Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2024
Об авторе | Юрий Ильич Гурфинкель — доктор медицинских наук, писатель. Автор книги «Еще легка походка…» об Анастасии Цветаевой, а также эссе, в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Русская жизнь» и других. В журнале «Знамя» опубликован рассказ «Серая курочка фазана» (№ 7 за 2023 год).
Рассказ публикуется в сокращенном варианте. Полностью будет опубликован в мемуарной книге, готовящейся к выпуску в Редакции Елены Шубиной (АСТ).
1.
Все началось с телефонного звонка из Киева. Моя школьная подруга попросила помочь ее дальнему родственнику, — студент, американец, учится в Женеве. Провел у них две недели в Киеве. Теперь хочет повидать Москву, поупражняться в русском.
Я ожидал увидеть рослого, коротко стриженного улыбающегося юношу в яркой клетчатой рубашке и синих джинсах. Мы договорились встретиться в верхнем зале станции метро «Улица 1905 года». Время для встречи выбрали не самое удачное. Шесть вечера. Народ валом валит с работы. Лавируя между потоками спешащих на эскалатор и тех, кого из-под земли эскалатор уже доставил на поверхность, я оказался, как мы условились, у касс. Свободное пространство было только вокруг сидящего на полу нетрезвого инвалида с лохматой грязно-рыжей собакой, задумчиво положившей морду на лапы. Возле них крутился какой-то щуплый юноша с мелким барашком темных волос. Оглядывался по сторонам, видимо, как и я, кого-то дожидался.
Американец запаздывал.
Щуплый посматривал на часы, то и дело окидывал взглядом идущие мимо потоки людей, наконец, вынул из кармана брюк потрепанную записную книжку, полистал ее и, путаясь с ударениями, обратился ко мне: не могу ли я точно сказать, сколько времени, — его швейцарские часы сильно спешат.
Так мы познакомились с Дани.
В Москве Дани ожидал жаркий прием. Когда мы вошли, из распахнутой двери соседской комнаты нашей коммунальной квартиры на нас обрушилась лавина громких звуков, а в прихожей перед зеркалом дочь нашей соседки, Наташка, огромная, как белая панда с темными обводами вокруг глаз, в ночной рубашке, стояла босиком и пела, а-ля караоке, — подражая Пугачихе, так она называла на свой лад популярную тогда певицу. В руке держала граненый стакан с остатками компота, периодически поднося его ко рту, как микрофон.
Увидев нашего гостя, она полезла обниматься, не выпуская стакан из рук, так что часть компота и кое-какие сухофрукты оказались у Дани на спине. Он смотрел на меня с недоумением, пораженный столь горячей встречей, испуганная улыбка блуждала по его лицу. Игла проигрывателя с заезженной виниловой пластинки то и дело соскакивала сразу после первых двух слов песни: «жизнь невозможно повернуть назад…» — и все обрывалось и тотчас же опять повторялось, как неизбежный аккомпанемент к нашей коммунальной жизни.
Дани прожил у нас две недели, спал на скрипучей раскладушке, днем гулял по Москве, посещал Арбат, музеи и магазины, вечером, не выходя из дома, знакомился с репертуаром Пугачихи. Перед отъездом Дани подарил Наташке увесистую треугольную шоколадку «Тоблерон». Наташка прижала его к необъятной груди для терминального поцелуя, но Дани успел выскользнуть и спрятаться в туалете.
Дани уезжал в субботу, завершив свою филологическую экспедицию и заметно пополнив языковый запас. С собой в дорогу взял только буханку бородинского хлеба и маленькую банку домашнего смородинового варенья. От жареной курицы и крутых яиц, которые путешественнику надлежит есть под стук колес, наотрез отказался.
На вокзал Дани отправился с приобретенной в Москве в магазине «Березка» сумкой на колесиках, натужно скрипевших под тяжестью 30 томов Большой Советской Энциклопедии в свежих, вишневого цвета обложках.
Дани понравилось в Москве.
— Конечно, у нас в Швейцарии не так интересно, как здесь, — стоя на перроне, прощаясь, с грустью сказал он, — двести лет ничего не менялось и в последующие двести, скорее всего, тоже ничего не изменится. Но все-таки советую тебе и Тане приехать, посмотреть, как мы там живем…
* * *
Позади сумятица с визами, зарубежными паспортами, покупкой билетов. Российские деньги разрешено менять на швейцарские франки по мизерной квоте. В каком-то обменном пункте поменял рубли на деньги ГДР с портретами «основоположников» — Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом.
…У нас отдельное купе с просиженным диваном и собственным туалетом в международном вагоне — неслыханная по отплывающим в небытие советским временам роскошь. Под мягкий перестук колес за окном несутся леса, убранные поля, в небе стоят неподвижные облака на фоне холодной синевы неба, означающей начало осени. Поезд идет на Запад.
В десять вечера в вагоне отключили свет. Проводник, студент иняза, предупредил: в 5:30 поднимут — граница.
После дня сборов, маеты, засыпаю мгновенно.
Ночью — перебегающие из угла в угол тени. Просыпаюсь, не сразу понимаю, откуда этот ритмичный упругий гул. Отрывистый стук в дверь. Контуры проводника на ярко освещенном фоне дверного проема.
— Через сорок минут проверка. Умывайтесь. Приготовьте паспорта.
Еще нет пяти. Сидим умытые, в темноте.
Все тот же упругий гул колес, но теперь уже какой-то дергающийся. Поезд останавливается.
Громкий топот сапог по коридору. В купе вспыхивает яркий свет — все лампы одновременно. Отрывистые команды.
— Всем выйти в коридор.
Пограничники с каменными лицами подозрительно рассматривают наши новенькие заграничные паспорта, на мгновение вскидывают взгляд на наши лица. Мы ли это? Да, это мы. Точно? Ну, как сказать, все же похожи — натянутая шутка. Лица проверяющих чуть смягчаются.
— Валюту везете?
— Везем.
— Сколько?
Страшный вопрос.
— Показать?
— Не надо.
Видимо, мизерность названной суммы этому причиной.
Тем временем посветлело. Очень заметно, что мы уже в другой точке Земли, отличной от московской. Ослабевшее солнце сквозь легкие облака. Холодно. Поезд не спеша приближается к границе. Вспаханная полоса. Буг. Целая флотилия диких уток. Понятно, в приграничных районах стрелять, охотиться не разрешено.
И сразу за Бугом — Польша.
Здесь новая проверка. На границе в вагон входит светлоглазый пограничник в форме цвета выгоревшей на солнце, поблекшей травы, с автоматически учтивыми фразами.
— Дзень добжи. Паспорту прошу.
Короткий оттиск на странице паспорта «Въязд» и — «До видзення».
— До видзеня, — с радостью отвечаем, копируя интонацию.
На вокзале в Варшаве суета, пшикающая речь. Все что-то продают. Тревога и озабоченность на лицах.
В Берлин прибыли засветло, наш вагон с гордой надписью: «Москва — Женева» отцепили, и он, как заблудившийся путешественник, одиноко стоит вдали от вокзала у развилки трех дорог, не зная, по какой лучше ехать…
— Бумс!
Вагон дернулся. Метнулся горячий чай в подстаканниках. Яйцо соскочило со столика на пол, но не разбилось.
Проводник просунул голову в купе.
— Все в порядке? Все цело?
2.
…Швейцария уже неслась со всей скоростью, во всю прыть мимо наших окон. Добротные виллы выныривали на несколько секунд из гущи зелени, скользили мимо покрытых дорожной пылью стекол и тотчас погружались вновь в свои зеленеющие миры. Небольшие города, где поезд делал остановку, сияли трехсотлетним опытом чистоты и довольства.
За двадцать минут до Женевы во время короткой остановки я увидел в окне на платформе, — о, чудо! — настоящую Лолиту, на роликах. Как она здесь оказалась? Что это было? Предвестие предстоящей встречи в Монтрё? В тот момент такое даже в голову не могло прийти.
Любопытство распирало ее. Бледно-розовое платьице с короткой юбчонкой, оголенные загорелые руки все время балансировали, стройные ноги непрерывно совершали мелкие движения. Она заглядывала в пыльные окна вагона. Казалось, кого-то встречала. Ну, конечно, конечно же — нас, как я теперь понимаю…
Я помахал ей рукой. Через мгновение она впорхнула в вагон и очутилась в купе — легкая, как солнечный луч, вся сияющая неподдельной радостью.
— Русски? Москва? — говорила она, складывая в улыбку губки, и с опаской трогала нас розовыми пальчиками, как бы проверяя реальность существования этой разновидности людей. Нечем было ее угостить, ни конфет, ни печенья. Да ей это и не нужно было. Так же легко, как вошла, она выпорхнула на своих роликах, улыбнувшись напоследок, и покатила дальше по проходу.
Дани встречал нас в Женеве на вокзале в той же самой темно-синей рубашке с закатанными рукавами, какая была не нем в Москве, когда мы встретились с ним в верхнем зале станции метро «Улица 1905 года».
