Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2024
Об авторе|Борис Лейбов родился в 1983 году в Москве. По специальности социолог. Окончил Высшие кинематографические сценарные курсы (мастерская О. Дормана и Л. Голубкиной). Автор романов «Лилиенблюм» и «Дорогобуж», сборников «В высокой траве» и «Мелкий принц». Живет в Тель-Авиве.
Предыдущая публикация в «Знамени» — повесть «Вторая любовь» (№ 11 за 2022 год).
Прилетев в Тель-Авив, я снял комнату в квартире с бесконечно длинным коридором и двумя уборными; сослал в платяной шкаф пальто и перчатки, упокоив в нем таким образом берлинца, и расположился в кресле у окна, одолеваемый нетерпеньем. В городе у меня было два дела — разглядывать цветущую бугенвиллею в глухом дворе, в который упиралось мое окно, и ждать ее. В первый вечер она не пришла. И во второй. Я мерил квадрат комнаты шагами, цыкал на голубей, устроившихся на подоконнике, и подолгу лежал на спине, заложив руки за голову. Я искал и находил в потолочных трещинах то ее колено, то ступню, то ключицу. В первую неделю она смогла прийти только раз. Вошла, села на край кресла, готовая встать и выбежать, и сказала: «Я сегодня только поздороваться», — а после укоризненного «Почему тебя так долго не было?» осталась на час, затем улизнула, как воровка, озираясь на соседские высокие двери, ступая на цыпочках по певучим половицам.
На следующий день она пришла с утра, до работы. Осмотрев заваленное бельем кресло и не убранную еще постель, она было бросила сумочку на пол, но наклонилась до пола, поставила ее и еще какое-то время смотрела на то, как та кренится и заваливается набок, — так она длила нерешительную тишину, ту, что бывает перед первым сказанным словом. Она была не по-южному бела и напугана, тем и волновала меня, как никто до нее. Недолго наблюдал я за тем, как в милой ее голове борются страсть с совестью и стыдом и как последние бегут врассыпную. Она первая шагнула ко мне, и я поднял ее и понес к неостывшей еще постели, понес, как несут собственность, без оглядки, без спросу, именно так, как я себе представлял это резиновыми берлинскими ночами.
— Он знает, — говорила она после. — Я уверена, он вскрыл мой телефон, хотя я все-все удаляю, но он умный и хитрый. Я боюсь его, слышишь?
Я все слышал, но слушал, как слушают из соседней комнаты, усваивая одно слово из трех. Все мое онемевшее я, пораженное восторгом, любовалось ею и было глухим к тревоге.
— Раз он сказал, когда я только заикнулась, что нам вместе нехорошо, что он не допустит… «Чего не допустишь?» — переспросила я в ужасе. И тогда он сказал, что себя без меня не мыслит, и ушел к морю, с этим своим каменным, неморгающим лицом. Он даже не сказал все это, а как будто отдал нам обоим приказ. Он постоянно молчит и думает…
Я, разумеется, себя без нее мыслил, но мысли эти были неприятны, тем более сейчас. Она дулась, что я не отношусь к ее испугу серьезно, но я возражал, что серьезен, просто не выражаю этого лицом, и продолжал водить пальцем по ее ключице.
— Я внушила ему, что есть только он, он — и больше никого. Только он и я, но этой «я» надо выдохнуть, побыть собой, и с собой только, или я просто задохнусь. Он отпускает, — она поцеловала меня в лоб, — отпускает. Потерпи три дня. Мне надо быть осторожной. А там мы неделю будем одни…
Я хотел удержать ее, но она выскользнула, в минуту была одета и, шепнув: «Три дня» — и показав эти дни тоненькими пальцами (безымянный, казалось, опух от обручального кольца), скрылась.
План был моим. Я неплохо знал север страны и заранее снял дачу в нагорном поселке, безлюдном в сезон дождей. Место скорее дикое. Я однажды в молодости там зимовал, работая над повестью, и хорошо помнил промозглые ночи, диких пугливых свиней, осторожно ступавших и замиравших каждый раз, когда под копытами подламывался запорошенный наст. Черные колбы пиний, звезды в пустотах меж ними, и серые, как будто грязные, поутру сирийские сосны, замшелые у основания и по-зимнему лысоватые вверху. До обеда восходящее солнце подсвечивало Тивериадское озеро, растекшееся под горой. Я отвлекался на праздные мысли, представлял, как бог-ребенок споткнулся и разлил море молока. Но после полудня оно чернело. Солнце бежало за гору, и я уступал смотровую площадку кабаньей семье и ложился работать.
