Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2024
Литературное пространство обычно устроено просторно. В нем не тесно. В одно время, в одной культурной среде разные авторы могут сосуществовать, не вступая в личный контакт. Но задним числом, ретроспективно мы нередко обнаруживаем знаменательные творческие переклички и там, где сами авторы об этом не задумывались и не подозревали.
С другой стороны, личные контакты и творческие знаки осведомленности (а то и симпатии) — достаточное основание для обдумывания «сюжета встречи». Особенно располагает к тому масштаб творческой личности.
Размышления о взаимосвязях двух крупных русскоязычных писателей второй половины ХХ века, Булата Окуджавы и Фазиля Искандера, позволяют обновить культурную оптику и в историческом, и в актуальном контексте.
Здесь, конечно, что-то определяется проще. Наши герои друг о друге многое знали и даже были дружны. Причем это была не сугубо литературная дружба, не то ни к чему особенному не обязывающее легкое приятельство, которое было весьма распространено и в прошлом веке, и в начале нашего. Это более остро пережитая связь. Ее могут удостоверить и очевидцы. Но, помимо личных свидетельств, об этом скажут авторские признания писателей.
«Смерть Булата Окуджавы для меня самая большая потеря за всю мою литературную жизнь», — так начинает Искандер свои воспоминания об Окуджаве. В этом его тексте была попытка целокупной характеристики одного из наших героев другим, слова живого об ушедшем. У мемуариста возникло намерение определить общественную значимость творчества и самой личности Окуджавы, нащупать личное качество Окуджавы, а за этим стоят приоритеты и самого Искандера.
Портретная характеристика Окуджавы создает здесь образ литератора-подвижника и страстотерпца, человека с высокой миссией, сложившегося в духе классических традиций русской литературной истории.
Окуджава у Искандера — ледокол, пробивающий льды одиночества, и личность, чуждая фальши. Человек с боевым духом. Деликатно-гордый и стойкий перед лицом испытаний. Не жалующийся на невзгоды.
Искандер, пытаясь определить художественную значимость Окуджавы, говорит, что тот в своем творчестве переоткрыл и легитимировал то, что было отброшено и опорочено советской эпохой: интимно-лирическое начало. При этом он фиксирует уникальное умение Окуджавы, ту его творческую способность, которая обозначена как ключевая для искусства вообще: «Булат Окуджава был нашим великим общенародным утешителем. Цель искусства в конечном итоге — утешение»1.
Здесь приостановишься и задумаешься. Утешение? Цель искусства?..
Какая неожиданная и странная аккумуляция художественной задачи в момент острого кризиса литературоцентризма, не пережившего на русской почве катавасий ХХ века!
Я не уверен, что это так. И не уверен, что это не так. Припоминаю у Алексея Толстого, в устах будущего ренегата Рощина: «…пройдут годы, утихнут войны, отшумят революции, и нетленным останется одно только — кроткое, нежное, любимое сердце ваше». Возможно, это как раз про утешение, если жизнь воспринимается как хождение по мукам…
Но мемуарист — о другом. Не просто о словесных ободрениях, но о том, что Окуджава — автор ситуации, создатель уникального ковчега, объединившего терпящих кораблекрушение. Для Искандера песни Булата Окуджавы — это дом, в экзистенциальном смысле. Духовное гнездо: «Одинокие пловцы во время кораблекрушения, мы хватались за его песни, как за спасательный круг, и сплывались в дружескую компанию. И это создавало в те далекие времена уже никогда не повторимый уют и надежду».
Изменим оптический фокус. Окуджава по поводу Искандера.
Здесь — значимый литературный факт: авторское посвящение Окуджавой ставшего песней стихотворения «Быстро молодость проходит, дни счастливые крадет» (примерно 1979 год) Искандеру.
Иногда оно воспроизводится без припева, я поступлю иначе и дам полный текст:
Быстро молодость проходит, дни счастливые крадет.
Что назначено судьбою — обязательно случится:
то ли самое прекрасное в окошко постучится,
то ли самое напрасное в объятья упадет.
Две жизни прожить не дано, два счастья — затея пустая,
из двух выпадает одно, такая уж правда простая.
