Жизнь, смерть и память в поэзии литературных журналов первых месяцев 2024 года
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2024
Условием для жизни в природе выступает сама жизнь. Семечко, корешок затаились, впали в анабиоз до наступления мало-мальски благоприятного солнца и питательной почвы, а потом очнулись и пустились во все побеги. Так и с литературой. Строчка за строчкой, книга за книгой — и вернулась литературная активность к уровню двухлетней давности. Рассмотрим пять поэтических подборок, вышедших за последние полгода в журнальной периодике.
Все семь стихотворений подборки Ольги Аникиной «Волоконце» в журнале «Волга» (№ 3/2024) пронизывают два слова: тайна и холод. Они употребляются часто, прямо и косвенно, повторами, акцентами, деталями: «выдерну из тайной из пряжи», «чтобы в воздухе / тайно / поскорее поймали меня», «что в каждой тайне яд / что в каждой тайне нет / что в каждой тайне», «прочесть его темные письмена» (очевидно синонимичные с «тайными»), «чтоб пробиться сквозь холод», «и мерзнут так, как никогда не мерзли», «близко, близко холода» — и много еще более растворенного. От этих слов избавлено единственное стихотворение подборки, «Огоньки». В нем свет и тепло светлячков. Светлячки, живые и непредсказуемые, у Аникиной — образ воспоминаний: «Летают ночью огоньки / над голубой травой. / Их золотистые зрачки / висят вниз головой». То, что человек помнит, часто не вполне соответствует действительному прошлому: «И в перевернутом огне / мелькает тишина, / как в перевернутом окне / рука или спина». Неслучайно дважды звучит в одном катрене определение «перевернутый» — по отношению к стихии, огню, и к предмету, окну: память способна перевернуть и душу, и жизнь человека.
В стихотворении «Волоконце» Аникина приравнивает солнечный луч к «нитке-ниточке, волоконцу, волоску, реснице, шерстинке», дав неуловимому тело, субтильное, но ощутимое пальцами. Солнечному зайчику недоступна такая роскошь, потому-то он и мечтает, чтобы его поймали, — так он почувствует себя, запомнит прикосновение. Оттого и подборка озаглавлена в честь «Волоконца» — и похожа на луч.
Частый гость в стихах Ольги и ветер. Возможно, ему подошла бы роль хозяина, если бы не «зрачок дрожащей ртути», «опущенные в землю корабли» да «чья-то тень идет к окну». Цитаты даны в той же последовательности, что и тексты. А если добавить первое стихотворение подборки, «Не показывай мне лица…», сначала напрасно кажущееся чувственным стихотворением о последней, видимо, любви, — узелок развяжется. Парки были бы довольны. Идеальные нити неизбежности смерти.
Холодная тайна смерти — беспамятство и бестелесность — в стихах Аникиной отпускается на волю, где помнят слова: «я буду их повторять / я буду их понимать едва», хотя «чья-то тень идет к окну / и молчит и ни полсловом / не встревожит тишину».
О надышанности зимой, о холоде и естественной на морозе неразговорчивости, — подборка Сергея Пагына «Зима в провинции огромна» в январском номере «Дружбы народов»: «Пространства все больше, и строже / молчанье большое его». Поэт почему-то не избалован вниманием критиков (кажется, на сегодня только Ольга Гертман (Балла) пристально рассмотрела поэзию Пагына в рецензии «Братом быть и музыки, и огня» на изданный в прошлом году шестой сборник «Спасительный каштан»1 ) и публикациями в центральных литературных изданиях (львиная доля приходится на «Дружбу народов»). Здесь у него — вновь противоречивый сплав «замороженного воздуха резного» и «студеного полыхающего огня».
Оксюмороны совершают здесь смыслообразующую работу в сфере чувственного образа. Пагын — лирик, его физика подчиняется экзистенциальным законам. «И молодая бабушка моя / в бордовом платье в блестках золотистых / мне яблоко горящее несла / по полю / через снег неодолимый». Понятно, что автор пересказывает сон или видение. Его герой — созерцатель. В зимней подборке это подчеркнуто объемом стихотворений: пять из десяти длиннее фирменной строфики, не выходящей обычно за 8–12 строк: именно краткость и неожиданная образность составляют пагынскую индивидуальность. Она опирается на особенным образом понятую созерцательность: для Пагына созерцать значит вспоминать. А в холодное время — «зима тебя стеною обнесет — / молчанием прозрачным, словно лед» — воспоминания особенно теплы и живительны. Воспоминания же как созерцание — остановка во времени. Но поэзия Пагына продолжает движение и тут, отвлекаясь на огромную провинцию — еще не завершившееся бытие: «И зимний сумрачный огонь / берет тебя в кольцо, // и ты горишь в горсти земной, / как в масле горклом нить, / живя любовью и тоской… / А чем еще и жить?!» И если помыслить зиму схожей со смертью, то и она проходит. Один огонь вечен.
Вечным становится и герой пяти верлибров Лилии Газизовой — человек, мятущийся в беспокойном мире. Подборка «Верная рутина», опубликованная в журнале «Интерпоэзия» (№ 1/2024), подогнана так тщательно, что вполне заслуживает именоваться циклом. Он короткий, стихи лаконичны и остры. При чтении их возникает парадоксальное чувство слишком быстрого течения маленькой речки: глубина больше поверхности. «Но всегда в этом мире / Найдутся баррикады, / На которые надо пойти». И все.
