Из неизданной книги
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2024
Об авторе | Геннадий Евграфов — член Комитета московских литераторов. Публиковался в Советском Союзе, России, Франции, Германии и Австрии. Автор эссе о поэтах и писателях Серебряного века — Аделаиде Герцык, Надежде Тэффи, Александре Блоке, Иване Бунине, Василии Розанове и др. Лауреат премии журнала «Огонек» за 1989 год. В 1986–1989 годах — один из организаторов и редакторов редакционно-издательской экспериментальной группы «Весть», возглавляемой Вениамином Кавериным. Составитель, редактор, автор предисловий и комментариев к книгам Зинаиды Гиппиус, Василия Розанова, Андрея Белого, Евгения Шварца, Григория Бакланова, Давида Самойлова, Юрия Левитанского, Венедикта Ерофеева, к собранию сочинений Сергея Есенина и др., выходившим в издательствах «Аграф», «Вагриус», «Время», «Прозаик», «Текст», «Терра» и др. Предыдущая публикация в «Знамени» — «Я боюсь не конца света, а распада цивилизации, общества, истории…»: Разговоры с Наумом Коржавиным. Из дневников 1989 года (№ 9, 2023).
НЕСКОЛЬКО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ЗАМЕЧАНИЙ
В течение многих лет мне доводилось беседовать с Давидом Самойловым на самые разные темы. Мы встречались то в Москве во время его кратковременных наездов в столицу, то в Пярну, где я бывал довольно часто. После недолгих расспросов о жизни в столице и жизни «в глухой провинции у моря» самые обычные житейские разговоры перетекали в беседы о литературе. От словесности переходили к истории и философии (Д.С. зачастую предпочитал говорить не о преходящем, а о вечном). Я был молод и неопытен, он — уже в зрелом возрасте, умудренный опытом быстротекущей жизни. И, разумеется, говорил больше он, а я внимательно слушал, стараясь как можно больше запомнить, чтобы потом записать в дневник. Со временем таких бесед становилось все больше и больше, и однажды возникла идея — издать небольшую книжицу.
Естественно, что жили мы в определенное время в определенном месте и приходилось не забывать о цензуре. Но все же мы старались не прибегать к эзопову языку, даже памятуя, что любой текст подцензурен, и, прежде чем попадет в руки читателя, должен быть одобрен и залитован где-то в коридорах Главлита1. И как Самойлов считал нужным высказаться на те или иные темы, так он и высказывался, а я старательно записывал.
Книжку мы так при его жизни и не издали — в восьмидесятые время ускорило свой бег, началась перестройка, Д.С. все реже и реже приезжал в Москву, а я с друзьями стал создавать издательство «Весть» и, отдавая все силы и время будущему издательству, уже не так часто навещал его в Пярну. А потом он на вечере памяти Пастернака в Таллинне, который он же и вел, рухнул на сцене… и ушел в бессмертие.
И ничего нельзя изменить, вернуть, договорить… — жизнь, как известно, фатальна и движется из пункта А в пункт Я.
Чем и кончается.
Жалею, что о многом не переговорили, многое не записал.
Осталось то, что осталось.
Сейчас, перечитывая свои записи, вижу, что все эти разговоры, разумеется, несут на себе черты и приметы того — ушедшего — времени и в то же время имеют не только исторический интерес.
* * *
В январе 1988 года я гостил у Д.С. в продуваемом балтийскими ветрами Пярну. Не знаю почему, но больше всего ему хотелось вспоминать о войне.
В своем «Дневнике» сделал запись: «Сидим в кабинете Самойлова. Пашка ушел в школу, Петька занимается дома2. Галина Ивановна хлопочет на кухне — готовит обед. Говорим о войне, об ИФЛИ и ифлийцах, о тех, кто родился в двадцатых, о совсем уже распоясавшемся Куняеве и его компании. Их вранье не прекращается, надоело. 11 января 1988 г.».
С поколения, по образному выражению Николая Майорова, погибшего в одном из боев под Смоленском в 1942 году, которое ушло на фронт, «не долюбив, не докурив последней папиросы», мы и начали нашу беседу, которую я предлагаю читателям «Знамени».