Кому проиграет труба прощальные в небо мотивы,
кому улыбнется судьба, и он улыбнется, счастливый.
Так не делайте ж запасов из любви и доброты
и про черный день грядущий не копите милосердье:
пропадет ни за понюшку ваше горькое усердье,
лягут ранние морщины от напрасной суеты.
Жаль, что молодость мелькнула, жаль, что старость коротка.
Все теперь как на ладони: лоб в поту, душа в ушибах…
Но зато уже не будет ни загадок, ни ошибок —
только ровная дорога до последнего звонка.
Это не так уж часто встречающийся у Окуджавы манифестально-учительный, от первого лица, текст. Простое толкование его таково: поэт прощается с молодостью и дает молодым уроки жизни. Наставляет. Автору исполнилось 55 лет, уже пора.
Впрочем, смысл стихотворения двоится и троится. Может быть, дело вовсе не в наставлении, а в исповедальном признании неуспеха или в размышлении об «улыбке судьбы», которая награждает капризно?
Посвящение собрату по перу здесь имеет вроде бы почти формальный характер. Если тут есть обращение, то автор обращается в тексте явно не к Искандеру, не только к Искандеру, а, скорее, к неопределенному множеству более юных собеседников, к своей аудитории, в общем-то — к читателям, слушателям. Намека на конкретные личные и творческие обстоятельства Искандера тут нет.
Но и сами общезначимые суждения, и то, как они сплелись в ткань стихотворения, — этим вроде как не грех поделиться и с товарищем. Это непритязательное дружеское приношение в совместное застолье. Стихотворение словно бы призвано в поэтическом доме, построенном Окуджавой, предоставить Искандеру личную жилплощадь, персонально прописать его фактом посвящения.
Можно попытаться нащупать в этом тексте и то, что не связано с наставлением или советом, а выражает объединяющие Окуджаву с Искандером акценты духовного опыта.
Это этика даров как жизненная норма. Это дары милосердья, любви и доброты. То, что восходит к известному пушкинскому завещанию, где, как известно, поэт выражал надежду на то, что задержится в памяти не как обличитель клеветников России или певец бородинской годовщины, а совсем по другой причине.
Дары миру — это то, что характеризует художника прежде всего. Как такового. Отдаленное подобье искандеровского «утешения».
И еще это то, что — предположим — в некоторой степени восходит к ауре кавказской памяти, символически объединяющей Искандера и Окуджаву (о ней ниже).
Некоторые же смыслы в тексте Окуджавы даны скорее как иероглиф — так у него бывало — без полной разгадки. А именно: 1) фаталистическое всеприятие: «Что назначено судьбою — обязательно случится…», «Кому проиграет труба прощальные в небо мотивы, кому улыбнется судьба, и он улыбнется, счастливый». 2) вполне вероятная напрасность даров судьбы: «то ли самое прекрасное в окошко постучится, то ли самое напрасное в объятья упадет».
В стихотворении есть не предполагающее наличия других шансов или вероятий сожаление о том, что все проходит неудержимо и иссякает без остатка. «Быстро молодость проходит, дни счастливые крадет…», «Жаль, что молодость мелькнула, жаль, что старость коротка…». Его пафос — скоротечность, зыбкость бытия, где ничего нельзя остановить, удержать, замедлить, сохранить.
В подоплеке здесь — исповедь агностика, включающая острое чувство единственности всех моментов жизни, уникальности и конечности человеческого личностного присутствия в мире — как антитеза безличной социальности и «равнодушной природе».
Такова остро интимная реплика в творческом и жизненном диалоге с человеком, которому не стыдно признаться в дефиците чаяний и угадываемой, вполне вероятной безнадежности перспектив.
За этим следует вывод по не очень, кажется, отчетливой логике абсурдной контроверзы: «Так не делайте ж запасов…».
Логика, однако, может быть угадана и состоять в скрытой полемике с судьбой. В фиксации того, что не все принадлежит ей (кое-что в силах мы сделать сами). И в какой-то финальной утешительности интонации при недостатке для этого очевидных оснований.