Газизова не пускается в объяснения: «Не падай, друг мой, / Слова не помогут подняться». Лишних и проходных слов нет. Каждое стихотворение предельно лапидарно, изобразительные средства максимально скупы, чтобы не допустить побочных ассоциаций. Верлибр не требует накачки до размера, ему противопоказаны интонационные вольности. Авторитарность поэта оправданна и темой подборки. Герой «Верной рутины» — средний человек, вроде бы стремящийся что-то изменить в не совсем правильном мире: «Рассчитайся на главного / И остальных! / Этот мир не для слабаков. / Стань главным / И мочи остальных», но понимает: «Ведь каждый здесь / На своем месте. / Никто не забыт. / Никто не обделен. / Посмертно». И, заметьте, мы полностью процитировали стихотворение! Вместо социально-гражданского лонга — модернистский шорт. Газизова превратила набор пустозвонных слоганов в категоричное поэтическое высказывание. Вариаций возникать не должно. Когда речь идет о гражданской позиции, поэзия обязана быть чеканной.
Образность при этом лишь заостряется.
Но случается и еще более редкое: предчувствие сплавляет поэзию по реке времени. Это напоминает дежавю и флешбэк одновременно: стихи написаны как будто о прошлом, но представляется оно предстоящим или совершающимся прямо сейчас. В февральском номере «Нового мира» (№ 2/2024) подборка Ильи Оганджанова «Человек идет по небу» создает именно такое впечатление — уже где-то на четвертом, самом длинном стихотворении. «На горизонте парус тает / В тумане бледно-голубом». Откуда ветер, очевиднее некуда. Но тут же, через три строфы, читаем: «Как будто из-под ног уходит / Земля, взрывается снаряд» и дальше: «Качается на волнах горя / Матрос в далекой стороне». Ни пляж, ни красавица, ни пивко — не реальность, их существование декоративно. То же, что писалось как фон, оказывается главным мотивом. И название его — страшный сон: «Просыпайтесь, Оганджанов. / Предъявите свой билет». Выстраивается запутанная структура восприятия действительности: идет обыкновенная жизнь, люди, счастливые и несчастные, поглощены собой, а за всем «тем или этим светом»… пробуждение. Конец иллюзий.
Оганджанов не делает ничего сверхъестественного, остается в пределах традиции, отдает должное образцам, и в то же время мелькают обратные кадры катастрофы. Стихи прямо говорят: вокруг почти матрица. «Никаких самообманов — / Это кончился карниз, / Мы летим с тобою вниз». Благополучие не то чтобы насильственно — оно поддерживается для определенных целей, требующих жертв: «Ты учись себе прилежно / И работай день за днем. / Терпеливым, честным, нежным / Будь, гори хоть все огнем», и в итоге все умрут по законам жанра бытия. Фоновая гибель матроса из оганджановского безымянного «Паруса», которому подошло бы чеховское название «Чайка», символизирует лживость мирной жизни, равносильную трусости. Дежавю теперь — самообман, смешиваемый с правдой, которую не следует замечать. Делать вид, что «настежь двери Рая», и натыкаться на очередной «божий день», в котором умираешь, потому что знаешь, что умирают другие.
Философская составляющая стихов Оганджанова примечательна тем, что прямолинейность образов лучше любой многозначности создает объем смыслов, поскольку бьет в одну точку, а та потом самостоятельно распадается на многоточия в голове читателя, ориентируясь на сложность его мироощущения. «Прояснилось небо — небыль / эка. Кончилась строка. / Вот тебе моя рука». Сказать что-то подобное без предчувствия невозможно.
Так же невозможно инвентаризировать человеческую судьбу, слишком всеобъемлющую для бюрократического учета. А если выбирать события, лица по значимости, высока вероятность пропустить нечто малое, ставшее началом всего или, напротив, последней каплей, неотделимой от моря. В стихах Алексея Дьячкова эта проблема отсутствует. В подборке «Возвращение», опубликованной в осеннем номере журнала «Пироскаф» (№ 3/2023), поэт говорит о жизни человека как бы в импрессионистской манере — отдельные штрихи и мазки сливаются в полноцветную картину. Особенно на расстоянии. Чем дальше отходишь от произведения, не пытаясь остановиться на деталях, яркость которых мимо воли заставляет вычленять их из целого и разглядывать в окуляр («Мальчик с искривленным позвоночником / Катит вдаль на велике без рук», «Воскресение неотвратимо. / Переплыл перешеек герой из газет»), тем оно безупречней. Двенадцать стихотворений подборки Дьячкова, как и раньше, автобиографичны и насыщены знаковыми для автора подробностями, иногда выходящими за рамки современного культурного контекста. Вот тонкий пассаж, требующий умов, увлеченных историей балета: «Вечер, как прыжок последний Вацлава, / Тянется, не кончится никак». Разумеется, поэт не должен беспокоиться, знает ли читатель о танцовщике и хореографе Вацлаве Нижинском. Классическая просодия Дьячкова в сочетании с динамичным синтаксисом, где часты перечисления и предложения с одной грамматической основой, воплощают, кажется, максимум поэтической воли автора, стремящегося к тому, чтобы «авансом рассказал всю жизнь мозжечок». Мужская родовая история — дед, отец, сын — написана с замаскированной под вызов уходящей памяти болью и тоской. Желание замедлить некроз жизни, облегчить болезнь сопровождается и ностальгией: «Даст второгодник саечку по-братски, / Щелбан, тычок, пиявку за испуг», и щемящей бравадой: «Врач склонился под лампой тревожно. / Скоро выдаст надежду привычным: поверь! — / Пусть тогда от толчка его белая дверь / Отворится как медленней можно». Авторская прессингующая интонация словно подминает ритм, и слышно, как за бойкой речью говорящий скрывает дрожь. Не допускать зубовного скрежета, не показывать дрожания губ. Привлекать в разговор предметы и природу, ведь с ними легче запоминать, сохранять.