Казалось, ничего не изменилось в его облике с тех пор, как мы расстались, и улыбка была та же, и так же блестели его глаза.
На стоянке нас ожидал маленький красный «Фиат», округлостями похожий на божью коровку, — собственность Сандры, его, как он выразился, «товарища по комнате», одолжившей автомобиль для встречи гостей из России. Ресницы над фарами Дани пририсовал собственноручно.
Мы уже сидели в машине, когда он неожиданно спросил, есть ли у нас страховка. В те времена это было совершенно неведомое для нас слово. Пришлось ему завернуть в банк, где за десять минут все было оформлено, а банковский служащий в безукоризненно белой рубашке и черном галстуке торжественно вручил нам какие-то бумаги с печатями, на трех основных языках, принятых в Швейцарии, похожих на школьный аттестат зрелости. Теперь уже не опасаясь быть разоренным в случае нашей болезни или, не дай Бог, травмы, Дани с легким сердцем повез нас по Женеве, показать главную ее достопримечательность — фонтан в центре озера, бьющий на высоту 150 метров и осыпающийся там, как фейерверк, водяными брызгами.
Мимо нарядной цветочной клумбы со стрелками, изображающей часы, мимо магазинов с множеством часов в витринах, проехали здание ООН и Красного Креста, где Дани работал. И, пока мы кружили по улицам Женевы, я все время ерзал на неудобном заднем сиденье, не сразу понял, что сижу на сложенном зонтике, который там валялся на случай дождя.
Наконец, мы оказались на тихой зеленой улице с высокими липами возле небольшого двухэтажного дома. Своими ключами Дани открыл дверь. Нас вышел встречать хозяйский пес, лабрадор, дружелюбно виляя хвостом.
— Будете жить здесь. Это дом моих друзей Нур и Али, — сказал Дани. — Они уехали в Турцию до конца месяца.
Единственное, что от нас потребуется в качестве квартплаты, — два раза в день кормить Аслана. Дани показал на стоявший в кухне в углу мешок с сухим кормом. Пес, подтверждая услышанное, лизнул ему руку и завилял хвостом.
— А вечером ровно в восемь приходит кот. Форточку нужно держать открытой. Вот здесь все приготовлено, — показал он на горку консервных банок на подоконнике и… — Да, чуть не забыл, — хлопнул он себя ладонью по лбу. — В холодильнике еда для вас.
А сам он отправляется на работу. Часам к семи заедет за нами. Намечается вечеринка по случаю нашего приезда и отъезда Сандры на курсы усовершенствования в Эдинбург, в Англию.
Уходя, еще раз напомнил про форточку и консервы для кота. Пес проводил его до двери и понимающе гавкнул на прощание.
Я ходил по нашему новому дому, разглядывал фотографии на стенах, и все удивлялся превратностям судьбы, ее неожиданным кульбитам. Кто бы мог подумать, что основоположники, которым, начиная с нежного возраста, наше поколение присягало на верность, портреты которых висели на каждом шагу, чьими именами называли детей, — они, покинувшие в годы «перестройки» стены официальных зданий и школьных кабинетов, вновь самым неожиданным образом всплывут в нашей жизни.
Пока мы катались по Женеве, Дани успел рассказать нам, что его друзья Нур и Али в свое время решили перевести «Коммунистический манифест» классиков на турецкий. Их, разумеется, выслали из страны. Но молодые марксисты не пропали. Каким-то образом они оказались в Швейцарии, построили или купили этот дом — точно не знаю. Теперь что-то там, в Турции, переменилось, и после десяти лет разлуки они получили, наконец, разрешение приехать, повидаться с родственниками. А мы неожиданно обрели крышу над головой, в придачу собаку, кошку, полный холодильник снеди. И все это благодаря им, нашим дорогим основоположникам? Ну как тут не поверить в некую таинственную силу, сотворившую для нас маленькое чудо.
Сандра оказалась миниатюрной женщиной-девушкой под стать Дани и своему «Фиату». Выражение лица озабоченное, то и дело поглядывает на часы, пока Дани показывает нам свою комнату, книжные полки, прогнувшиеся под тяжестью томов Большой Советской Энциклопедии, привезенных им из Москвы. Пора было ехать в кафе, где собрались ее сотрудники и где нас ожидал традиционный швейцарский fromage fondu — плавленый сыр, а мы с Дани и так уже немного запаздывали. Задержали нас поиски специальной открывалки для консервных банок. Без нее кот может остаться без ужина, хмурился Дани.
— Да бог с ним, — успокаивал я его, — найдет он себе еду. Съест какую-нибудь мышь.
Дани посмотрел на меня укоризненно и даже осуждающе. Мы облазили все закоулки в кухне: на подоконниках, в холодильнике, в ящике буфета для вилок и ложек, — открывалки нигде не было.
— Съезжу в магазин, куплю новую, — сказал он обреченно.
Дани уже направлялся к машине, когда его осенило. Он вернулся, подошел к лабрадору, сочувственно глядевшему на него, и внятно спросил:
— Где открывалка?
Пес лизнул его в руку, поскреб лапой по своей подстилке и тут же, стуча когтями по паркету, вернулся к нам с открывалкой в улыбающейся пасти. А следом принес еще и кошачьи консервы в запечатанной банке. Что он там с ними делал — непонятно. Играл? Учился открывать банки самостоятельно?
3.
На длинном столе располагалось несколько продолговатых хромированных приборов с колышущимся лиловым пламенем от фитилей спиртовок, установленных под их днищами. Рядом в небольших тарелках высились горки кубиков белого хлеба. Здесь же в центре выстроились в ряд несколько рюмок, больше похожих на стаканчики для лилипутов, с вишневой наливкой, куда надлежало макать хлеб, прежде чем погрузить его в расплавленный сыр.
Вокруг стола разместилось человек двенадцать-четырнадцать, сплошь молодежь. Был среди них русский — Николя, по фамилии Белогоров, русый с очень светлыми, как морская вода, глазами из семьи эмигрантов первой волны, кое-как, смущаясь и запинаясь, говоривший на языке предков. Он пересел к нам поближе и задавал плохо сформулированные вопросы о «перестройке», спрашивал, чем все это закончится. Слушая мои ответы, с сомнением качал головой и, налегая на стол впалой грудью, доставал и подвигал к нам поближе тарелку с нарезанными кубиками багета.
Из всех представлявшихся я запомнил только его и Доминика Петипьера. Уж очень складно звучали его имя и фамилия. Пети — «маленький», в переводе с французского. Маленький Пьер — Петя. На самом деле он был отнюдь не мал, роста выше среднего. Сидел как раз напротив, внимательно нас разглядывал. Вокруг говорили по-французски. Неожиданно Доминик, жуя хлеб с сыром, сообщил, что у него дома под кроватью есть автомат…
— Зачем ему автомат? — спросил я у Дани.
— А у вас, у русских, разве нет свой личный Kalashnikoff? — искренне удивился Доминик. У нас в Швейцарии каждый военнообязанный, — переводил Дани, — должен иметь при себе оружие. В случае внезапного нападения на страну ему надлежит надеть форму (она у него тоже имеется, висит в шкафу) и с автоматом немедленно явиться в сборный пункт.
— А кто же это может внезапно, ни с того ни с сего напасть на Швейцарию, нейтральную страну? — спросил я. — Ближние соседи? Франция, Германия — едва ли…
Вероятно, он имел в виду некую страну на востоке, но из деликатности промолчал. Насадил на длинную вилку кубик хлеба, искупал его в рюмке с вишневой водкой, а затем окунул в горячую массу плавленого сыра. Я последовал его примеру, но вкуса водки почти не почувствовал.
— А можно попробовать, что там в этой рюмке? — спросил я у Дани, а он перевел (жена толкнула меня локтем, типа «не наглей»).
— О, да! — радостно воскликнул Петипьер. — Я всегда так делаю. Это же Кирш.
На вкус Кирш оказался сладким и почти не крепким. Вишневая наливка.
— Сколько градусов? — спросил я, повертев рюмку пальцами.
— Кажется, двадцать пять, — серьезно так ответил Доминик, наблюдая за моими действиями.
— А температура тела человека в Швейцарии — какая? В среднем по стране…
Дани, мелко смеясь, перевел. Сидевшие за столом молодые ученые переглянулись, натянуто притихли, ожидая подвоха. Кто-то сказал 36,6, его поправили: это смотря где измерять.
— Quel est le lien, je ne comprends pas? (А какая связь, не понимаю?) — откинувшись на стуле, сказал один из сидевших в углу стола, по виду стопроцентный «ботаник» (очки, блуждающий взгляд за выпуклыми линзами, толстые обиженные губы), и на всякий случай вытащил из заднего кармана джинсов калькулятор.
Какой-то чертик дергал меня за язык, принуждая дурачиться. Уж слишком серьезны были лица у этих ребят, творцов искусственного интеллекта. Похоже, они уже тогда знали, что очень скоро роботы по-свойски будут разговаривать с нами и по первому требованию извлекать из мировой паутины нужные нам сведения о жизни на других планетах, способах приготовления фондю и многом другом, чего не снилось не только нашим мудрецам.