Дальнейшие размышления о сопряжении не всегда сходных меж собой Искандера и Окуджавы построим как поиск ключей к тому, что их сближает. Здесь мы можем опираться и на суждения исследователей и мемуаристов.
Самый простой ключ — тот, что находит элементарные биографические созвучия.
Так, Михаил Гундарин и Евгений Попов в книге «Фазиль: опыт художественной биографии»2 указывают, что молодые Искандер и Окуджава работали и печатались в глухую советскую пору в комсомольской провинциальной прессе, в «российской глубинке», один в Брянске, другой в Калуге. У того и у другого, как можно понять, это фиксируется как жизненный выбор, определенно связанный с нежеланием возвращаться на Кавказ, с выбранной среднерусской пропиской.
Или еще один биографический момент, с акцентом, напротив, на кавказские корни обоих писателей: рассказывая о переделкинских дачах «кавказских писателей»3, Олег Кушаты в «Вестнике Кавказа» не проходит мимо Окуджавы и Искандера. Но дальше упоминания и не идет. Все-таки Переделкино не Пицунда, хотя подмосковные писательские дачи можно отдаленно срифмовать с усадебками мелкопоместных помещиков или кавказских «князей».
Другие ключи более важны и интересны. За ними стоит глубина и неоднозначность.
Два ключа, связанных с литературным гражданством и с культурно-национальной пропиской, сопоставляет Валерия Новодворская в своем портретном очерке об Искандере, названном скрытой цитатой из Окуджавы «Дворянин с чегемского двора» (опубликован в 2012 году, за два года до смерти его автора)4.
Новодворская изощренно пряла смыслы, с одной стороны, признаваясь в любви к Искандеру, а с другой — вступая с ним в полемику. Окуджаву же она приветствовала целиком и полностью. Булат Окуджава ей был нужен как близкий по духу Искандеру его антипод в том, что касается национального, скажем так, вопроса как фактора творчества.
Она отталкивалась от довольно расхожего представления, что историческая родина обоих писателей — Кавказ. Но тут же вносила поправку. Оказывалось, что родина Окуджавы в духовном смысле — не Грузия, как легко можно предположить, считав информацию из фамилии и отчества. И даже не Кавказ вообще. Но и не Россия, тем более не Советский Союз как государственное образование. Это русская литература как самобытно-специфическое явление, автономное по отношению к стране и народу и создающее особую значимость, даже вопреки государственным формам. Этничность и гражданство тут не слишком существенны.
Причем Окуджава сам совершил свой выбор — в пользу служения в «Храме Русской Литературы», которое в принципе исключает чрезмерные национальный и государственный акценты.
Искандер же, по Новодворской, поступил остроумно, но в этой хитрости был подвох. Он в свою прозу привнес кавказское, абхазское начало. Это своего рода авторский взнос в упомянутый Храм. «…в наш Храм въехал чегемский кроткий свет, чегемский чай, чегемские тихие куры и наглые петухи, чегемское синее небо, сладостные фрукты и терпкое вино. Фазиль Искандер — гений и волшебник, он протащил Абхазию с собой».
Но автор эссе исходит еще и из того, что государство, империя присваивает себе то, что ему, по сути, не принадлежит. И писатель должен понимать этот риск.
Окуджава дистанцировался от грузинской темы (исключая «белого буйвола, синего орла и золотую форель»), чтоб не «записать» Грузию в состав имперской России. А Искандер рискнул поступить иначе. Он «пренебрег такими условностями, абстрагировался от государственных границ, воспарил и описывал Абхазию, свою княжескую вотчину, куда весь мир время от времени наезжал в гости».
В принципе, рассуждает Новодворская далее, Искандер как писатель в любом случае явно больше государственной, региональной, национальной или этнической темы. Он «не может считаться восточным человеком и восточным писателем, хотя и писал о Кавказе. Его мудрость так велика и так интересна, что понимаешь: Фазиль Абдулович из тех, кто смотрит из древности, когда еще не было ни Востока, ни Запада, и из будущего, когда Запад и Восток сольются воедино».
