рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2024
Об авторе | София Воронова родилась в 2003 году в Южно-Сахалинске, живет в Калининграде. Учится на биоинженера в БФУ им. И. Канта. Выпускница литературной программы «Homo legens. Человек читающий» в образовательном центре «Сириус» и участница межрегиональных литературных мастерских АСПИР. Финалист фестиваля «Волошинский сентябрь» 2023 года.
Публикация в рамках совместного проекта журнала с Ассоциацией писателей и издателей России (АСПИР).
— Алло?
— Кто там? — спрашивает она, словно смотрит в дверной глазок — и взгляд ее подозрительный и хищный. Я перехватываю телефон другой рукой и пытаюсь найти в себе силы ответить.
Когда родилась моя бабушка, город Гвардейск еще назывался теплой долиной — Топиау, а Калининград вовсе не существовал — был сказочный, пряничный прусский город Кенигсберг. Кенигсберг, уже знавший хрустальные ночи и тревожные сирены, но не знавший войны. Кенигсберг, который сейчас можно собрать по крошкам — красные пожарные столбы, дома с эркерами и кирхи, что больше не кирхи.
Моя бабушка исчезает так же, как прусское наследие с наших улиц.
Боюсь, что мои родители не сразу заметили. Она путалась в именах и датах, забывала снять чайник с плиты, перестала умываться — мне было чуть больше пятнадцати, когда она рассказала, что в ее квартире — черный, черный человек — человек, который давно умер.
Мы приезжаем к ней на праздники. Я и отец — мама, пожалуй, никогда не сможет переступить себя, чтобы перейти порог ее квартиры. Мы видим ее, стоящую на лестнице — босиком, в махровом, всклоченном розовом халате. Она держится за подъездную дверь, смотрит на всех так, словно сжигает взглядом — седые, грязные волосы и прищур глаз заставляют думать, что она похожа на старого, тревожного дракона.
— Бутылочку принес? — спрашивает она, как только узнает отца в лицо.
Он шутит — мой отец, на самом деле, большой оптимист — и действительно приносит ей чего-нибудь выпить. Потому что иначе — никак. Мы проходим по маленькой лестнице на первый этаж, я разгоняю рой мух у входа — всю жизнь, что себя помню, они кружат там — вечные, исчезающие только студеными зимами. Подходим к квартире — номер тринадцать — рыжая, ржавая дверь и синий почтовый ящик — длинный коридор и тусклый, мутный свет.
В ее квартире навязчиво сладко пахнет разлитой валерьянкой, грязью и прошлым — жутким, скованным в паутину. Я знаю эту тусклую, зеленую люстру, забытые статуэтки в серванте, знаю каждый стык на выбеленном потолке — я провела здесь детство, о котором не хочу вспоминать. Бабушка, думаю, тоже — может быть, поэтому она меня больше не помнит?
— Давай мы найдем тебе кого-нибудь в помощь? — отец приезжает к ней два раза в неделю. Этого хватает, чтобы приготовить еду и помыть посуду, но не хватает, чтобы убрать квартиру и присмотреть за бабушкой — последний чайник она выкинула в окно, прямиком в зеленеющий снежноягодник.
— Никого не надо! Наливай! — она падает на стул, ноги вовсе не держат, но смотрит на него свысока — твердо, надменно, заносчиво — приподнимает подбородок, поджимает губы — так, что от ее раздражения вода в кастрюле закипает быстрее.
— Подожди, сначала нужно поесть.
Я готовлю обед — что-то простое и быстрое. Десяток яиц, пачка сосисок, картошка — что-то, что она сможет съесть.
Отец приносит старые альбомы — говорит, что она была красивая в молодости. Она говорит, что красива и сейчас. Я смотрю в ее изъеденное морщинами старое, жуткое лицо — и тянусь к окну. Открываю форточку, воздух пахнет навязчиво, сладко, липко — сиренью — ползет по пыльной, маленькой кухне.
В заляпанных, серых зеркалах молчат наши отражения — так, пожалуй, она помнит нас — видит очертания, но не знает лица. Так, пожалуй, я запомню ее — и никогда не захочу вспоминать.
— Наливай! — громко говорит она и стучит рюмкой по столу. Фотографии ей почти что не интересны.
Она спрашивает, как у меня дела в школе. Говорю, что все хорошо — хорошо, потому что я скоро заканчиваю университет. Она важно кивает и хрипло говорит — алкоголь обжигает, — что важнее всего найти хорошего мужчину. Выпивает еще одну и замечает — на самом деле, мужчина не нужен вовсе.
Отец тихонько прячет коньяк куда-то подальше от нее. Я чищу яйца — скорлупа обжигает кончики пальцев.
— Не выкидывай скорлупу, нужно будет отнести на огород!
У нее серые глаза. В палитре масляных красок есть особый серо-голубой оттенок — он называется «берлинская лазурь», или «прусский голубой». Такого цвета небо в моем городе — задумчивое, спокойное, вечное — такого цвета ее глаза, в которые я не смотрю.
Перед отъездом отец пытается дать ей лекарство от повышенного давления. Она отнекивается, изворачивается, материт его — и он сдается. Оставляет его у телефона на тумбочке и берет с нее обещание, что она его выпьет. Она охотно соглашается — но все мы знаем, что этого не случится.
Когда мы уходим — медленно бредем бок о бок по проселочной дороге, поддерживая друг друга — день вдруг погожий, сухой, камни журчат под ногами в кроссовках — оборачиваемся на секунду, чтобы глянуть на рыжую лоджию, где она стоит и провожает нас взглядом. Провожает так, как делала десятки лет — драконьим, острым взглядом — и сирень вторит ей грузными соцветиями.
В Гвардейске теплее, чем в Калининграде. Поле перед ее домом тихо вздыхает — досматривает последние, акварельные сны — и вот-вот проснется — запоет, зажужжит скорым летом.
Я перехватываю телефон другой рукой и пытаюсь найти в себе силы ответить.
— Это я, твоя внучка. Как у тебя дела? — говорю, и слова падают, как камни в воду.