный звук.
Она обернулась, думая, что за ней кто-то идет, тащит кровать или ящик, но звук шел не сзади, а спереди, она посмотрела прямо — и внутри у нее похолодело.
Впереди шла она же, Рита, и тащила за собой крышку гроба. При этом одета была в тряпье и рубище, а лицо и руки были в крови, и крышку она то и дело с грохотом роняла и поднимала снова, и тащила, волокла ее по дороге, хотя было невмоготу… У домов вдоль дороги зажигались окна, но выходить люди боялись, и Рита терпеливо тащила гроб, крышку, впиваясь пальцами в древесину…
Рита, которая видела это, хотела понять, кто же она, если Рита — там? Остановилась и посмотрела на себя, на руки и грудь, и тут же — открыла глаза и проснулась.
Повернула голову и поняла, что лежит не в кровати, а в гробу, как раз в том, для которого тащила крышку!
Рита вскрикнула от ужаса и проснулась еще раз — уже нормально, в своей кровати, и, вспомнив, что она видела, — вдруг прыснула и звонко от души рассмеялась.
Утром встала, как ни странно, счастливой, умиротворенной. Ни почему, без причин, так бывает, когда душа устает болеть и бояться.
Почистила зубы, умылась, заварила ароматный кофе, любила с сахаром и корицей.
Прошла мимо висящей на турнике петли, надо бы снять, но вместо этого — приделала к петле веточку с цветком, подобрала срубленный триммером на улице, и вот пригодился.
Попила кофе и снова пошла на улицу гулять. Стало жарко, было приятно — лето, свобода, надела футболку, полегче, попроще.
Шла по району, и все было привычно, обычно. Кроме того, что люди, кажется, не замечали, не видели Риту.
Она шла по дорожке у дома — но ее на дорожке не было.
Она шла мимо парковки — но мимо парковки никто не шел.
Проходила около пирожковой — но и там ее не видели.
У частных домов, в магазине, в кафе, возле почты, в переходе у Ярославки — ее не было.
Все было на районе, кроме нее, Риты.
Мир продолжался без нее.
Улицы, дома и люди есть. А Риты нет.
Наконец, Рита пришла домой. Но и там — осмотрелась — и себя не нашла.
* * *
Рита на кухне хлопочет возле плиты, разгоряченная, счастливая.
Накладывает из черного казана на расписную тарелку ароматный плов — не с грудкой куриной, а с бараниной, жирной, сочной. И морковь кусочками крупными, и, конечно, чеснок — целиком, головой.
От плова поднимается пар, это лучший плов, что делала в жизни Рита, рисинка к рисинке, мягкое мясо, свежая, тает во рту, морковь…
Рахмат уминает плов, как у себя там, в Азии, берет его рукой, щепотью, поднимает, высыпает в рот, и улыбается, и причмокивает от удовольствия, и нахваливает плов на ломаном русском — «ошень ошень ошень большая вкусно!»
Он кивает как болванчик и улыбается, а Рита садится напротив него и говорит:
— Не бойся, не думай, я не сумасшедшая… У меня предложение — будешь моим сыном?
16 мая 2022 г.