По сути, Валерия Новодворская таким образом формулирует мысль о едва ли не полной независимости русской литературы, русской культуры от общественного климата, форм государственности и этнической связанности. Русская литература всемирна, это наше окно в человечество, за пределы этнокультурных и государственных доменов, и Искандер с Окуджавой этой всемирности причастны.
Национальное для них — даже не запасной аэродром.
Можно сказать, проблематичной иллюстрацией к этому обязывающему тезису служит интервью Окуджавы 1994 года.
1990-е, драматические события, прискорбный грузино-абхазский конфликт, разделивший и многих грузинских и абхазских литераторов, и многих в России. Испытание для Окуджавы и Искандера. Эта тема находит отражение в интервью, которое у Булата Окуджавы взял профессор Ягеллонского университета Гжегож Пшебинда5. Впоследствии Пшебинда писал:
«В конце ноября 1994 г. в московской квартире Булата Окуджавы в Безбожном переулке я записал разговор с ним, который затем появился в переводе на польский (в сильно сокращенном виде) в краковском еженедельнике “Тыгодник повшехны” (1995, 23 июля). Сегодня, может быть, стоит опубликовать этот сохранившийся на магнитофонных кассетах документ в возможно более полном виде. Это, как я сегодня вижу, не интервью, а живой разговор, происходивший за неделю до первой чеченской войны».
Вот фрагмент, фиксирующий факт приватных разговоров Окуджавы с Искандером о проблемах постсоветского пространства:
« — А как, по-вашему, кончится конфликт между Абхазией и Грузией?
— Я не представляю себе. Но, например, Фазиль Искандер — абхаз, и мы с ним дружим, говорим на эту тему. Он видит на сегодняшний день только возможность создания автономии, абхазской автономии в пределах Грузии. А иначе это вечная война. Абхазы будут отделяться, Грузия будет говорить — это наша территория! И это будет вечно. Абхазия была автономией, но условной автономией. А нет! Сделать нормальную автономию.
— А что грузины будут делать, которые жили в Сухуми? Я читал недавно в “Русской мысли” интервью с грузином, который в Сухуми жил и говорит, что конфликт будет вечен.
— Да, может быть. Теперь уже зашло так далеко, что на два поколения хватит этой ненависти. То же самое Азербайджан и Армения. Уже война, и это тоже на два-три поколения.
— Значит, мир без национализмов невозможен? “Счастливый конец” истории невозможен в ближайшее время?
— Мы живем сейчас в такой период, когда это все данность, совершенно реальная. Как это кончится и когда, я не знаю. И у меня нет надежды уничтожить это, понимаете? Нет! У меня есть желание пригасить это, чтобы не было крови. Пригасить…»
Гжегож Пшебинда не задал многих важных вопросов. Но мы можем по крайней мере зафиксировать, что два писателя не поддались злобе дня и пытались — безуспешно — нащупать некий социальный консенсус, выходящий за пределы этой самой злобы.
И, наконец, еще один ключ: культурная генерация. Сообщество людей культуры, объединенных как общими ценностями, усвоенным правом на свободную, «нечаянную речь», так и ситуацией заложничества у чуждого им в принципе государства, осознаваемого как мертвящая сила, препятствующая свободной творческой самореализации.
Именно этих людей мы видим, например, на полотне живописца Бориса Биргера «Красные бокалы. Портрет одиннадцати (памяти Бориса Балтера)» (1977) — одном из самых ярких свидетельств о неповторимой атмосфере канувших в Лету времен.
Эта общность была зафиксирована и ранее, в стихотворении Олега Чухонцева «Булат, Камил, Фазиль…» (1967). Оно представляет собой групповое посвящение, явно адресованное в первую очередь названным в нем друзьям Чухонцева (Икрамову, Искандеру и Окуджаве), которые без натуги именуются просто по имени, как близкие люди.
В упомянутой недавней биографии Искандера Гундарин и Попов нашли в стихотворении мотив мести сыновей за отцов. У них эти трое (и примкнувший к ним Чухонцев) описаны как сообщество мстителей6. Это примышленные фантазии биографов. Неготовность принять зло не равнозначна жажде мщения.