— На первый взгляд связи как будто нет, — сказал я. — Но в этом и заключается парадокс. Тест для искусственного интеллекта. Сможет ли он установить корреляцию между этими двумя, казалось бы, не связанными фактами: 36,6 градуса — температура тела здорового человека… Так?
Дани перевел, и с ним все согласились.
— …и три молекулы воды и одна молекула спирта — стабильное состояние жидкости, то есть водки, — 46 градусов. Это определил русский химик Менделеев.
— О, Менделеев, периодическая таблица… — закивали умные головы.
— Хватит дурачиться, — шепнула жена, краснея.
Доминик заулыбался, подозвал хозяина кафе, тот принес красивую бутылку светлого стекла, показал написанную на этикетке крепость — 40 гр. — и собственноручно налил в мою рюмку. Доминик попросил рюмку себе тоже.
Сидевшие за столом притихли. В глазах жены был ужас. Дани деликатно улыбался. Как потом он объяснил мне, в эту минуту ему пришли в голову примеры неустойчивого состояния некоторых обитателей нашей коммунальной квартиры, любителей пения, шатко перемещавшихся в пространстве.
Доминик держал рюмку, смотрел выжидательно. Сложив на груди руки, хозяин заведения, как опытный секундант, наблюдал за происходящим.
— За Менделеева!
— Чирс! — сказал Доминик, и мы чокнулись.
Напиток был крепким, но приятным, с вишневым послевкусием. Он перевернул рюмку и показал присутствующим, что она пуста. Намеренно пошатнулся, но тут же напряг мышцы, демонстрируя полную устойчивость. Его коллеги заулыбались шутке. Глаза Дани блестели.
— Хотите еще? — спросил Доминик.
— Не откажусь, если со всеми.
Наш пример оказался заразительным. Кельнер принес недостающие рюмки, и к нам стали присоединяться остальные. После второй заговорили все разом. Гостям нужно показать Швейцарию — такой был лейтмотив этого гула. Кто-то предложил съездить на Диаблерэ, покататься на лыжах (Какие лыжи? сентябрь…), оказывается, там всегда снег, или на озера, в Тичино, а там еще тепло, можно поплавать, кто-то даже готов одолжить снаряжение для подводного плавания. Были и еще предложения съездить на рыбалку, туда, где хорошо ловится форель. А русоволосый Белогоров предложил посетить музей-квартиру Вольтера в окрестностях Женевы, а после пообедать с его родителями, которые живут там же, в Ферне-Вольтер. Дани вмешался и сказал, что это едва ли возможно — у нас только швейцарская виза, а для поездки в Ферне-Вольтер понадобится еще и французская, поскольку это уже на территории Франции.
— Ерунда, — неожиданно стукнул по столу ребром ладони раскрасневшийся Белогоров. — Поедем на машине с французскими номерами. Кто нас будет проверять!
В законопослушной стране, где двести лет не было никаких происшествий, это прозвучало немного странно.
— Что бы тебе хотелось посмотреть в Швейцарии? — делая акцент на слове тебе и глядя в упор, спросил Доминик.
— Очень хотелось бы побывать в Монтрё, — сказал я не раздумывая.
— Набоков? — удивленно подняв брови Доминик.
Я кивнул.
Он радостно через стол протянул мне свою крепкую руку. Все понятно было без перевода.
— Попробую позвонить Дмитрию и договориться с ним, — сказал Доминик Петипьер.
— Qui est Nabokov? — Раздались голоса. — Écrivain russe … lauréat du prix Nobel. Il vivait à Vevey, l’hôtel Montreux Palais… Désormais, sa veuve Vera Nabokova et son fils Dmitry y vivent*.
* Кто такой Набоков? Русский писатель… Нобелевский лауреат. Жил в Ве-ве, в гостинице «Монтрё пале»… Сейчас там живут его вдова Вера Набокова и сын Дмитрий (франц.).
«Позвоню Дмитрию», еще раз эхом пронеслось у меня в голове. Неужели он знаком с Дмитрием Набоковым? …Вольтер …Автомат под кроватью, лыжи (летом ?!), купание в озере… Чудеса!
4.
Набоковым я заразился за несколько лет до Перестройки, прочитав сначала «Защиту Лужина», после «Другие берега». Эти книги, изданные за рубежом, привёз-провёз под рубашкой из заграничной командировки мой пациент, известный геолог, доказавший, что плиты, на которых расположены обе Америки, Европа и Африка, когда-то были единым целым, но по какой-то причине разъехались, а теперь вновь сближаются.
Это было упоительное чтение. Казалось, я потерял чувство времени. Нечто подобное я испытал несколькими годами ранее, впервые прочитав «Воспоминания» Анастасии Ивановны Цветаевой.
О Набокове у нас был с ней давний спор. Вскоре после отъезда Дани из Москвы Анастасия Ивановна возвратила первую из двух самиздатовских книжек «Лолиты», подаренных мне приятелем. Вторую книгу брать отказалась. Но то, что она успела прочитать, оставило у нее неприятный осадок.
Почему же она отторгала Набокова?
Думаю, ей не близка была скандальная набоковская «Лолита» с ее монструозно-комедийным Гумберт Гумбертом, да еще и с насилием над девочкой-подростком, пародийные сцены погони в американском стиле (неслучайно Набоков, завершив роман, забросил его подальше, а после, наткнувшись на него и перечитав, и вовсе решил сжечь и, вероятно, сжег бы, если бы не практичная Вера Евсеевна, жена его). А может быть, ее раздражала словесная игра, вычурность стиля Набокова? Но — «Другие берега»… Эти потрясающие по изобразительности и авторской изобретательности страницы… По сути, другой Набоков, постичь которого не дано, какие бы лекала мы ни примеряли. Может быть, к ее неприятию отчасти примешивался подспудный страх связываться с нелегальной в те еще «доперестроечные» времена литературой.
К тому же она была уверена, что окружающая жизнь настолько богата проявлениями различных человеческих чувств, всевозможных их оттенков в разных сочетаниях неожиданно возникающих обстоятельств, что искусственность его построений, казалось ей, отдает фальшью.
Неприязнь писателей к сочинениям собратьев по перу широко известна. Набоков в этом отношении тоже не был исключением. Хемингуэя он называл шутом, а Фолкнера — надутым мошенником. Может быть, так проявляется подспудный инстинкт охраны «своей территории»? Опасения попасть под влияние иного стиля? Удивительно, но Анастасия Ивановна, много лет дружившая с Борисом Пастернаком, довольно резко написала ему, что разочарована его книгой «Доктор Живаго». При этом восхищалась повестью «Детство Люверс». Возможно, к ее оценке в какой-то мере примешивался страх, въевшийся в кожу и плоть — последствие сталинских лагерей.
Как я узнал после, читая письма Набокова, его отношение к «Доктору Живаго» было сходным, но по другой причине. Там явно просматривалась политическая подоплека. Набоков почему-то непререкаемо был убежден в том, что рукопись «Доктора Живаго» советские власти сознательно передали итальянскому издателю коммунисту Фельтринелли исключительно для того, чтобы зарабатывать на ней валюту.
О Цветаевых Набоков знал не понаслышке. Глебу Струве он писал по поводу вышедшей в Мюнхене в 1957 году книги «Лебединый стан» благодарность от себя и от жены «…за интересный сборник Марины Цветаевой…». Имеются и другие письма, где Набоков писал о ее поэзии с «задатками гениальности». Но читал ли он «Воспоминания» Анастасии Ивановны? Свидетельств этому я не нашел. Думаю, прочти он эту книгу, оценил бы ее виртуозность и мастерство, разве что, наверно, за исключением глав, посвященных Горькому. С Горьким он не был в ладах. В своих лекциях для американских студентов упоминал о нем, но при этом отмечал его «невысокий культурный уровень и главное, обделенность остротой зрения и воображением», — те необходимые черты, без которых большой писатель, по его мнению, не может состояться.
У Анастасии Ивановны отношение к Горькому было иным. Горький — официальный «пролетарский писатель», был обласкан властями и, по-видимому, был единственным, к кому можно было обратиться тогда за помощью. Возможно, в те трудные времена она рассчитывала на его покровительство, — не знаю. Могу только предполагать. Но, если даже так, кто ее упрекнет в этом. Кстати, тот же Горький ходатайствовал об ее освобождении после первого ареста в 1934 году. А много позже она сама признавалась, что главы о поездке на Капри и встрече с Горьким, как паровоз, вытащили ее «Воспоминания» в советскую печать. Это был тяжелый состав для окололитературных чиновников и цензоров, груженный опасными воспоминаниями о жизни семьи, недопустимо ярких событиях и встречах в дореволюционной России.
Как и у Набокова, у нее был свой особый, неповторимый стиль. Она стремилась «дать», как она выражалась, читателю сложного многомерного человека со всеми его противоречиями. Для этого, по ее шуточному замечанию, «жизнь надо ловить за хвост». С Горьким у нее это не получилось.