* * *
У каждого подлинного поэта есть одно или несколько стихотворений, неразрывно связанных в читательской памяти с его именем, обликом, голосом. Об этих стихах известно даже тем, кто знает о его творчестве лишь понаслышке. Это опознавательные знаки личной судьбы, встроенной в судьбу поколения, всего народа. Знаки времени, эпохи, пространства, которые приобрели универсальный, общечеловеческий характер. У Бориса Пастернака это «Мело, мело по всей земле…», «Гамлет», «Во всем мне хочется дойти до самой сути…» или «Быть знаменитым некрасиво»; у Анны Ахматовой — «Муза», «Мне голос был. Он звал утешно…», «И упало каменное слово…»; У Осипа Мандельштама — «За гремучую доблесть грядущих веков…», «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…», «Мы живем, под собою не чуя страны».
Когда речь заходит о Д.С., в памяти сразу возникают ставшие уже хрестоматийными —
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые.
Потом вспоминают стихотворения «Пестель, поэт и Анна», «Давай поедем в город…» и другие, но в первую очередь, конечно же, «Сороковые» — знак причастности личной судьбы к судьбе общенародной.
В предисловии к небольшому сборничку Самойлова «Линия руки» Сергей Наровчатов писал о своем товарище: «Биография поэта была биографией поколения. Эти определения легко можно поменять местами и сказать, что биография поколения явилась биографией поэта. В самом деле, редко кто среди нас не прошел Великую Отечественную войну. Те, кого она миновала, исключение и, как правило, вынужденное. Самойлов прошагал ее в пехоте, бравым и веселым пулеметчиком… Наши обращения к военной теме часто окрашены ностальгией по молодости. Эта молодость была прожита поколением по большому счету, и, как говорится, нам есть что вспомнить. Главную жизненную задачу люди моего возраста выполнили двадцатилетними. Цена победы оказалась жестокой — 20 миллионов погибших, — но это была Победа!»3.
Эту книжицу нам с Сашей доверил составить и подготовить к изданию мэтр (чем мы весьма гордились и потому к делу отнеслись со всей серьезностью и ответственностью), пребывавший в это время в Пярну. Впоследствии, после ее выхода в свет, он не раз на полном серьезе в узком кругу говорил, что это одна из самых лучших его книг, вероятно, исходя из нашего тщательного отбора.
Как говорится, пустячок, но приятно.
Для Д.С. разговоры о войне, о победе, такой тяжелой ценой доставшейся народу из-за многочисленных просчетов и грубейших ошибок Сталина, чью роль великого полководца всех времен и народов усиленно насаждала среди населения пропаганда и до его смерти и некоторое время после, всегда были хорошим поводом, чтобы вспомнить о поколении «державных мальчиков» 1941 года, — его никогда не оставляли раздумья об этом поколении, к которому принадлежал и он сам. В 1985-м, когда литературная чернь начнет поднимать голову, он (с некоторым сожалением) подведет итог в стихотворении, которое так и назовет — «Итог»:
Что значит наше поколенье?
Война нас ополовинила.
Повергло время на колени,
Из нас Победу выбило.
А все ж дружили, и служили,
И жить мечтали наново.
И все мечтали. А дожили
До Стасика Куняева.
Не знали мы, что чернь сильнее
И возрастет стократ еще.
И тихо мы лежим, синея,
На филиале Кладбища.
Когда устанут от худого
И возжелают лучшего,
Взойдет созвездие Глазкова,
Кульчицкого и Слуцкого.
* * *
Г.Е. До войны вы учились в ИФЛИ. Из этого института вышел целый ряд замечательных поэтов, историков, ученых. Не все они дожили до наших дней, многие погибли в годы войны. В настоящее время происходит переоценка отечественной истории, восстанавливаются некогда вычеркнутые имена, становятся известными тщательно скрывавшиеся ранее факты и события. Но в статьях некоторых авторов присутствует весьма тенденциозный подход. Так, например, когда такие авторы пишут об ИФЛИ и ифлийцах, то в эти понятия вкладывают уничижительный оттенок. Расскажите поподробнее о поколении, к которому имеете честь принадлежать, о тех, как вы написали однажды, «что в сорок первом шли в солдаты и в гуманисты в сорок пятом».
Д.С. Вполне естественно, что сегодня мы пытаемся разобраться в нашем прошлом, в той роли, которую сыграли разные поколения в истории страны, в истории литературы и искусства. Так и должно быть. Но иногда приходится встречаться и со слишком залихватской оценкой того, что они сделали. Мне не хочется полемизировать с авторами ряда статей, которые были напечатаны в последнее время в нескольких литературных журналах, и вот по каким причинам. У нас разные понятия о чести, совести, справедливости, о правде и методах полемики, чтобы получился разговор. Поэтому лучше всего объяснить читателю, что происходит на самом деле, не называя поименно предвзято настроенных критиков.