Я рассказывал ей о тех местах. Она читала повесть и расспрашивала меня обо всем на свете. В приложении она заказала номер в гостинице на берегу моря, которое будет у нас в ногах. Она зарегистрируется, оставит дорожную сумку и выйдет на парковку к такси, в котором я буду ее ждать.
* * *
На север условились ехать на одном автобусе. Он не знал меня, и если чувствовал измену, то скорее представлял меня высоким, стройным, с правильными чертами лица. Увидав меня, он, наверное, и не поверил бы, ведь я не был лучше его ни в чем, и любовь ее ко мне не поддалась бы силе его суждения о том, как устроен человек.
В Тель-Авиве шел беспрерывный теплый дождь, город пах прачечной, и казалось, что синее небо уж не вернется. Черный грибок разбрелся робкими шажками от рамы на стены и потолок. Еще недавно пестрый дворовый куст стоял побитый и полуголый, а листья его толпились в новообразованной луже, как венецианские гондолы в туристический сезон. Все три дня были темными, сердце щемило уныние, и я почти не выходил. Наконец немощной старухой доковылял до меня вечер третьего дня. Я загодя взял такси до автовокзала и спрятался от столпотворения тротуарных зонтиков в капюшон куртки, а от разговоров водителя в наушники. В городе у меня было много знакомых, а сейчас, испытывая острую дорожную тревогу, я боялся ненароком с кем бы то ни было встретиться, пускай даже взглядом. Уже подъехав, я все не мог найти сил открыть дверь и выйти. Я продолжал делать вид, что считаю деньги, давно сосчитанные в пути, и смотрел на подобострастного таксиста, выволокшего из багажника мой чемодан и любезно вытянувшего из его спинки ручку. От здания вокзала, бетонного и прямолинейного, под стать погоде, тянулись желоба. Из одного, видимо, засоренного, убегала вода, не дотерпев до стока, и заливала худую обувь водителя. Я вышел, рассчитался и сразу направился к табло с заученным номером. Номер этот увезет нас сейчас же туда, где пропадет толпа, поредеют строения, где поубавится шум, где она, и где нас друг от друга не отвлекут целых семь дней. Что ж, если и верить Богу, то только тому, что и недели бывает достаточно.
Убрав чемодан и отерев мокрые руки о куртку, я прошел в хвост автобуса и разместился у окна, в последнем ряду. Уперев локти в колени, я сложил голову на кулаки и уставился на суетливую площадь, где скорость снования подчинялась силе осадков. Мы условились, что я прибуду загодя, а она вовремя, чтобы мы не встретились при нем.
— Он не знает меня, — успокаивал я ее по телефону, но ее волнение моим доводам не подчинялось.
Заработал двигатель. Долговязый дворник соскреб с лобового стекла капли. Им следовало уже быть. Рассаживались последние пассажиры. Я опустил глаза в пол и пообещал себе, что досчитаю до семи, посмотрю в окно снова — и только тогда непременно увижу ее. А ежели нет — значит, он в последнюю минуту ее не пустил. Значит, останется нам встреча другая, и последняя, которая обещает быть слезной, а за нею Берлин, зеленый, любимый и пустой. Я поднял голову и узнал его, хотя видел раз или два в ее галерее. Высокий, в начищенных сапогах, черноволосый, в форме и при оружии, с дубовыми листьями на погонах, он вел ее под руку, осторожно и бережно, как будто расчищал ясным взглядом и выправкой перед ней путь от шныряющих и суетливых пассажиров. Он поднялся с ней в салон, усадил на первое после водителя кресло, поцеловал в макушку, как отец целует дочь у ворот школы, и вышел. Я разглядывал его, пока автобус не свернул с площади на улицу и намокший дом с облезлыми балконами не скрыл его.
До Тверии она не обернулась на меня ни разу. Ехали каждый сам по себе, и я вскоре поддался однообразному пейзажу — подтопленные, а прежде выжженные поля, — поддался и качке и уснул.
Из вестибюля гостиницы она отправила ему селфи, переоделась в комнате, задержалась — он, конечно же, позвонил ей и расспросил про номер, — а затем она села в вызванное мной такси.
* * *
У подножья мы вышли, побродили по сонному сельскому рынку. Она покупала сладости, я же взял в винной лавке две бутылки пастиса и лимонад. Холодильник был оставлен нам полным по предзаказу. Она засмотрелась на игру в нарды, но вскоре перевела взгляд на двух горластых арабок, которые ссорились, по всей видимости, из-за денег. Все ей казалось интересным. Она то передразнивала приставной шаг старика, погонщика осла, то корчила рожицы и пряталась от меня за очередным кряжистым стволом. А я тащил чемодан, распираемый добавленными в него настойками и халвой, и любовался ею, тем, как она пробуждается ото сна, с какой легкостью она смахнула тревогу, будто та — челка, мешающая глазу.
