Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2024
«…лишь руины, снега и долги»
Павел Лукьянов. Название: Пятая книга стихотворений. – М.: Водолей, 2024.
На этот раз обошлось без манифеста (предыдущие четыре книги Павла Лукьянова, собранные в одну — «ruinaissance» — эдакое полное собрание сочинений на тот момент — предварял манифест, в котором поэт, подобно своим собратьям первой четверти прошлого века, призывал, правда, не сбросить, а, наоборот, усадить на «Пароход несовременности» и отправить в далекое плавание всех литераторов так или иначе связанных с советской литературой, включая и оппонентов официоза, причем как живых, так и уже почивших). Впрочем, тут он был бы явно лишним: пятая книга — «Название» — Лукьянова начинается в той же тональности и стилистике, чем заканчивается четвертая, являясь как бы продолжением (вообще, можно даже не заметить, что это новая книга, если читать подряд). Однако уже на втором тексте потихоньку закрадываются сомнения: а так ли это?
Вроде бы все в той же (абсурдистско-игровой) оптике, но проскальзывает что-то иное — твердое, мрачное и бесконечное, как страдание. Точно поэт возвращается из пространства постмодернистских игр на бренную землю: «…нет ни звона, ни званья, ни зги / лишь руины, снега и долги», — пишет он, и, думается, упоминание снега здесь не случайно: как говорил Владимир Сорокин в одном из интервью, «снег — наше богатство, как и нефть, и газ. То, что делает Россию Россией в большей степени, чем нефть и газ»; этим, надо полагать, Лукьянов локализирует, привязывает к конкретным географическим широтам художественный мир книги, что впоследствии находит свое подтверждение в следующих строках:
Жизнь.точка.RU — пустующий домен,
с рождения не занятый и ржавый,
насильно не заполненный ничем,
заведомо перед собой неправый.
И чем дальше, тем больше нарастает сомнение, пока не лопается, как резиновая грелка, более уже не в силах сдерживать разрывающие ее потоки газа:
Выше, глубже поднимаясь, опускаясь, замерев,
пустота находит ноту, пустоту преодолев.
И слова летят, как воздух, сквозь распахнутую даль.
Жизнь пуста, как лотерея, и наивна, как медаль.
Или (уже со снегом!):
Зима прошла, но где-то в сердце
ее сугробы спят весь год,
и безвоздушное пространство
по нашу душу приползет.
В спирали будущих событий
мы не присутствуем как вид,
и жизнь, как памятник свободе,
в застывшем виде всюду спит.
Таких примеров можно привести много, процентов девяносто (если не больше) от всей книги, в которой как будто уже нет места для игры, обыгрывания цитат, реминисценций и прочего. Точнее, оно есть, и поэт даже периодически вспоминает, что он работает в славной традиции постмодернизма (допустим: «Выхожу один я, ночь светла, вдалеке фонарь, Христос, аптека, / вот и речь до ручки вмиг дошла и явила краткость человека»), однако эти «воспоминания» уже не структурообразующи, но возникают — по крайней мере, складывается такое мнение — больше по привычке, интеллектуальной инерции, с которой автор точно не в силах совладать и которая иногда будто бы диктует свою волю.
В этом плане Лукьянов словно и чуть ли не буквально берет на вооружение пастернаковское утверждение (на самом деле, скорее гипотезу, причем довольно сомнительную) о том, что «нельзя не впасть к концу» (до которого поэту, судя по его сорока с лишним, еще далеко), «как в ересь, в неслыханную простоту», которая, то есть простота, в трактовке поэта приобретает ярко выраженные черты философской публицистики: Лукьянов не столько описывает само состояние потерянности/неподлинности жизни (принцип «объективного коррелята», если по Элиоту), сколько констатирует его. В качестве примера можно привести уже цитированный выше отрывок «Выхожу один я…». Или:
Раскрытый способ жизни надменно состоит
из внутренних инструкций, зашитых в алфавит.
Вне личности творится посредственная дичь,
и человек не смеет всю жизнь себя достичь.
(Хотя временами проскальзывают и совершенно отличные строки: «…и вечности безумное лицо /следит, как мы как будто что-то значим»).
Эта тенденция к публицистичности, стремление донести нравственный message выглядит/звучит не очень, действуя на стихи ослабляюще и приземляюще и девальвируя, в конечном счете, эпитет «высокая», на который явно — соответствующие амбиции слышались чуть ли не в каждой строчке «ruinaissance» — претендует автор применительно к своей поэзии: а последняя — это не сфера дидактики, да и вообще морализаторства (поэт же начинает именно морализировать). Да, это выглядело еще приемлемо и в начале ХХ века в творчестве декадентов и символистов (к которым Лукьянов питает нескрываемую симпатию, что вряд ли может служить оправданием), и в контексте соцреализма, но сейчас?!
Именно это «сейчас» расставляет все по своим местам: сейчас, то есть после начала российско-украинского и нового витка палестино-израильского конфликтов, уже унесших жизни десятков тысяч людей, в том числе тысячи гражданских, включая женщин, детей, стариков, что отсылает к известному вопросу о возможности/невозможности поэзии после Освенцима. И дает ответ: это уже должна быть в принципе другая поэзия (необязательно варварская, как утверждал Адорно). Например, поэзия, лишенная поэзии (в смысле того, что делает оную таковой: музыки, если по Георгию Иванову), пусть хотя бы отчасти (совсем без нее жизнь не то чтобы немыслима, но невозможна: «Пытаясь удержать словами бессодержательность души»). Это Лукьянов, по всей видимости, и пытается воплотить в реальность. Беря роль поэтического регистратора самой действительности (или даже являясь им — что в контексте художественного творчества несущественно): так, «ruinaissance» был как бы квинтэссенцией противоречий (и явно вторичный и сумбурный по отношению к «Пощечине» кубофутуристов манифест Лукьянова лишь подчеркивал это) уже предыдущей — условно — довоенной эпохи: «Будет сложно, но абсурду я служу…», как признавался сам поэт. И, надо отдать должное, с такой ролью Лукьянов справляется вполне успешно, подтверждением чему и можно считать «Название» как попытку определить, дать название, причем по сути, а не по форме, тому, что творится вокруг. Зафиксировать сам дух времени.