Как-то Сергей Наровчатов сказал, что поколение, пришедшее в литературу с войной, не имело поэтического гения, но в целом было гениальным. Я не особенно настаиваю на столь высоком определении. Скажу иначе. Оно было поколением честным, самоотверженным, гражданским. В некоторых статьях его стараются разделить на части. Есть даже такое мнение, что лучших из него выбило, остались только худшие, представлявшие потом в течение нескольких десятилетий поколение военных поэтов в литературе. Тот, кто сказал, что выбило лучших, просто на войне не был. Пуля не выбирает. Пуля убивает. И лучших, и худших. Тех, в кого она попадает. Поэтому этот тезис можно отвергнуть с самого начала.
Существует и другое разделение нашего поколения: на горожан и на представителей деревни, дескать, горожане не могли понять народ так глубоко, как выходцы из деревни, мол, горожане были в плену литературных и других абстракций. Те, кто пытается разобраться в жизни нашего поколения и знает эту жизнь, те, кто реально желает исследовать историю этого периода нашей страны и хочет добиться правды, хорошо понимает, в каких условиях мы воспитывались, из каких социальных прослоек происходили. И что никакой «ваты» не было, мы все были обыкновенными школьниками, и не только из Москвы, а из разных городов — Кульчицкий и Слуцкий из Харькова, Луконин — из Сталинграда, Глазков родился в городе Лысково Горьковской области. Но что правда, то правда — большинство из нас действительно были горожане, хотя, конечно, не все. Погибший еще на финской войне Миша Молочко, наш друг и критик, первый критик нашего поколения, был родом из деревни.
Но и это не все. Из горожан еще с ироническим оттенком выделяют «ифлийцев». В прямом смысле — ифлийцы — студенты Института философии, литературы, истории, института достаточно уважаемого, внесшего свой вклад в науку, литературу и искусство и давшего стране большое количество самоотверженных воинов. Но там, где говорится об «ифлийцах», подразумеваются не студенты нашего института. Там рисуется некий собирательный образ с каким-то подспудным намеком, с каким-то подспудным отрицанием. «Ифлийцы» — это дети «состоятельных» слоев нашего общества, жившие якобы в некоем отдалении от народа, в основном снобы и пижоны. В их число, кстати, включают и тех, кто ифлийцами не был — студентами ИФЛИ были Павел Коган и я. Ни Луконин, ни Кульчицкий, ни Слуцкий, ни Глазков ифлийцами не были. Но в институте учились Твардовский, Симонов, Наровчатов — поэты, роль которых в военной поэзии мало кто отрицает.
Г.Е. Ваше поколение росло и мужало в сложных исторических условиях. Это было время массового энтузиазма строителей первых пятилеток и время, когда сотни тысяч томились в концентрационных лагерях. Вы пережили беды сплошной коллективизации, издержки индустриализации, расстрельный 1937-й. В Италии и Германии торжествовал фашизм. Многим вашим современникам было вполне очевидно, что противостояние должно было перерасти в противоборство, несмотря на подписание мирного договора между Германией и СССР. У каждого поколения свои цели и задачи, свое понимание и осознание исторического долга, свой ответ на вызов времени. На каких идеалах воспитывалось ваше поколение, какие задачи и цели оно ставило перед собой?
Д.С. Наше детство проходило под знаком готовящейся всемирной революции, нас этому учили, и мы это воспринимали. Нас действительно воспитывали на каких-то абстрактных идеалах. Мы были отнюдь не фрондерским поколением, а поколением ортодоксальной идеологии, которую преподносили нам школа, пионерская и комсомольская организации, да и вся окружающая нас действительность. Мы верили в нашу страну, в партию, в Сталина. Мы были уверены в правоте вождя, в правильности его политики и только после войны стали осознавать все, что действительно происходило при коллективизации в 1930-е годы, хотя и не пережили ее так прямо, как жители деревни. Мы пережили 1937 год. Он стал серьезным испытанием для нашего поколения, испытанием нашей веры и нашего мироощущения. Мы понимали его жестокость и несправедливость. Но в те предвоенные годы считали, что сейчас не до спора, что разберемся после войны. И в какой-то мере мы 1937 год приняли. Это правда. И если говорить о вине поколения, может, тут ее и надо искать.