В стихотворении есть четко выраженные фиксация творческого содружества, декларация братства — и надежда на то, что оно прорастет так, что жизнь изменится. Литература — Бирнамский лес против социального зла.
Стихотворение Олега Чухонцева оптимистическое. Даже с избытком. Корректирует его еще одно своего рода коллективное посвящение, также слегка панибратское — песня Булата Окуджавы о кабинетах друзей (1974):
Что-то дождичек удач падает нечасто,
Впрочем, жизнью и такой стоит дорожить.
Скоро все мои друзья выбьются в начальство,
И, наверно, мне тогда станет легче жить.
Робость давнюю свою я тогда осилю.
Как пойдут мои дела, можно не гадать.
Зайду к Юре в кабинет, загляну к Фазилю,
И на сердце у меня будет благодать.
Зайду к Белле в кабинет, скажу: «Здравствуй, Белла!»,
Скажу: «Дело у меня. Помоги решить».
Она скажет: «Ерунда. Разве это дело?»,
И, конечно, сразу мне станет легче жить.
Часто снятся по ночам кабинеты эти,
не сегодняшние — нет, завтрашние — да.
Самовары на столе, дама на портрете…
Просто стыдно по пути не зайти туда.
Города моей страны все в леса одеты.
Звук пилы и топора трудно заглушить.
Может, это для друзей строят кабинеты.
Вот построят, и тогда станет легче жить.
«Кабинет Фазиля» в этом контексте — чистая игровая условность, за которой стоит выражение бескорыстных дружеских симпатий.
Описанная автором реальность не просто отнесена в чаемое будущее. Она представлена несбыточной игрой воображения. Это шутливо-иронический, с большой примесью грусти отыгрыш утопических надежд, очень характерный именно для 1970-х с их унылой, продленной в бесконечное будущее советской безнадегой «развитого социализма».
В контексте разговора об этой общности имеются также дневниково-мемуарные свидетельства о близости взглядов Окуджавы и Искандера. Скажем, у Раисы Орловой7 и Давида Самойлова.
На встрече писателей с приехавшим в Москву Генрихом Беллем в доме Льва Копелева 18 февраля 1972 года Окуджава и Искандер резко полемизировали с гостем, склонным ввиду своего критического отношения к германским порядкам искать общее в политических режимах СССР и послевоенной Германии. Окуджава пытался объяснить заезжей знаменитости разницу между несвободой по-советски и ограниченной свободой по-немецки.
В интерпретации скептика Самойлова Белль «с мужеством и с юмором выдержал двухчасовую «пресс-конференцию», где с вопросами о свободе печати на него наскакивали, почему-то похоже петушась, русские кавказцы — Булат Окуджава и Фазиль Искандер. <…> Остальное общество благоговейно внимало»8.
Наконец, можно поставить и вопрос о том, была ли принадлежность к этому сообществу интеллигентов-шестидесятников статичной?
Нет, не была, говорит Наталья Иванова. Она весьма по-своему соединяет в связку ключи, о которых я говорил. Ее вывод состоит в том, что в опыте литератора культурно-национальный ресурс оказывается продуктивнее, чем, скажем так, имперский, для чаемого преодоления советской идеологической индоктринации, даже в сравнительно невинном формате социализма «с чел. лицом».
Монолог Ивановой записала журналистка медиаресурса «Правмир» Ксения Кнорре-Дмитриева. В этом тексте акцентируется опыт Искандера, но фиксируется и связь наших героев (а также Беллы Ахмадулиной), их национально-культурная особость и способность (едва ли не благодаря этому) выйти из гетто перезревшего шестидесятничества (отождествляемого с неосоветской утопией социализма с человеческим лицом) в более смыслоемкую сферу бытия и творчества9.
Идея интересная и, мне кажется, важная для размышлений о прошлом и настоящем. Можно согласиться с тем, что шестидесятническая среда в целом зачастую в 1970–1980-х годах и позже не раскрылась как социальная и культурная генерация, тормозила в своем духовном взрослении. Оно происходило, разумеется, но лишь в личном опыте и состоялось не в масштабе «поколения», а личностно как обретение прочной духовной опоры, не закрывающей горизонты свободы и личного выбора.