У Набокова было сходное отношение к мастерству писателя. Матери 25-летний Владимир писал, как сам удивляется сотворенным им персонажам. «…Я знакомлюсь с ними все ближе, и уже мне начинает казаться, что мой Ганин, мой Алферов, танцовщики мои Колин и Горноцветов, мой старичок Подтягин, киевская еврейка Клара, Куницын, госпожа Дорн и т. д. и — least but not last — моя Машенька, — люди настоящие, а не выдуманные мной. Я знаю, чем пахнет каждый, как ходит, как ест, и так хорошо понимаю, что Бог — создавая мир — находил в этом чистую и волнующую отраду. Мы же, переводчики Божьих творений, маленькие плагиаторы и подражатели его, иногда, быть может, украшаем Богом написанное…»
Какой искусственный интеллект или нейронные сети в состоянии сотворить живого Лужина или Пнина? — думаю я сейчас, перечитывая набоковские строки.
5.
В субботу на машине Сандры с Дани за рулем мы отправились в путешествие. Швейцария раскрывалась перед нами во всей своей разнообразной красоте. Проехали более ста километров вдоль зеленых долин предгорий, небольших городков и стоящих особняком домов, основательно срубленных из толстых стволов, под черепичными крышами, с обязательной ярко-красной геранью на подоконниках, и оказались, наконец, у подножья огромной пирамидальной горы с заснеженной вершиной и говорящим названием Les Diablerets (дьявольская). Здесь оказалось много людей, экипированных по-зимнему, с горными лыжами и санками. Все они топтались возле касс и подъемника, дожидаясь своей очереди.
Колеса в два человеческих роста в диаметре, как колеса судьбы, крутились, натягивали тросы с прикрепленными к ним стеклянными кабинками. Озираясь, как во сне, мы вошли внутрь по слегка покачивающемуся полу, осязая зыбкость нашего положения. Дверь со стуком закрылась, и мы поплыли над верхушками деревьев.
Ощущение, будто висишь над пропастью и в случае чего никакого спасения не будет для этой хрупкой шкатулки. И ответные приветствия, посылаемые возвращающимися в таких же кабинках, так же болтающимися над бездной, только усиливали этот затаившийся страх.
На одной из промежуточных площадок мы вышли из кабинки и оказались в кафе, где нас дожидался горячий капучино со взбитой пенкой. А рядом, — казалось можно дотянуться до него рукой, — крутилось такое же огромное, блестящее смазкой колесо, на него продолжали неустанно накручиваться гудящие от напряжения тросы.
…И опять мы лезем в пришвартовавшуюся уже привычную кабинку и поднимаемся еще выше, еще на 300 метров, а оттуда уже без бинокля можно различить отдельные человеческие фигурки размером с муравьиные на фоне слепяще-ярких на солнце скоростных лыжных трасс.
Скулы гор сплошь в снегу, наш зеленый обитаемый мир людей и бабочек остался где-то там, далеко внизу. А Дани, разложив на коленях карту, блестя глазами, сообщил:
— Отсюда, по ту сторону горы, если верить карте, примерно сорок-пятьдесят километров до Монтрё.
Именно тогда мне пришло в голову, что где-то там, на зеленеющих склонах, в шортах с сачком в руках выходил на охоту Набоков. После Вера Евсеевна Набокова подтвердила, что действительно, именно там он и прогуливался в поисках бабочек. И там же сорвался со скалы.
— Кстати, чуть не забыл, — Дани проехал ладонью по лбу. — Доминик Петипьер передает вам привет, вчера он дозвонился в Монтрё Дмитрию, завтра к двум часам дня мы можем приехать. Они нас будут ждать.
В этот момент наша кабинка, плывущая над бездной, на мгновение замерла. Трос дрогнул, как мне показалось, от сильных ударов моего сердца. Но через несколько секунд тросы вновь заскрипели, вся машинерия пришла в движение, и наша волшебная шкатулка продолжила свой путь к заснеженной пирамиде дьявольской горы.
6.
В одном из своих интервью Владимир Набоков говорил, что писателя нужно оценивать с трех точек зрения: как рассказчика, учителя и как волшебника. Крупный писатель, по его мнению, совмещает все эти три качества.
Каким он был в жизни? Обладал ли он сам такими свойствами?
Нередко можно услышать про высокомерие Набокова. Был ли он высокомерен на самом деле?
Вот одна из сцен с живым Набоковым.
В горах штата Юта. Тяжело груженная углем машина, задыхающаяся, как астматик, стоит с разинутым капотом. Время от времени ей дают передышку, чтобы охладить двигатель. Шофер — студент Джон Дауни, подрабатывающий на летних каникулах, неожиданно увидел спускающегося с горы человека в шортах с сачком в руке. Он поприветствовал его и спросил, каких насекомых он ловит в этих местах. Человек с сачком только пристально глянул на незнакомца и молча продолжал свой путь. Джон крикнул ему: «Я тоже коллекционер! Собираю бабочек». В ответ прохожий только приподнял бровь. Как раз в этот момент над дорогой пролетела красивая бабочка с ярким окрасом крыльев. «Что это?» — спросил он вдруг строгим голосом. Студент-биолог и шофер по совместительству от неожиданности замешкался и назвал бабочку неправильно. Пролетела еще одна, такая же. И еще одна. Тут уж он напряг изо всех сил память, чтобы не ошибиться в названии. После этого, к его удивлению, странный человек с сачком, услышав правильный ответ, остановился, подал руку и представился: «Владимир Набоков».
Эта история с бабочками и шофером-биологом имела неожиданное продолжение.
Брайан Бойд, биограф и исследователь творчества Набокова, в своей великолепной книге «По следам Набокова» рассказывает, что в 40-х годах Набоков, завершив монографию об открытой им разновидности бабочек-«голубянок», подарил черновики своей работы этому самому Дауни, с которым судьба свела его на горной тропе. Это помогло молодому человеку определиться со своей специальностью. А его последователи в память о Набокове давали вновь открытым разновидностям голубянок имена набоковских литературных персонажей: Гумберт, Лолита, Лужин, Пнин, Ада… Легко представить бабочку «Лолита», перепархивающую с цветка на цветок. А бабочка Пнин, Лужин? Это уже скорее — какие-то жуки с бронзовыми доспехами. Гумберт — и вовсе слепень, выкусывающий мгновенно лунки в коже…
Волшебство и Набоков. Это проглядывает даже в его «Письмах к Вере», хотя в большинстве своем их эпистолярный стиль иной и временами однообразен из-за повторяющегося из письма в письмо потока нежных слов и заверений, — где был, что ел, с кем встречался — никакой магии. Но ведь письма и не предназначались для посторонних глаз. Они замечательны своими живыми зарисовками.
Тут и портреты русской эмиграции в Париже и в Берлине. Бунин и Алданов, Ходасевич и Берберова, и многие, многие другие, и, конечно, Фондаминский, организовывавший литературные вечера, материально поддерживавшие молодого автора.
…Ильюша, Илья, Фонд, Фондик, — все эти ласковые уменьшительные относятся к нему, к Фондаминскому. А еще Набоков называл его ангелом, который помог ему и Вере с их сыном выбраться из Германии, охваченной нацистским кошмаром. Ему он доверил часть своего архива, отправляясь в эмиграцию. Но Фондаминский по какой-то причине (испытывал судьбу?) предпочел остаться в Париже и погиб в Освенциме, в газовой камере, а набоковский архив исчез бесследно.
Читая письма, вместе с автором радуешься его успеху у парижской литературной публики. «Весь город» говорит о моем вечере… Доходит до меня даже эпитет, начинающийся на г, дальше е, потом н, так что раздуваюсь, как раздувался молодой Достоевский… Замятин не собрал и четверти количества людей бывших на моем вечере<…> Вообще, старожилы не помнят… Мне стыдно обо всем этом писать, но я хочу, чтобы ты была в курсе» — сообщает он жене в своем письме из Парижа в Берлин от 18 ноября 1932 года.
Словом, письма его надо читать, чтобы ощутить русскую эмигрантскую среду того времени и, конечно, очутиться рядом с живым Набоковым. И все же каким предельно чистым кажется звук его окончательных текстов с их необычными сближениями, неожиданными поворотами, аллюзиями и ассоциациями — и всем тем, что не поддается определению, но очаровывает и оставляет после себя потрясение.
Как он работал? Набоков не очень любил распространяться на эту тему. В одном из его интервью, больше похожем на миниатюрное эссе, об этом сказано очень емко.
«…Энергия, каприз, вдохновение — все это вовлекало меня в работу до четырех утра. Я редко просыпался раньше полудня и, бывало, писал весь день напролет, вытянувшись на диване. Ручку и горизонтальное положение нынче сменили карандаш и суровая стоическая вертикаль. Отныне никаких мимолетных прихотей, с этим покончено. Но как же я любил час пробуждения птиц, звонкое пение дроздов, которые, казалось, рукоплещут последним фразам сочиненной мною главы…».