Почему мы приняли 1937-й? Потому что понимали, что главной исторической задачей нашего поколения и, может быть, ближайшего времени является борьба с фашизмом. Первым врагом мы рассматривали фашизм, собирались воевать с ним, готовились сокрушить его и понимали предстоящую войну с фашистской чумой как свою главную задачу. Кстати, ифлийцам инкриминируется и то, что они вступили в войну с абстрактными идеалами всесветной мировой революции. Эти идеалы трактуются как некий замах на всемирное господство ифлийцев.
Но представители нашего поколения и те, кто добросовестно изучал его историю, могут сказать и вот еще что. Уже в середине 1930-х идея мировой революции, или, как ее трактуют некоторые нынешние критики, объединившиеся вокруг журналов «Наш современник» и «Молодая гвардия», идея мирового господства ифлийцев была, собственно говоря, устаревшей. Для нашего поколения стало огромным событием после вульгарно-социологических учебников литературы и истории подлинное открытие истории России и ее предназначения. Уже в конце 1930-х годов мы писали не только о мировой революции. Это осталось и прорывалось в стихах Павла Когана: «Но мы еще дойдем до Ганга, / Но мы еще умрем в боях, / Чтоб от Японии до Англии / сияла Родина моя». Но главным действующим лицом наших исторических представлений стала Россия, и мы писали о ней. Будущая война с фашизмом рассматривалась нами, кстати, не только как классовая, но и как война национально-патриотическая, отечественная, и мы были готовы к этой войне. «Я — патриот. Я воздух русский, / Я землю русскую люблю…» — писал в эти же годы тот же Павел Коган.
Видимо, еще будут разбираться в том, какова разница между реальным историческим временем, его недостатками и самочувствием поколения. Иногда реальность и самочувствие совершенно не совпадают. Если посмотреть на жизнь нынешней молодежи с позиций хотя бы поколения предвоенного, то следует признать, что молодые люди 1980-х годов живут в условиях большей свободы мнений, вкусов, самовыражения и материального достатка, нежели молодые люди 1930-х годов. Не подумайте, что это упрек или попытка самооправданья. Вместе с тем какая-то часть молодежи гораздо менее довольна жизнью, чем мы, жившие в довольно жестких рамках сталинского режима, пережившие 1937 год в ранней юности, ожидавшие в молодые годы войны, гибели, смерти. Мы пережили и незнаменитую финскую войну, о которой так точно и пронзительно написал Твардовский и значение которой мы не очень-то понимали в ту пору. И все же у нас, как я уже говорил, не было ощущения ни потерянности, ни несчастья. У нас было ощущение социальной перспективы — социальной задачи и человеческого долга, который мы должны исполнить ради Родины. Бескорыстие, а не корысть было главным самоощущением большинства поколения.
Г.Е. Его молодость совпала с войной. О жестокостях и ужасах этого бедствия написано немало, в том числе и вами. Но в одном из ваших военных стихотворений есть и такие строки:
И все же были минуты,
Когда, головой упав на мешок,
Думал, что именно так почему-то
Жить особенно хорошо.
На мой взгляд, это не только точная фиксация своего психологического состояния в какое-то мгновенье жизни — подобные чувства испытывали многие двадцатилетние, о чем писали и другие поэты.
Д.С. Но именно это сейчас и является очень важным аргументом в устах недобросовестных критиков нашего поколения или его части, именуемой «ифлийцами». Наше состояние на войне описывалось многими не как безнадежно трагическое, а как состояние высоты духа и приятие действительности. Например, из контекста процитированного стихотворения «Семен Андреич» вырывается одно слово — «хорошо», и предубежденный критик пишет, что всем в эти годы было плохо, а поэту — было хорошо. Обвинение в особой черствости отметается просто непредвзятым чтением моих стихов. «Хорошо» — было состоянием духа, по возвышенности бескорыстия, по чувству единства с народом.