Через битый час моих проклятий и ее насмешек мы наконец обнаружили мой горный сарайчик, невидимый с дороги за молодым сикомором. Она обогнула его и встала у мыса. Ее обступили черные сосны и мертвые кусты. За ней обрыв и потемневшее к ночи пресное море. Мы дождались луны и рассыпанных ею серебряных сабель по волнам и, не выдержав томления, не сговариваясь отправились в дом.
«Привет, как прошла ночь?» — загорелся экран ее телефона.
Так, как я и мечтал, гуляя неизбывными воскресеньями по Инвалиденштрассе. Она еще спала, когда я вышел, сделал несколько приседаний, вступил в кулачный бой с чешуйчатым стволом деревца у самого крыльца, согрелся и побрел по склону, собирая сухие ветки. Мне хотелось, чтобы она проснулась под треск жестяной печки, чтобы мороз и солнце… Но небо с ночи бережно хранило серость, а сырость облаков, окутавших нашу вершину, естественным образом собралась в дождь, который полил, как показалось, не сверху, а со стороны. Я вернулся к готовому чаю и ее наигранной обиде. А к вечеру я все же разжег заплесневелый хворост, и под его треск мы засыпали.
Весь следующий день мы гуляли по горным тропинкам. Неожиданной находкой стал водопад, с блестящей рыбой в затоне под ним. Она ругала меня за то, что я часто курю. А когда нас настигла гроза и загнала под козырек заброшенной сторожки лесничего, она вдруг расплакалась.
— Что ты? — спросил я и хотел обнять, но она отстранилась.
— Так… Все хорошо, — и вынудила себя рассмеяться.
Мы долго целовались и, убедившись, что людей поблизости да и вдалеке нет, занялись любовью, не в силах донести ее до нашего домика.
Гроза усиливалась. Небо как будто напилось Тивериадским озером и разбушевалось — перебрало. Вокруг окруженной тучами луны собралась лиловая радужка, и этот Зевсов глаз запульсировал мелкими молниями. Очарованные собственным грехом, нагие как звери, мы не испугались первого грома, оглушительного, дохристианского, способного расколоть мир. Мы пытались его перекричать. Но дрогнула гора, и качнулся черный лес, как чья-то вихрастая голова, и зарыдало все живое. Мы побежали. На тропинку выскочила перепуганная выпь, замерла при виде нас и за секунду, когда мир побелел от близкого удара молнии, исчезла. Оглушенный лес попрятал знакомые нам тропки, и мы оврагом, наполненным по колено водой, с расцарапанными ступнями выбирались к утесу.
Уже дома, со стесненным дыханием, мы вытерлись насухо, забрались в постель, подтянув одеяло, и нервно смеялись, потерявшие от свободы голову, напуганные большим миром, как дети, спрятавшиеся в шкафу. А когда грозовое око устремилось прочь и деревья, обступавшие наш дом, снова замерли и притворились неживыми, а мы, увлеченные друг другом, знали, что всякая беда проходит стороной, она услышала шаги и вскочила, обернутая в простынь, чуть менее белую, чем она сама. Она с ужасом смотрела в сторону окна, под которым и я услышал шорох, — кто-то был близко, перетаптывался и не решался войти. Я нацепил брюки, очки, посмотрел на нее и, дождавшись согласного кивка, отворил ставни. Из темноты вышел в кружок света олень. Один, затем другой. Они подступали к свету в эту страшную ночь. Она смотрела на них и плакала, не веря, что наша жизнь скоро кончится, что мы вернемся в город и проснемся обратно в нелюбовь и долг. А темные олени смотрели на нее и не плакали, и не жалели, потому как они звери, а звери от душевной боли свободны.
* * *
Он приехал в ее гостиницу и, не обнаружив, отправился искать. И пока телефон ее молчал, он объездил гору Тавор, спускался в Капернаум, добрался до дач Пардесханы и, возвратившись в Тверию, снял соседний с ней номер с балконом на озеро. В ночь страшной грозы он заказал бутылку «куантро» и малины, а наутро спустился в ресторан, плотно позавтракал холодной олениной и теплым хлебом, выпил бокал ледяного пива, поднялся в номер и выпустил себе в рот пулю. Превозмогая боль и неприятный треск черепа, он поднялся, оглядел забрызганную кровью стену, поднял с пола клок волос, что-то костное и липкое и попытался умереть снова. На третий выстрел сбежались работники, открыли служебной картой дверь и отобрали у растерянного офицера оружие. Тот смотрел на них, а потом и на подоспевших полицейских удивленными глазами, не способными на слезы.