Набоков как будто специально акцентирует внимание на своем орудии письма. Если приглядеться, остро заточенный карандаш писателя еще и волшебная палочка. Как иначе управлять оркестром слов, а заодно и утренним пением дроздов, ликующих вслед за автором по случаю окончания очередной главы. Не это ли настоящее волшебство?
В те сумасшедшие скачущие годы, когда все вдруг стало возможным, даже поездка к Набоковым, я еще не знал многого из того, о чем знаю сегодня. Еще не читал его «Пнина», «Писем к Вере», изданных сыном уже после смерти матери, замечательных книг «Набоков в Америке» и биографических книг Брайана Бойда.
Но мне хотелось побывать там, где Набоков провел последние годы своей жизни, увидеть те горы и то озеро, которые видел он, и совершенно невероятной представлялась возможность оказаться рядом с самыми близкими ему людьми — его женой Верой Евсеевной и Дмитрием, их единственным сыном.
Удивительно, как легко в тот год исполнялись желания!
7.
Швейцария каждый день ошарашивала нас все новыми открытиями, невероятными вещами, к которым местное население давно уже привыкло и, по-видимому, не представляло, как можно жить по-иному. В Цюрихе говорят по-немецки, в Тичино по-итальянски, в Женеве по-французски. А еще есть какой-то ретороманский, на котором говорят потомки римских легионеров. Он тоже объявлен официальным, хотя на нем теперь говорят только жители горных долин, — не более тридцати тысяч человек. Разные языки и традиции, и никому из них это не мешает жить и радоваться жизни.
Женева тоже продолжала удивлять. Здесь все, чему положено было сиять чистотой, сияло невероятным блеском, трамвайные контролеры, похожие выправкой на военных, немедленно штрафовали простаков, не успевших закомпостировать только что купленный билетик на остановке, как это случилось с нами — все должно быть по правилам. Привыкли мы и к тому, что в супермаркетах (тогда еще неизвестное нам слово) «Migros» или «Сarrefour» («Перекресток»), — полки ломятся от разнообразия сыров, колбас, фруктов, а мясные лавки, по крайней мере в центре Женевы, похожи на ювелирные магазины — на бархатных подставках в освещенных витринах на серебряных тарелках вместо бриллиантовых колье лежат совершенно неуместные здесь куски мяса.
Дани познакомил нас с «Макдоналдсом», с его гамбургерами и жареной картошкой, тогда еще не известными в России. В недорогих китайских ресторанчиках мы ели диковинные блюда, узнавая заодно, что наши любимые сибирские пельмени на самом деле китайское изобретение и чаще они начинены не мясом, а рыбой или какой-нибудь аппетитной зеленью, а кусок бамбуковой палки, расщепленной вдоль, может служить вместилищем для экзотического салата из свежих фруктов. В одном из «Карфуров», где так завлекающе пахло чем-то приготовленным на гриле и стояли уютные скамейки для посетителей, я купил в отделе электроники миниатюрный магнитофон, на который не пожалел потратить «валюту». С его помощью надеялся записать нашу беседу с Верой Евсеевной Набоковой и Дмитрием.
8.
Кот не приходил в дом турецких марксистов несколько дней. Открытая банка с консервами стояла на подоконнике в ожидании его визита. Но, видимо, у него нашлись дела поважнее. А пес все так же встречал нас вилянием хвоста, суетился, временами недоверчиво смотрел мне в глаза, словно пытался понять, куда же подевались его настоящие хозяева.
В один из вечеров, нагулявшись по Женеве, мы сидели в кухне, ужинали. Неожиданно с ближайшей к форточке ветки дерева с мягким стуком обрушился тяжелый серый ком шерсти. Сразу в форточку он не попал, но зацепился когтями за раму. Сквозь стекло видны были розовые, как у грудного ребенка, пятки задних лап, хвост, упруго изогнутый нотным знаком. Он подтянулся и спрыгнул на подоконник. Пес радостно зарычал, приветствуя возвращенца и, видимо, выговаривая ему за долгое отсутствие.
Это был разбойного вида зверь с заросшим, как у Карла Маркса, обличьем. Он тотчас же направился к консервной банке, выжидательно обнюхал ее и посмотрел на нас с недоумением. Жена догадалась и переложила содержимое банки в небольшую пиалу, стоявшую здесь же на подоконнике. Но прежде чем начать есть, он повернул голову в сторону форточки. И в ту же секунду в нее влетел, как развевающийся шарф, еще один экземпляр кошачьего сословия. Листья липы на ветке, с которой совершен был прыжок, еще трепетали, словно аплодировали удачному трюку, а молодая кошка в белой шубке с рыжими и черными пятнами на спинке уже шла по подоконнику, как по подиуму, грациозно изгибаясь. Кот-марксист уступил ей место у пиалы, а сам, бесцеремонно подняв кверху заднюю лапу, стал вылизывать ее у основания. Отужинав, пара удалилась тем же путем, демонстрируя цирковую гибкость и бесстрашие.
На следующий день утром перед поездкой в Монтрё я вышел на улицу прогулять Аслана. Довольно быстро мы вернулись, и, пока дожидались Дани, пес крутился возле нас, показывал всем видом, что он с удовольствием составил бы нам компанию. Пришлось сказать ему, куда мы едем, вместо привычного «гулять!», и он, бедняга, погрустнел, думаю, все понял и, поджав хвост, отправился в отведенный ему угол на подстилку.
С собой в Монтрё я взял недавно купленный магнитофон.
9.
Очертания города, которые мы видели издалека сквозь дымку, по мере приближения становились все четче. Дани развернул на коленях потертую карту и, глядя попеременно то на дорогу, то на карту, объявил, что до Монтрё осталось меньше километра.
«Жизнь, — писал Набоков в «Других берегах» — только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями». Щель протяженностью 78 лет — это и есть отведенное ему время, время его жизни.
Он родился в апреле 1899 года, девятнадцать из них прошли в России, в Петербурге, три года в Англии, шестнадцать — в Германии, четыре — во Франции, двадцать — в США. В Америке его постигло серьезное испытание: книги, написанные им по-русски, оказались неинтересны американскому читателю, как ни старалась его литературный агент Альта Грация, подарившая ему и Вере с прозрачным намеком пишущую машинку с латинской клавиатурой, как бы отрезая им путь к русскому языку.
Набоков, свободно владевший с детства английским и французским, как личную трагедию воспринял необходимость покинуть родной язык. «Пришлось отказаться, — писал он, — от природной речи, от моего, ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка, лишенного в моем случае всей той аппаратуры — каверзного зеркала, черно-бархатного задника, подразумеваемых ассоциаций и традиций — которыми туземный фокусник с развевающимися фалдами может так волшебно воспользоваться…».
Сирин превратился в Набокова. Пользуясь лексиконом энтомологов, этот переход из гусеницы в куколку, а затем в бабочку можно было бы назвать полной метаморфозой, если бы его обе ипостаси не оказались в значительной степени равноценными.
Биографы утверждают, что катализатором переезда семьи стали студенческие волнения в Америке в шестидесятые годы. Ему и его жене казалось — Америка на грани расовой войны. В России и в Европе обычно с этого начинались революции. Революциями Набоковы были сыты по горло.
Опубликованные по-английски книги и особенно «Лолита» принесли ему мировую известность, а вместе с ней и материальное положение, позволившее перебраться на юг Швейцарии, подальше от суеты больших городов. Здесь они поселились в этом тихом небольшом городке, в гостинице в Монтрё в 1961 году. Здесь поднимался он в горы с сачком, пополняя свою коллекцию бабочек. Здесь же написал свои последние романы — «Бледный огонь», «Ада», «Прозрачные вещи», а оставшиеся два года жизни ушли на подготовку текста на карточках к роману «Лаура и ее оригинал». Завершить его он не успел из-за тяжелой болезни и потому попросил жену и сына карточки уничтожить. Но Вера сжечь их не решилась. А Дмитрий взял на себя смелость опубликовать их.
Теперь мы приближались к тому месту, где Набоков провел свои последние годы жизни.
Мы подъехали как раз в то время, когда солнце неожиданно появилось в просвете облаков, осветив фасад гостиницы с многочисленными балкончиками, словно готовилось показать нам во всей красе лишенный пространственной глубины театральный задник с тщательно нарисованной декорацией. Ни на одном из ажурных балкончиков не было какого-либо движения. Ни одной человеческой фигуры. И это показалось странным.
Семиэтажное здание в стиле La belle Eˈpoque — прекрасной эпохи — возникло здесь в самом начале прошлого века. Fairmont Le Montreux Palace — дословно «Дворец Фермон ле Монтрё» построили на удивление быстро — за 16 месяцев, т.е. меньше чем за полтора года. Комфорт — невероятный для того времени — отопление, электричество, отдельные ванные комнаты с горячей и холодной водой. На все вкусы развлечения — театр, бальные залы, теннисные корты и даже круглодично работающий каток. Кого тут только не было — европейские аристократы, русские князья, нью-йоркские банкиры и магараджи — все слетались сюда в поисках необычных ощущений.