Сейчас иногда можно услышать, как некоторые молодые поэты называют себя потерянным поколением. У нас не было ощущения потерянного поколения. У нас не было того ощущения, которое выразили в своих произведениях о Первой мировой войне Ремарк или Хемингуэй. Мы себя ощущали участниками справедливой войны. Мы выполняли исторический долг своего поколения, четко сформулированный еще в нашей ранней юности, и поэтому, конечно, и только в этом смысле нам было хорошо. А в стихах написано, каково было наше восприятие врага и России, людей, потерпевших несчастье, детей, матерей, вдов. Нам нечто вменяется в вину, но это вовсе не является попыткой сказать о поколении правду, скорее, это выглядит негодным желанием скомпрометировать его. А вины у каждого поколения есть, есть они и у нашего, только не те и не в то время. Хотя у нас часто путают сейчас вину с бедой.
Г.Е. Вы и ваши друзья участвовали в событиях всемирно-исторического масштаба. Несмотря на крупные просчеты Сталина перед войной и в ее первоначальный период, война была выиграна благодаря мужеству, стойкости и терпению народа. Победители вернулись из Европы домой с новым мироощущением, очевидно, ожидая, что многое должно перемениться. Ваше поколение за четыре года созрело духовно, обрело ясность и твердость воли. Но, как известно, наступившие времена не оправдали многих ожиданий. Вскоре после войны начался очередной разгром генетики, последовал идеологический террор Жданова, сопровождавшийся разнузданной травлей Зощенко и Ахматовой, был сфабрикован процесс по делу врачей.
Д.С. Мы понимали многие недостатки нашей действительности в предвоенные времена и знали, что в ближайшие годы нам предстоит участвовать в событиях огромного исторического масштаба. Мы полагали, что все социальные, политические и нравственные проблемы будут непременно решены после войны. Народ настолько будет воспитан войной, настолько почувствует свое достоинство и ощутит свою мощь, что все должно решиться само собой после нашей победы. Так думали не только те, кто «ушел на фронт, не долюбив, не докурив последней папиросы», но и старшие. Так писал в своих очерках Алексей Толстой, так писал в своей прозе Борис Пастернак, но наши надежды Сталин резко пресек. На первый план выдвинулись непонятные и неясные нам грозные идеологические постановления, вопросы языкознания и борьба с космополитизмом. Времена настали жесткие, грубые. Нам прямо сказали, что все воевали, и не надейтесь на что-то лучшее. Но вместе с тем надо отдать справедливость нашему обществу и сказать о том, что, несмотря на весь мрачный период позднего сталинизма, когда полностью господствовал диктат генералиссимуса, общество все же подспудно развивалось. В нем, несмотря ни на что, — ни на мнимые успехи, ни на усердно пропагандируемое величие Сталина, ни на страх и привычку повиноваться, нарастало горькое разочарование в сталинизме. Иначе бы не произошел такой быстрый поворот в пору ХХ съезда, вскоре после смерти вождя и «учителя всех времен и народов». И не была бы так живо и естественно воспринята первая критика сталинизма Хрущевым. Несмотря на сопротивление тогдашних «реваншистов», общество приняло и облегченно приветствовало новое время.
Г.Е. И все-таки, как мне кажется, явления сталинизма еще не окончательно изжиты в нашем обществе. Несколько лет мы живем в условиях гласности и демократизации. Публикуются разные мнения, высказываются противоположные взгляды. Это замечательно. Но некоторые авторы используют открывшиеся возможности не для выяснения истины, а для сведения личных или групповых счетов. И как это бывало в истории, уроки прошлого мало чему учат определенную часть людей. Опять претензии на монопольное владение истиной. Опять в ходу передергиванье фактов, навешивание на противников политических ярлыков, а кое-где слышатся и призывы к расправе над инакомыслящими. Как и в старые «добрые» времена, поднимается на щит лозунг — «кто не с нами, тот против нас». Как-то это все плохо увязывается с плюрализмом, о котором говорил в свое время Горбачев.
Д.С. Гласность и демократия, которые сейчас руководство страны ставит во главу угла перестройки, вещи непростые. Демократии надо учиться — за несколько лет мы сумели убедиться в этом. В конечном счете, демократия предполагает различные мнения. Она предполагает и умение полемизировать, и умение завоевывать массы, и умение внушать свои мысли в свободной полемике. Этого еще мы не умеем. Мы либо пугаемся противоположного мнения, либо стараемся скомпрометировать его. Не спорить, не доказывать, а именно скомпрометировать мнение или тех, кто его высказывает.
