Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2024
Александр Вергелис позволяет себе редкую по нынешним временам смелость — его стихи понятны, прозрачны, выполнены в классических размерах, звучны и мелодичны — одноголосые и тихие, трогательные песни. Они звучат так, будто обыденная речь сама сложилась в стихи. Порой чуть книжная, возвышенная, порой — шутливая, но и только. Почти вовсе нет в них живописи: картин бытия, портретов, мелочей и прозаических подробностей, вовсе почти нет других — если они и попадаются, то скорей условными фигурами, тенями. Нет их и в третьей книге поэта — но что же в ней есть?
Нежность в разных проявлениях — к приснившейся никогда не существовавшей сестре, к дочкам, к сбитому ветровым стеклом автомобиля голубю, тревога от гремящей вдалеке военной грозы, растерянность: «Определяйся — да иль нет. / Глядит, пытливый черт. / И я отвечу. Мой ответ / не будет, впрочем, тверд…». Человечность. Пристальный взгляд на смерть как на вечно удерживаемую в поле зрения точку на горизонте, неотвратимость приближения к которой и есть та сила, что крутит маховик душевной работы, заставляет мысли претворяться в стихи.
Смерть присутствует едва ли не в каждом стихотворении поэта. Она либо названа прямо, либо угадывается без труда, как, например, в контролере, входящем в потерявшуюся электричку с единственным пассажиром, где окна не отражают уже ничего, кроме темноты и растерянного лица героя. Само название «Поближе к сирени» подталкивает к мысли о том, что пышность и душность, обилие и красота цветущей сирени — лишь обратная сторона той же смерти. Если в стихотворении, давшем книге заглавие, эта связь сирени и смерти только угадывается, то в стихах об умирающем солдате (?) сказано явно — его «коченеющий мозг» пытается вспомнить, какой же сквер был так прекрасен и уютен, так полон цветущей сирени. К тому же невозможно при словах «так, чтобы лицо утонуло / в надушенных их кружевах» не вспомнить мандельштамовский «глубокий обморок сирени». Так можно с осторожностью попытаться сказать, что для Вергелиса присутствие образа смерти — способ мыслить, способ выпростаться из пут мещанского быта, отделиться от суеты и отдаться грезе. И грезе о рае и смерти — нераздельно. Говоря о грезе, подразумеваю высокое мечтание, погружение во внутреннюю систему образов, которая как бы оттеняется реальностью. Так центральным образом стихотворения «Настало время жить в истории…» оказываются не человеческие необжитые муравейники, а Богоматерь Троеручица, вдруг явившаяся огромным видением в оконнице. Явление ее естественно, и в этом холодном жилье единственно человечно.
Едва ли не лучшую иллюстрацию позиции, занятой поэтом, можно найти в прекрасном стихотворении, полном волнения и жизни, изящно зарифмованном через четыре строки: «Не все ли человечество (замечу, / в его антично-полуголом виде) / в июльскую жару увидишь сразу / в истрепанных и пыльных Озерках?» Герой его присутствует на дозволенном всем празднике жизни, под солнцем, среди купальщиков и купальщиц, но при этом остается будто бы незримым: «Проходит сквозь тебя, поскольку призрак / твой, а не ты при этом ярком свете / ей встретился». Отчего он лишен телесности? Может, дело в том, что первая молодость прошла? Что семьянин для невольно и всегда ищущей пару девушки как бы не существует вовсе? Да, все так, но отчего-то кажется, что эта незримость, выключенность из мира не сводится к одной лишь зрелости, в ней есть и сущностная позиция. Даром ли появляется в книге герой, повторяющий частый литературный сюжет — чиновник, явившийся домой со службы, несмотря на то что умер: механистически повторяющий свой быт человек, чья инерция едва поддается даже смерти.
Вторая книга поэта «Обещание света» (2017) едва ли не вся посвящена размышлению о некоем прекрасном городе, мыслимом рае, и размышление это неотделимо от смерти. Ответом третьей книги на эти мысли второй можно считать стихотворение «Постой, мы рассуждаем, словно дети!», где герой ведет монолог о том, что не стоит после смерти ждать бесед с Дюрером и Платоном. Стихотворение показательно и в смысле устройства механики стиха Вергелиса: формально это стихотворение мысли — именно она дает стержень тексту, вокруг нее он планомерно выстроен от первой до последней строчки. Но что это за мысль? После смерти не будет бесед с философами, но будет смерть, долгое прозябание в небытии. Мысль нехитра. Но стихотворение прекрасно держится! На чем? На спокойной и привычной к гибкости речи, на риторическом обращении к некоторому стороннику противоположных взглядов, на игре с метафорой: сперва смерть изображается как превращение в бабочку из куколки, а после следует опровержение — нет, смерть — скорее уж пеленание бабочки и погружение ее в небытие. Таковы многие стихотворения Вергелиса: трогательные, мечтательные, принадлежащие миру символов. Взять, к примеру, стихотворение «Вниз по речке, что зовется Суйда…» — удивительно мало в нем лексической избыточности, словарь узок, как бы сжат до обобщений: «как трава, и небо, и река, / что бежит, туманами объята, / на восход, петляя, на закат». Восход, закат, трава, река, небо — слова предельно простые, как бы из первого, детского словаря, и потому означающие очень многое, и вместе с тем они будто бы уже почти лишены точного смысла. Работа с этой механикой слова приближает Вергелиса к символистам. И тем ярче звучат, более зримы оказываются тропы: «Словно пчелы в промасленных сотах» (о патронах) или ангел, запрокинувший голову с матюгальником в ад.
Другую подсказку дают нам многочисленные упоминания сна. Герою снится — и до слез трогает — никогда не существовавшая сестра. Во сне же герой, будто бы ото сна очнувшись, наблюдает, как луч света мягко ступает по ковру, и с облегчением знает: все это только приснилось. Ночная тьма прозрачна для зрения поэта, а дневной свет слепит: «А свет ночной чем дальше, тем бледней. / Ты погоди — придет к тебе на помощь / дневная правда, юркая, как мышь». Сон и смерть, даже тьма как время таинства, которое рушит день, здесь сходны, они — греза, из которой предметный мир выбивает поэта едва ли не пощечинами: сбитым ветровым стеклом голубем, безногой девушкой на тележке с костылями. И редко поэт балует себя и нас взглядом на мелькание девичьих ног и медленный полет волана по Таврическому саду.
Любой смотрящий видит только часть целого — так и я, обобщая мысли и ощущения от стихов Вергелиса, наверняка упустил многое. И все же Вергелис — поэт удивительной смелости, он выходит к читателю с ясными и спокойными стихами, не прикрытыми броским приемом. Его герой неглуп, но растерян, часто беспомощен, бытие его принципиально конечно, о чем герой не забывает ни на миг, и потому живет в грезе, претворяя окружающий мир в знаки. И мир этот, согласно Блоку, предстает «странным, закутанным в цветной туман».