На гостиничной стойке учтиво осведомляются, куда мы направляемся, после чего звонят по телефону сообщить о нашем приезде.
— Мадам Набоков будет рада вас видеть через десять минут. — Услужливый портье сдержанно улыбается, как будто он сам с нетерпением дожидался нашего появления.
Мы поднялись в лифте с зеркалами в вычурных позолоченных рамах на шестой этаж и оказались в просторном холле. Здесь в овальных нишах висели гроздья старомодных бра, излучавших неяркий свет, дробящийся в хрустальных гранях до разноцветных маленьких радуг.
В ожидании разместились за невысоким журнальным столом рядом с мраморной колонной. Я вспомнил об интервью, в котором Набоков отвечал на вопросы телевизионного журналиста. Обычно он просил присылать ему вопросы заранее. Ответы-экспромты тщательно обдумывались и готовились, так что получались своего рода миниатюрные эссе.
— На часах в студии 21 час 47 минут 47 секунд. Что вы обычно поделываете в это время?
— В это время, мсье, я имею обыкновение лежать под пуховым одеялом, на трех подушках, в ночном колпаке, в скромной спальне, что служит мне одновременно рабочим кабинетом; очень яркая лампа — маяк моих бессонниц — еще горит на ночном столике, но будет потушена через мгновение. Во рту у меня сенная облатка, а в руках нью-йоркский либо лондонский еженедельник. Я откладываю, нет, отшвыриваю его в сторону и, тихонько чертыхаясь, снова включаю свет, чтобы засунуть носовой платок в кармашек ночной сорочки. И тут начинается внутренний спор: принимать или не принимать снотворное. До чего же упоителен утвердительный ответ! —
Эта комната — его рабочий кабинет и спальня — сейчас была где-то рядом, совсем близко от нас.
…Сидели, делясь впечатлениями от Шильонского замка, разглядывали убранство холла. Перед нами с минуты на минуту должна была появиться она — легендарная женщина, с которой Набоков прожил более 50 лет.
Подобно Софье Андреевне Толстой, переписывавшей набело черновики Льва Николаевича, она отстучала на пишущей машинке большую часть романов и рассказов мужа. Помимо этого, была для него секретарем и шофером в дальних поездках, вела домашнее хозяйство и при всем этом, по общему признанию, обладала тонким литературным вкусом и умом. Без нее, по мнению многих, знавших эту семью, едва ли мог состояться Набоков, писатель такого масштаба. Впрочем, споры по этому поводу, начавшиеся в русской эмиграции того времени, продолжаются до сих пор.
10.
…Прошло пятнадцать, а может, и двадцать минут, пока откуда-то из тени коридора с тихим поскрипыванием выехало на колесиках больничное кресло. Кресло катила по ковру молчаливая компаньонка — пожилая женщина.
…«Ах, витязь, то была Наина!..» Первое впечатление — сходство с выцветшей бабочкой из коллекции великого собирателя «голубянок». Седые, пушистые волосы, открытый лоб. Мне кажется, она заметила мой несколько остолбеневший вид, бровь ее слегка дрогнула и опустилась, мол, «что поделаешь…».
Опираясь на костыль, Вера Евсеевна с трудом пересела в мягкое кресло с подлокотниками рядом с журнальным столиком. Я помогал ей перебраться и на мгновение ощутил легкость ее тела, как будто здесь осталась лишь небольшая часть ее телесности и духа, а все остальное уже переселилось в иные сферы.
Взгляд поблекших глаз внимательный и несколько настороженный. Увидев мой магнитофон на журнальном столике, попросила его убрать. Побеседуем без него. Сказала также, что рада видеть гостей из России, спросила, откуда мы и кто по профессии. Верно ли, что в России происходят большие перемены? Газеты она редко читает, бережет зрение, но сын, Дмитрий, ей обо всем рассказывает.
Я сказал ей, что так и есть. Перемены происходят, и наш визит тому подтверждение. Еще несколько лет назад мы не могли бы об этом даже подумать.
Теперь в это трудно поверить. Перед нами сидела женщина, вызывавшая восхищение и зависть современников, свидетельница бурного двадцатого века. Какие-то неведомые силы, похоже, благоволили ей. Кажется, Судьба иногда даже позволяла ей брать себя под уздцы, и, хотя порой взбрыкивала, в большинстве случаев Вера управляла ею опытной рукой.
Она поинтересовалась, знают ли о Набокове в России. Я сказал, что знают. В свое время книги привозили тайно. По рукам также ходили самиздатовские, перепечатанные на машинке, чаще всего бледные копии. Спросила, кого из нынешних писателей я мог бы назвать. Я рассказал ей об Анастасии Ивановне Цветаевой и нашем с ней знакомстве. Ее «Воспоминания» — лучшую, на мой взгляд, книгу последних десятилетий, которую она начала писать тайком еще в лагере, ей читать не довелось. Пожалуй, это было бы интересно, сказала она, но теперь, — увы! — на это уже нет времени, поскольку большая часть его уходит на работу с архивом, с переводами, а силы не те.
А Марину Цветаеву, как поэта, Владимир высоко ценил, видел в ней задатки гениальности и даже переводил ее стихи на английский для Антологии русской поэзии двадцатого века, добавила Вера Евсеевна, но об Анастасии, сестре ее, она только слышала. Знает, что та ездила на Капри к Горькому, и это на них произвело тогда неприятное впечатление. Владимир Горького недолюбливал. А с Мариной он встречался в Праге, где она жила с сыном, он ездил туда навещать свою мать. В одном из своих писем из Праги он даже писал, что вечерами ходит к Марине Цветаевой «проветриться», как он выражался.
Ничего не подозревая, я спросил, как она познакомилась с Набоковым. Вера Евсеевна изучающе посмотрела на меня и усмехнулась. Я не знал тогда, что это закрытая и даже опасная тема, что некоторые интервьюеры задавали ей этот вопрос, но она по какой-то причине предпочитала на него не отвечать, а иногда взрывалась и на этом беседа заканчивалась.
— Тогда была газета «Руль», — терпеливо пояснила она. — В ней Владимир публиковал свои стихи. Знаете, русский Берлин того времени… Как вам сказать, он был не настолько велик, к тому же семья Набоковых была у всех на виду…
Она вырезала из этой газеты стихи Сирина — в те годы псевдоним Набокова — и наклеивала их в своем альбоме, многие из них легко запоминала. Так что она знала о Владимире еще до встречи с ним. Улыбнулась. То ли своим воспоминаниям, то ли моей неосведомленности.
Как потом я узнал, она с большой неохотой и крайне редко посвящала кого-либо в подробности своей личной жизни. По какой-то причине даже «поклялась отрицать историю их встречи на балу».
Но бал был. И знакомство их не было случайным. Дотошные биографы, сложившие из разрозненной мозаики фактов цельную картину, подтверждают, что действительно Вера Слоним и Владимир Набоков познакомились в мае 1923 года, а точнее, восьмого мая — на одном из благотворительных балов, которые устраивали для молодежи, детей эмигрантов в Берлине. Именно эту дату впоследствии они ежегодно отмечали как начало их отношений.
Незадолго до их встречи Набоков пережил любовную драму — разрыв своей помолвки со Светланой Зиверт, судя по фотографии, высокой статной девушкой, признанной красавицей в кругу русских эмигрантов в Берлине. И Вера, скорее всего, догадывалась о том психологическом вакууме, который образовался в душе поэта, понимала, что ему не так-то просто вычеркнуть из памяти свою недавнюю невесту и поэтическую Музу.
На балу она предстала перед ним в черной шелковой полумаске Арлекино… Она была хороша собой, знала об этом и маску надела не случайно, очевидно, стремилась придать загадочность своему облику. А может быть, маска понадобилась ей еще и для того, чтобы создать некий романтический образ, созвучный поэзии Набокова.
После этой встречи на следующий день Набоков уехал на юг Франции работать на ферме, а Вера написала ему два письма, на которые он не ответил. Однако вскоре все в той же эмигрантской газете «Руль» было опубликовано его стихотворение под названием «Встреча», с эпиграфом из «Незнакомки» Александра Блока.
Тоска, и тайная услада…
Как бы из зыбкой черноты
Медлительного маскарада
На смутный мост явилась ты.
И ночь текла, и плыли молча
Ее атласные струи
Той черной маски профиль волчий
И губы нежные твои
…Эхом звучит на втором плане прозрачно-серебряный Блок. Но Набоков вновь возвращает нас к себе, к своим переживаниям.
И под каштаны вдоль канала,
Прошла ты, искоса маня,
И что душа в тебе узнала,
чем волновала ты меня?
Иль в нежности твоей минутной,
в минутном повороте плеч
переживал я очерк смутный
других — неповторимых — встреч?
И романтическая жалость
тебя, быть может, привела
понять, какая задрожала
стихи пронзившая стрела?
Но недоплаканная горесть
наш замутила звездный час.