Я думаю, что почти все наше общество, за исключением некоторых отдельных его граждан, как будто бы понимает роль Сталина в отечественной и мировой истории и необходимость критики сталинизма. На самом же деле сталинизм гораздо глубже сидит в нашем обществе, чем нам это кажется. Нетерпимость к чужому мнению, старание скомпрометировать противника, а не спорить с ним во имя приближения к истине, неблагородство вместе с подозрительностью и попытками найти в чужом мнении злой умысел — все это и есть практический сталинизм без Сталина. А за этим следует ничем не прикрытое требование расправиться с идеологическим противником — идея расправы.
Таковы, на мой взгляд, последствия сталинизма, неизжитые еще в нашем сознании. Причем иногда те, что особенно ярко призывают к подозрительности, компрометации оппонентов, к расправе, — на словах являются первыми ниспровергателями Сталина и сталинизма.
Г.Е. Сразу же после окончания войны началось ее осмысление в литературе. Но сейчас, по прошествии стольких лет после Победы, все чаще и чаще в профессиональной и читательской среде ведутся разговоры о некой «усталости» такой литературы и даже об исчерпанности военной прозы. Каково ваше мнение на этот счет?
Д.С. Мне кажется, что разговоры об исчерпанности военной прозы возможны, ибо уходят из жизни свидетели и участники войны. Можно говорить и о падении интереса к военной литературе. Видимо, это происходит потому, что новые впечатления и интересы, а также и запросы читателя несколько оттесняют военную тему. Она так же не вечна, как и все другие темы. Любая тема когда-то затухает, потом возникает вновь. Так когда-то кончилась тема войны 1812 года, она была оттеснена другими интересами в 1860-е годы, а затем вернулась в связи с новыми войнами и новым национальным осознанием России уже на ином историческом витке. Поэтому я думаю, что, как и любая тема, эта тема может быть на какое-то время отодвинута от внимания читателя, а потом интерес к ней возродится вновь.
Военные прозаики и поэты должны писать, несмотря ни на какие приливы и отливы. До сих пор, как это ни удивительно, появляются новые писатели из нашего поколения, как, например, Юрий Белаш, рисующий в своих стихах не генеральскую войну, а войну низовую, солдатскую, как в прозе это делает Вячеслав Кондратьев. Из писавших о войне я особенно ценю Василия Гроссмана, Виктора Некрасова, Александра Бека, Эммануила Казакевича, Константина Воробьева, Елену Ржевскую, Григория Бакланова, Василя Быкова, Бориса Васильева.
Г.Е. Несмотря на разговоры о литературе, сама литература, в том числе и военная, развивается по своим имманентным законам. О войне начинают писать те, кто в ней не участвовал, — представители нового литературного поколения. Существуют разные точки зрения по этому поводу. Одни полагают, что моральное право писать о войне имеют только ее участники, только они знают всю правду. Другие не разделяют эту позицию. Какой точки зрения придерживаетесь вы в этом вопросе?
Д.С. Я не считаю, что только у нашего поколения есть монополия на правду о войне и право писать о ней. В противном случае литература вообще не могла бы существовать, если бы она была только литературой свидетелей. Люди не воевавшие, наверное, имеют свое мнение о войне. Но если они пишут о ней, то обязательно должны опираться на документы и на наши произведения. Однако они же имеют и полное право на изложение, может быть, некоего другого взгляда на войну, потому что последствия Великой Отечественной, ее историческое и всемирное значение, как и значение нашей Победы, несомненно, еще долго будут интересовать потомков. И я вовсе не считаю, что о войне написали лучше всего те, кто в ней участвовал. Все дело заключается в таланте, в умении войти в материал, почувствовать его и воссоздать художественную картину происходившего. В конце концов, Лев Николаевич Толстой не участвовал в войне 1812 года, но никто не сомневался в его праве писать о ней. И Лермонтов не принимал участия в Бородинском сражении, а «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…», в конечном счете, — одно из лучших произведений о нем.
Думается, что те, кто будет писать о войне в дальнейшем, будет располагать огромным уже накопленным художественным и документальным материалом. Кстати, что касается документов, то их окажется еще больше, когда наконец-то опубликуют и некоторые приказы Сталина и Ставки Верховного Главнокомандования, и боевые приказы армий, дивизий и корпусов, и другие боевые донесения и реляции. Все это огромный материал, из сопоставления которого может появиться совершенно оригинальное и своеобразное описание разных эпизодов минувшей войны.