Если попробовать синтезировать то, что пока до конца не сходится вместе, можно обозначить, как мне кажется, особого рода связь между Окуджавой и Искандером, соединяющую их и с их кругом, охарактеризовать тип культурного героя, близкого обоим авторам.
В аспекте шестидесятнической генерации в целом такой культурный герой — это русский европеец. Причем это не партийный, а ментальный статус, не государственная, а культурная прописка, предполагающая как приоритет личную суверенность, независимость от принуждения. Его антипод — скифы из позднего, проникнутого чувством безнадежности стихотворения Окуджавы: образ, насыщенный памятными смыслами.
Окуджава, напомню, цитирует Блока, резко меняя модальность высказывания.
…Что ж, век иной. Развенчаны все мифы.
Повержены умы.
Куда ни посмотреть — все скифы, скифы, скифы.
Их тьмы, и тьмы, и тьмы.
Эта культурная прописка создает ментальный и социально-исторический парадокс. То, что для пристрастного критика — беспочвенный космополитизм, для русских европейцев — почва Европы, Запада. Причем по факту русская культура не прирастает к какой-то конкретной почве, бытовой, исторической. Ее почва — миф о Европе. Русское паневропейство формирует идентичность, выражающую идеальное представление о самосознании европейца на основе высших проявлений европейской культуры.
Обобщенное восприятие Европы: мир свободы, иудео-христианско-гуманистических ценностей, земля реализуемых прав. Это часто Европа идеальная, книжная, воображаемая или существующая как крайний предел, последняя высота своих взлетов. Европа культурных вершин, противопоставляемая часто Европе филистерской.
Такой образ Европы формировался еще с XVIII века, с эпохи Просвещения, и предполагал в качестве ориентира не бытовой исторический мейнстрим, а культурные вершины, духовную вертикаль, «царство разума» — и со временем еще принцип разнообразия, примат толерантности.
Русское европейство — универсальная матрица мыслящего сословия (западнической интеллигенции) в имперском сословном теле России. Граница этой общности — не образование, не профессия, а европейская идентичность, прописка, субъектность, европейское культурное самоопределение — как антитеза русской рабской служилости, привластной сервильности. Эта общность образует собой оппозиционную властям нестойкую ассоциацию русских европейцев.
Создаваемая в этом кругу русская культура и русская жизнь вольнодумна, гиперкритична, антилояльна, оппозиционна. Имеет страннический вид. Это антитеза пропаганде, нерассуждающему обслуживанию социального (государственного) заказа.
Что же в таком, довольно широком в прежние времена контексте выделяет Окуджаву и Искандера?
Искандер — чегемский дворянин, Окуджава — московский домовой.
Но Москва и Чегем у них, в конечном счете, — интеллигентская, европейская Россия. Хотя это — Европа, в специфическом, больном и драматическом ракурсе. В аспекте негарантированной, проблематизированной связи с идеальными целеполаганиями. В ситуации личного поиска и непредрешенного личного выбора, основанного на твердом этическом фундаменте.
Сшибка, точка конфликта этих позиций была особо выделена в монографии Светланы Бойко10, где в сопоставлении Окуджавы и Искандера акцентируется острейший момент выбора для героя: принуждение его к служилости. Исследователь там сравнивает два рассказа о вербовке героя: «Приключения секретного баптиста» (1973–1988) Окуджавы и «Летним днем» (1969) Искандера. Но контекст, который можно было бы привлечь для сравнения, конечно, шире.
Он включает в себя героев Окуджавы со сложно формируемым жизненным выбором. Дворяне первой половины XIX века, они предназначены вроде бы к службе, но постоянно соотносят социальный долг — и личную свободу, достоинство, упражняют личную этику выбора. Центральные герои лирики и прозы Окуджавы, дилетанты/фраера, не обслуживают сторонних интересов.
А у Искандера с этой работой личного выбора связан внутренний конфликт прописок у Сандро, человека свободного и подневольного. Или — в другой версии — судьбы у генерала Мамбы из «Пшады».