Вернулась в ночь двойная прорезь
твоих — непросиявших глаз…
Надолго ли? Навек? Далече
Брожу и вслушиваюсь я
В движенье звезд над нашей встречей…
И если ты — судьба моя…
Тоска, и тайна, и услада,
И словно дальняя мольба…
Еще душе скитаться надо
Но если ты — моя судьба…
Трудно не почувствовать в этих строчках горечь и щемящее чувство неразделенной любви.
…Помолвка откладывалась. Светлане Зиверт незадолго до их встречи исполнилось шестнадцать. «Он был поэт, а я была ребенок», — позже делилась она своими воспоминаниями. Родители ее относились к юному поэту благосклонно, он часто бывал у них в доме.
В тот памятный холодный осенний день в Берлине, когда Набоков, проводив ее домой, возвращался к себе, в трамвае на затуманенном от человеческого дыхания стекле он, подобно Татьяне Лариной, вывел пальцем слово «счастье». Но буквы продержались недолго — разъехались и превратились в капли воды. «Расплылось мое счастье», — записал Набоков в дневнике.
Катастрофа случилась ближе к вечеру. Группа фанатиков-монархистов открыла огонь из пистолетов в зале, где читал лекцию Милюков, в недавнем прошлом лидер партии кадетов, а впоследствии до эмиграции из России министр иностранных дел Временного правительства. Отец Набокова заслонил его своим телом и был убит.
Светлана оказалась свидетелем того состояния, в каком находится ее друг, и, чтобы хоть как-то его утешить, наконец согласилась на помолвку. Некоторые биографы утверждают, что она скорее жалела Владимира и по-настоящему его не любила. Возможно, для этого у нее были основания. Набоков как-то в порыве откровенности показал ей свой дневник с описанием его прежних любовных похождений. Список насчитывал шестнадцать серьезных любовных романов и восемнадцать легких увлечений. Вероятно, он полагал, что может и должен всем делиться со своей избранницей предельно откровенно и, таким образом, как бы подвести черту под прошлым, прежде чем начать жизнь новую с чистого листа. А еще он видел в этом вовсе не хвастовство, как может показаться, а подражание Пушкину и Толстому… Русские классики делились такими списками со своими подругами, вступая в брачный союз.
Едва ли Набоков ожидал от нее такого взрыва эмоций. Дневник со списком полетел ему в лицо, а вскоре Светлана расторгла их помолвку. Обручальные кольца были отправлены в переплавку для изготовления окладов для икон.
…В стихотворении «Встреча», написанном вскоре после знакомства с Верой на балу он пишет о «недоплаканной горести», о том, что «переживал очерк смутный других — неповторимых — встреч». И главным адресатом этих строк, скорее всего, была она, Светлана Зиверт, его несостоявшаяся невеста, с которой он недавно расстался.
В то же время Набоков, похоже, не сомневался — стихотворное послание попадет на глаза Вере, поскольку она следила за его публикациями. И там же были раздумья об их недавней встрече, строчки о судьбе, обращенные непосредственно ей.
Этот необычный вечер закончился романтической прогулкой под цветущими каштанами.
Набоков откликнулся только на третье письмо, отправленное ему Верой. Там есть такие строчки:
«…в самые первые минуты нашей встречи мне казалось: это шутка, маскарадный обман… А затем… И вот есть вещи, о которых трудно говорить — сотрешь прикосновением слова их изумительную пыльцу…
И хороши, как светлые ночи, все твои письма — даже то, в котором ты так решительно подчеркнула несколько слов. Я нашел и его, и предыдущее, по возвращению из Marseille, где я работал в порту. Это было третьего дня — и я решил тебе не отвечать, пока ты мне не напишешь еще. Маленькая хитрость… (26 июля 1923 года, Солье-Пон, Домье-де-Болье — Берлин)».
Зачем ему понадобилась эта «маленькая хитрость»? Чего он ожидал? Можно предположить — надеялся получить письмо от Светланы? Но вестей от нее он так и не дождался.
Эти три письма Веры, в которых решительно подчеркнула она несколько слов, о чем пишет в своем ответном письме Набоков, увы, прочитать не удастся уже никогда. Эта феерическая женщина тщательно оберегала свое личное пространство. Для истории она сохранила только письма мужа, собственные посчитала слишком интимными или недостойными пристального взгляда.
Бал оказался последним — больше в эмигрантских кругах таких не будет. Судьба словно нарочно так подстроила, чтобы Владимир и Вера нашли друг друга среди человеческого маскарада. Набокову стало ясно, что вестей от Светланы ему не дождаться, кольца переплавлены, окончен бал. Его следующее письмо, написанное Вере, звучит уже совсем по-другому. Он пишет ей, что хочет увезти ее куда-нибудь с собой, что любит ее и она ему «невыносимо нужна».
«…Глаза твои — которые так изумленно сияют, когда, откинувшись, ты рассказываешь что-нибудь смешное… голос твой, губы, плечи твои — такие легкие солнечные…» — это все писал он ей уже в ноябре 1923 года.
…К середине нашей беседы Вера Евсеевна, как мне показалось, оттаяла. Глаза ее затеплились, она с любопытством расспрашивала меня о жизни в перестроечной России. Потом спросила, какое впечатление на нас произвела Швейцария. Я сказал ей, что Швейцария мне показалась похожей на операционную, где все на своих местах, сияет каждой деталью. Ее тоже поразила при первой встрече с этой страной чистота и немыслимая для европейских стран ухоженность. Рассказал ей и про нашу вечеринку с сотрудниками Лаборатории искусственного интеллекта, и про Доминика Петипьера, удивившего меня тем, что под кроватью хранит автомат.
— Здесь у них так принято, — сказала она. — В молодости я тоже носила при себе оружие. Правда, это был не автомат, а небольшой пистолет.
Она училась стрелять, и у нее неплохо получалось. Опасность была вполне реальной. Монархист, фанатик, Сергей Таборицкий, покушавшийся на Милюкова и убивший отца Набокова, после нескольких лет каторги вновь оказался на свободе, а с приходом к власти нацистов даже возглавил в Германии департамент по делам эмигрантов. Вера не исключала и того, что он будет сводить счеты с Владимиром и с ней как с еврейкой.
…Мы сидели рядом, и я пытался представить ее то с пистолетом в сумочке, то с трудом волокущую купленную в супермаркете провизию к машине, где с карандашом в руке, задумчиво склонившись над листом бумаги, сидит ее муж. Именно такую картину запечатлели коллеги Набокова, работавшие с ним в колледже не то в Уэллсли, не то в Корнуэлле. Эта сцена одна из многих иллюстраций того, как она стремилась взять на себя тяготы быта, старалась избавить Набокова от домашней рутины.
Велик был соблазн расспросить ее о разных периодах их жизни, узнать секрет ее прозорливости. Но я почувствовал, что она мрачнеет, что тема эта закрыта от посторонних глаз.
К тяжелым моментам ее жизни возвращаться не хотелось. Я спросил, собирается ли она издавать произведения Набокова у нас, в России. Она сказала, что не уверена, будут ли соблюдены авторские права, и к тому же не знает, кто бы мог взяться за перевод его книг, написанных в Америке.
Говорила она тихо, временами еле слышно, но, когда речь зашла о переводах, почему-то это ее задело. В голосе появились строгие нотки. Рассказала, между прочим, о том, что перепечатывала для антологии перевод Набоковым цветаевского стихотворения. Проверяя свою память, попыталась даже прочесть по-русски наизусть последнее его четверостишье:
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берет,
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед*.
* По просьбе Саймона Карлинского, написавшего книгу о Марине Цветаевой «The Bitter Air of Exile: Russion Writters in the West, 1922-1972” (Berkly: University of California Press, 1973) Владимир Набоков перевел последнюю строфу стихотворения Марины Цветаевой «Моим стихам, написанным так рано…». Удивительно как ему удалось передать ритм и размер стихотворных строк Марины по-английски.
Amidst the dust of bookshops, wide dispersed
And never purchased there by anyone,
Yet similar to precious wines, my verse
Can wait: its turn shall come
Simon Karlinsky&Alfred Appel. «The Bitter Air of Exile: Russian Writers in the West, 1922–1972” (Berkley: University of California Press, 1973).
Но вспомнила только последние две строчки.
Наша беседа была в самом разгаре, когда в холле появился высокий моложавый мужчина ростом под два метра, поразительно похожий на Владимира Набокова на его фотографиях, с мягкими чертами лица и доброжелательной улыбкой. Он был в шортах и пляжных шлепанцах.
Увидев нас, Дмитрий подошел к журнальному столику, мы познакомились. Кое-что о нем мне уже доводилось слышать: автогонщик, бесстрашный альпинист, оперный бас. Вместе с тенором Паваротти дебютировал в «Богеме».
— Да, — подтвердил Дмитрий, это правда… в молодости любил альпинизм, ночевки в горах. Отец говорил: «Дорогой, ты нас пугаешь. Помни, что нам с мамой на двоих больше ста лет». Они даже давали мне с собой почтовые открытки, чтобы я писал им, где я и что со мной происходит.
На его левой руке отчетливо проступали неяркие шрамы. Дмитрий поймал мой взгляд и, усмехнулся, — да, это результат той самой аварии, в которую он попал на своей машине в восемьдесят втором году.