Г.Е. За последние два года книжный бум, по моему мнению, уступил место буму журнальному. Именно здесь наиболее ощутимы плоды перестройки — в литературу возвращаются некогда вычеркнутые из нее имена, появляются значительные публикации в прозе и поэзии, публицистика обрела второе дыхание и соперничает по читательскому интересу со многими художественными произведениями. А что сегодня предпочитаете читать вы?
Д.С. Может быть, это даже и не странно, а является чертой нынешнего времени, но мне, скажем, сегодня интересней читать документальные произведения, и не только о войне. Вероятно, это следствие какой-то недостаточности нашей литературы, которая в свое время что-то не отразила, что-то исказила, а где-то и солгала. Появилось стремление прочесть документы и разобраться в их сущности. И прежде всего я стараюсь прочесть документальные вещи. Думаю, что сейчас очень важной частью нашей литературы являются публицистика и очерки. Оттуда больше извлекаешь знаний о жизни, чем из многих художественных построений, пока еще часто ретроспективных — о прошлом, либо поспешных — о настоящем. К сожалению, почти всегда находится когорта литераторов, которые хотят бежать в ногу со временем, откликнуться немедленно в художественной форме на то, что происходит в данный момент. Это вряд ли сразу получится. Это прерогатива жанров более оперативных, не претендующих на особые художественные обобщения. Мне нравится язык сухого факта. И, может быть, современная поэзия наша не достигает той степени популярности и действенности, что была у нее в 1960-е годы, потому, что сегодня нужны не поэтический азарт, но новые поэтические идеи. А если они не созрели, то факты. Видимо, этого желает общество, к этому оно стремится, и, очевидно, оформление идей, их поэтическая конкретизация произойдет несколько позже.
Хороших публицистов в наши дни много, и многие из них пишут очень интересно. По тому влиянию, которое они оказывают на общество, да и близких мне по духу, я бы выделил таких талантливых людей, как Юрий Черниченко, Юрий Карякин, Николай Шмелев.
Исходя из необходимости документальной, мемуарной прозы, я убеждаю своих друзей, писателей и не писателей, засесть за воспоминания. В каждом из таких воспоминаний останутся приметы времени, и, видимо, такая предварительная работа окажется хорошим подспорьем для тех, кто в дальнейшем будет писать о войне или сегодняшнем времени.
Г.Е. Не пытались ли вы сами осмыслить в прозе прожитые годы, события, в которых довелось принимать участие; себя как непосредственного участника этих событий; людей, с которыми сталкивала вас жизнь? Некоторые поэты известны и как авторы повестей и романов, одни оставили прекрасные воспоминания, другие обращаются к литературоведческим штудиям. И все это укладывается в понятие «проза поэта». А какой смысл вкладываете вы в это понятие?
Д.С. Я, пожалуй, начну с ответа на второй вопрос. Собственно говоря, для поэта проза — все, что написано не в стихах. У очень многих поэтов была потребность изложить свои жизненные впечатления, свой жизненный опыт в прозе. Но есть и те, от которых прозы, если не считать таковою прекрасные образцы эпистолярного жанра, как у Тютчева, не осталось. Иные поэты, скажем, Фет, нуждались в том, чтобы выстроить свою биографию, правдивую или неправдивую, но так, как они себя понимали. Мы знаем и поэтов, равных себе в стихах и прозе, каковыми были Пушкин, Лермонтов. Были и такие, которые в прозе ниже, чем в стихах, как Некрасов, и те, к которым эти мерки неприменимы — они в прозе другие. Они выражают в своей прозе нечто недосказанное в стихах. Это Блок, у которого в обычном понимании художественной прозы нет, но есть отрывки, совершенно гениальные. Потребность выразиться в прозе была и у Пастернака, но в форме романа, и у Ахматовой — в форме ее статей о литературе, а у Цветаевой присутствовало и то и другое. Поэтому в понятие «проза поэта» я вкладываю весьма широкий смысл — жанровый диапазон здесь довольно широк. Иногда проза поэта является чем-то дополнительным к его стихам и выступает в качестве объяснения к ним, и это тоже совсем не боковая функция такой прозы. Такой комментарий заполняет пробелы для тех, кто читает стихи и любит данного поэта. Ведь очень существенно и то, что вокруг поэзии, потому что поэт — это не только стихи, как и вообще литератор — это не только роман или публицистика, но и некая атмосфера жизни — все, что вокруг. Как кто-то очень хорошо сказал, Гомер — это не только «Илиада» и «Одиссея», но и спор семи городов о месте его рождения. Этот спор семи городов чрезвычайно важен для читателя и, собственно, является отличием литературы от произведения. Оно есть нечто отдельное — нечто существующее отдельно и вырванное из контекста, может быть, в какой то степени удовлетворительное, если оно хорошо написано. Но литература — это и произведение, и то, что существует вокруг него. Это и биография писателя, и его судьба, и повод создания стихов или рассказа, и его философские интересы. То есть то, что называется контекстом. И поэтому, если взять такого поэта, как Велимир Хлебников, и вырвать его из этого контекста, то многие из стихов не будут восприниматься с той полнотой, с какой они воспринимаются читателем подготовленным, знающим весь круг его философских интересов и понятий, представлений о филологии, о праязыке или древней истории России, о праславянстве и о связях славянства с Востоком. Только в этом случае стихи Хлебникова наполняются новым смыслом.