Мне приходилось говорить, что Искандер отдаленно походит на писателей средиземноморско-романской культуры, создавших колоритные образы ярких, жизнелюбивых персонажей — скажем, Ромена Роллана с его Колой Брюньоном, Никоса Казандзакиса с его греком Зорбой. Но у тех это персонажи «из народа», довольно прочно укорененные в традиции, не конфликтующие со средой обитания. У Искандера же его герои — люди разумно-этической нормы. Не патриархальной традиции, еще раз подчеркну, а именно той нормы, которая создается работой разума и является предпосылкой драмы выбора. Многих можно назвать, но ограничусь упоминанием о Викторе Максимовиче из «Стоянки человека». Это друг, товарищ и брат лучшим героям в стихах и прозе Окуджавы.
Многое у наших авторов наособицу.
Окуджаву как личность травматически сформировали три социальных разочарования (в «сталинском» СССР, в коммунистической утопии, соотнесенной с раннесоветским узусом, и в возможности реформирования постсоветской России)11. Эти три разочарования сформировали его как личность в динамике, в самопреодолении. У Искандера отчетливо не представлено ни одного подобного разочарования, как если бы он ничем таким исходно не был очарован или озабочен.
Окуджава — это культ естественности, до- и внерациональный, связанный с «вечными» качествами «приличного» человека: совесть, благородство и достоинство, любовь и дружество. Искандер — это прежде всего зрячий, мудрый, этически выверенный разум как персональный инструмент работы с мирозданием.
Но в определенной смысловой точке у зрелых Окуджавы и Искандера есть близость или даже ценностное тождество. Это свобода и гуманность как норма, пафос духовной вертикали. И героическое самостояние рефлексивной личности.
1 Фазиль Искандер. «Будут петь его лучшие песни…» // Встречи в зале ожидания. Воспоминания о Булате. Сост. Я.И. Гройсман. // https://biography.wikireading.ru/249691
2 Михаил Гундарин, Евгений Попов. Фазиль: опыт художественной биографии. — М.: Редакция Елены Шубиной (АСТ), 2022.
3 Олег Кушаты. Переделкино — излюбленное место кавказских писателей // Вестник Кавказа. 7 июля 2009. — https://vestikavkaza.ru/articles/4819.html
4 Валерия Новодворская — о Фазиле Искандере. Дворянин с чегемского двора. // http://www.medved-magazine.ru/articles/Valeriya_Novodvorskaya_O_Fazile_Iskandere.1380.html
5 Булат Окуджава: «У меня были арестованы родители как враги народа, но я считал, что ЧК не ошибается» (Булат Oкуджава: «Это моя жизнь») // https://philologist.livejournal.com/10713206.html
6 Михаил Гундарин, Евгений Попов. Фазиль: опыт художественной биографии. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2022. См.: Зачем Искандер телеграфировал Косыгину. — https://gorky.media/fragments/zachem-iskander-telegrafiroval-kosyginu/
7 Раиса Орлова, Лев Копелев. Мы жили в Москве. 1956–1980. — М.: Книга, 1990 // http://www.belousenko.com/books/kopelev/kopelev_orlova_moskva.htm
8 Давид Самойлов. Поденные записи. В 2 тт. / Подготовка к публикации и составление: т. 1 — Г. Медведева, А. Давыдов, Е. Наливайко; т. 2 — Г. Медведева. М.: Время, 2002. // https://prozhito.org/notes?date=%221972-01-01%22&diaries=%5B188%5D
9 Ксения Кнорре-Дмитриева. Человек солнечного дара. О Фазиле Искандере рассказывает его биограф Наталья Борисовна Иванова. 2 августа 2016 // https://www.pravmir.ru/chelovek-solnechnogo-dara/
10 С.С. Бойко. Творчество Булата Окуджавы и русская литература 2-й половины ХХ века. — М.: РГГУ, 2013.
11 Ермолин Е.А. Военные песни и военная проза Булата Окуджавы // Человек и война. Материалы ко Дню философии, посвященному 75-летию победы во Второй мировой и в Великой Отечественной войнах и к ХVII конференции Института философии РАН с регионами России «Проблемы российского самосознания». М.: Голос, 2020. С. 406–427.