По непонятной причине у нее отказали тормоза, и на большой скорости она врезалась в бетонный парапет, перевернулась и загорелась. «Феррари» — гоночная машина, предельно надежная, автослесарь, который ее обслуживал, был с Дмитрием в приятельских отношениях, по крайней мере, он ему всецело доверял.
После в одном из интервью Дмитрий признался, что какое-то время сотрудничал с ЦРУ. На съемных квартирах он встречался с прибывавшими в Италию эмигрантами из Восточной Европы. Эта сторона его жизни в Италии совершенно не известна была его родителям. В 1980 году незадолго до аварии он решил расстаться с этим ведомством. Но, как оказалось, осторожно выразился он, ЦРУ не та организация, откуда можно уволиться, просто написав заявление об уходе.
— Как же вам удалось спастись? — спросил я.
— Вероятно, инстинкт, желание выжить. У этой модели «Феррари» лобовое стекло не очень прочное, то ли оно разбилось от удара, то ли мне удалось его разбить… не помню точно… — он развел руками, — скорее все-таки пришлось разбить… Как-то протиснулся, чудом удалось выползти наружу…
Помнит, правда, неотчетливо, как катился по склону, понимая, что только так можно погасить охватившее его одежду пламя. Когда оказался в больнице, первое, что сделал, попросил дать ему телефон, позвонить матери. Слабым голосом сказал ей, чтобы к обеду не ждала, приехать не сможет. А после отключился. Это случилось на той самой дороге между Лозанной и Монтрё, по которой мы сегодня ехали.
Дмитрий погладил руку Вере Евсеевне. Она с ласковой усмешкой кивнула в ответ.
Я глядел на нее и представлял себе открытки, которых с тревогой и нетерпением ожидали от него родители, этот звонок из больницы — на сколько лет укоротил им жизнь этот милый отчаянный гонщик.
— Будете чай или кофе? — спохватился Дмитрий.
Мы отказались. Жалко было тратить время на церемонию чаепития.
Еще был вопрос, от которого он на удивление засмущался. Женат ли он? Больная тема. Нет, он не женат, детей у него нет.
— У нас беда с генеалогическим древом, — добавил с усмешкой и сделал жест, как будто оно росло здесь поблизости. — Засыхает. Еще одна сухая ветка — ваш покорный слуга.
Так и не нашлась достойная пара, которую он смог бы предъявить своим требовательным родителям, сказал он с улыбкой.
Тут Вера Евсеевна встрепенулась. Глаза ее вдруг засверкали маленькими колючими молниями.
— Скажи прямо, кто тебе мешал. У тебя просто не было времени и желания заняться собственным гнездом.
— Наверно, ты права — примирительно отвечал сын.
Слушать эту полусерьезную, полушутливую перепалку было удивительно. На наших глазах вдруг вспыхнул какой-то давний, неоконченный спор. В бархатистом голосе Дмитрия слышалось мягкое примирительное грассирование. Я подумал, что эту фразу о засыхающем дереве он мог бы, наверно, спеть и даже представил, как она прозвучала бы в его исполнении с оперной сцены. Негромко, задушевно, проникновенно.
Мы не стали продолжать эту тему, но Вера Евсеевна не сразу успокоилась, все еще неодобрительно поглядывала то на Дмитрия, то на нас.
Чтобы как-то разрядить обстановку, спросил его, чем он сейчас занимается.
— Последнее время, — сказал Дмитрий, — разбираю архивы отца, перевожу на английский его ранние рассказы, написанные по-русски.
— И стихи переводите?
— Иногда пытаюсь. В молодости переводил Лермонтова, прозу… С помощью родителей, — добавил он и посмотрел на мать.
Вера Евсеевна сухо кивнула.
Дани, который сидел рядом со мной, с его склонностью к шутливой манере разговора выкатил глаза и почесал голову.
— Знаешь, что, — сказал он мне. — Я сегодня уже второй раз слышу это имя. Лермонтов…
— Вот и хорошо. Может быть, теперь прочитаешь его стихи в переводах Дмитрия.
Вера Евсеевна наконец улыбнулась, а Дмитрий простодушно рассмеялся.
— Американцы вообще мало знают о русской поэзии, — сказал он. — И потом, это не так просто, перевести стихи на другой язык. Отец переводил «Евгения Онегина» с большим трудом.
— Это ведь Пушкин! — опять хлопнул себя по лбу Дани, как бы возвращаясь к реальности.
— Да, подтвердил Дмитрий, смеясь. — Но к своему переводу он написал еще комментарий — более тысячи страниц.
Наша беседа продолжалась уже больше часа. Вера Евсеевна приникла к валику кресла. Видно было, что она устала и ей нужно вернуться в свою комнату.
Напоследок мы сфотографировались. На фотографии сдержанно улыбающийся Дмитрий и Вера Евсеевна, Дани и мы с женой. Еще там присутствует женщина, кажется, журналистка из Италии, которая (случайно или не случайно) там оказалась.
Попрощались. Дмитрий проводил нас до выхода.
Покидая гостиницу, я уходил с каким-то непонятным, смешанным чувством — воодушевления от этой встречи и при этом с той ощутимой печалью, которая охватывает всякий раз, когда ясно осознаешь, что видишь этих людей, скорее всего, последний раз в жизни.
Я поискал глазами балкон, где Владимир Набоков и жена его Вера азартно играли, — сражались, — судя по выражению ее лица, в шахматы. На фотографии, запечатлевшей этот момент, она стройна, с шапкой серебристых волос, с тонко очерченным профилем. Владимир с озадаченной улыбкой разглядывает шахматную позицию, раздумывая, какой фигурой ходить…
Ниже зеленел парк и набережная Флери, по которой они прогуливались перед ланчем, или ленчем, как написано у Набокова на английский манер.
Озеро тускло сияло в голубоватой дымке.
Дымка и блеск солнца.
За ними в тумане проступали легкие горы. Там уже лежала незнакомая мне Италия, terra incognita.
Наш скромный «Фиат» ностальгически таращился в ту сторону фарами глаз.
Ехали молча.
Трудно было что-то сказать. Да и слова казались лишними, словно мы очутились внутри оболочки чужой жизни, прожили ее и теперь она подошла к финальной черте.
Затяжные подъемы чередовались со спусками. На них наша божья коровка, дрожа от нетерпения, неслась со всей доступной ей прытью. Педаль газа утоплена в пол. Дома с обязательной пышно разросшейся геранью на окнах равнодушно сбегали к обочинам. Впереди только простор неба, зеленые холмы и встречные машины, с шелковым шелестом отлетающие в сторону.
Неожиданно большая, как торпеда «Ламборджини» или «Феррари» — не успел разглядеть — легко обогнала нас и какое-то время помаячила впереди. Я только успел увидеть на мгновение промелькнувшие, как 25-й кадр, лица смеющихся людей. Пальцами они показывали друг другу на нашу букашку. Не знаю, что их развлекло — состязание в скорости или ресницы, пририсованные Дани над фарами. После чего голубая торпеда, рыкнув, с мягкими раскатами затихающего вдали грома, молниеносно исчезла, растаяла, словно леденец, в голубоватой дымке.
Я вспомнил следы ожогов и пересадки кожи на руках Дмитрия, посмотрел на спидометр, на Дани… Он был сосредоточен и крепко держал подрагивающую баранку. Губы были плотно сжаты, выражая решимость.
Тогда, возвращаясь из Монтрё, я не сразу осознал, что судьба непонятно по какой причине и за какие заслуги предоставила нам возможность встретиться с современной «Пиковой дамой», хранящей тайны собственной жизни и жизни Набокова. В том числе секрет черной шелковой маски и тайну «трех карт» — трех своих писем к Набокову, сыгравших, что бы ни говорили — решающую роль в их общей судьбе.
11.
Через несколько дней мы уезжали. Дани отвез нас на вокзал, проводил до вагона. Неожиданно рядом появился еще один провожающий в строгом офисном костюме, в белой накрахмаленной рубашке и черном галстуке, больше похожий на сотрудника ритуального учреждения. В руке его был зажат букет красивых мелких лилий.
Я сначала подумал, — обознался. Но он точно, почти не переврав, назвал наши фамилии. Как оказалось, служащий банка, где Дани застраховал нас в день приезда. Цветы он торжественно вручил жене и сообщил о каких-то немыслимых льготах, на которые мы можем рассчитывать, если разместим наш капитал в этом банке, самом надежном и т.д.
Когда он скрылся, исполнив свою миссию, мы все дружно рассмеялись. В кармане у меня оставалось около пяти швейцарских франков мелочью и бумажки с портретами Карла Маркса и Фридриха Энгельса.
— Разместим капитал? — спросил я в шутку.
Дани полез в карман, достал бумажник и втиснул мне в ладонь деньги.
— Пригодятся в дороге. — Посмотрел на часы, мы обнялись напоследок, и он быстрым шагом, своей чаплинской походкой — слегка вприпрыжку — не оглядываясь, направился к машине.