Г.Е. Из сказанного можно заключить, что вы всячески выступаете за то, чтобы поэты писали прозу. У многих действительно это хорошо получается, как, например, у Булата Окуджавы. Но он пишет роман — художественную прозу в ее чистом виде. Вы же публиковали только воспоминания.
Д.С. У меня нет тяги к художественной прозе. У меня нет потребности включать в прозу вымысел. Может быть, поэтому я начал писать воспоминательную прозу и довольно давно, в конце 1960-х годов. Наверно, это произошло еще и от того, что поэзия, как я уже говорил, не все в себя включает. Пастернак считал, что выразиться можно только в прозе, поскольку поэзия является только фрагментом — не все мысли укладываются в поэзию, а если и укладываются, то в том спрессованном виде, в котором мысль пребывает скорее символом, нежели развертываемой реальностью. В прозе мысль ветвится, одна мысль порождает другую, и действительность предстает в гораздо более связном и полном виде, а не во фрагментарном, в котором она существует в поэзии.
Для меня проза — это потребность изложить впечатления, с моей точки зрения, интересные для других. Здесь и встречи с людьми значительными и известными, включенными, что ли, в историю, и встречи с людьми простыми, в том смысле, что они скромно проявили себя в сферах человеческой деятельности и менее знамениты, чем некоторые деятели, причастные к науке, политике, искусству. Это воспоминания о довоенном времени — о доме, в котором я жил, о наших соседях, о Москве, об атмосфере школы, где я учился. Это и мои записки о войне, о людях, с которыми я сталкивался на фронте.
Еще раз хочу подчеркнуть: для меня проза — это возможность ветвисто, подробно, с отвлечениями и аллюзиями, с разными ходами и ссылками изложить мысли, важные для меня категории, сумму понятий:
Думать надо о смысле
Бытия, его свойстве.
Как себя мы ни числи,
Кто мы в этом устройстве?
Кто мы по отношенью
К саду, к морю, к зениту?
Что является целью,
Что относится к быту?
Что относится к веку,
К назначенью, к дороге?
И, блуждая по свету,
Кто мы все же в итоге?
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Как известно, бывают странные сближенья…
Через одиннадцать лет после этих разговоров с Д.С. я предложил Алексею Костаняну, главному редактору «Вагриуса» (в издательстве я делал некоторые проекты в мемуарной серии «Мой XX век»4) переиздать воспоминания Самойлова, выходившие под названием «Памятные записки» в издательстве «Международные отношения» в 1995 году, дополнив новое издание его дневниковыми записями.
Он отнесся к идее с интересом, и буквально через несколько дней вместе с одним из лучших вагриусовских редакторов Володей Кочетовым, курировавшим серию, мы приехали на Астраханский к вдове Давида Самойлова Галине Ивановне с предложением написать предисловие и окончательно согласовать состав будущей книги.
Книге мы дали название «Перебирая наши даты»5.
1 Для читателей «Знамени», кто не жил в это «славное» время, поясню: Главлит (Главное управление по делам литературы и издательств) с 1922 года осуществлял цензуру всех (!) печатных произведений. Прекратил свое существование в 1991 году.
2 Дети Д.С. от брака с Г.И. Медведевой.
3 Д. Самойлов. Линия руки. — М.: Детская литература, 1981.
4 Перечислю некоторые из книг, выходивших в этой серии на протяжении разных лет, — Цветаева, Ходасевич, Гиппиус, Белый, Олеша и др.
5 Книга вышла в 2000 году.