Вадим Муратханов. Путешествие
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2024
Вадим Муратханов. Путешествие. — М.: Стеклограф, 2024.
Новый, девятый поэтический сборник Вадима Муратханова начинается со стихотворения, определяющего, кажется, поэтическую формулу всей книги:
Рукой подать до окон зала,
где свет расставлен по местам,
где бабушка носки вязала
и атлас дедушка листал.
Ассоциативный ряд, возникающий вслед за этими строками, стандартен: каждый вспоминает своих близких и дальних. Время, остановленное когда-то вспышкой сознания, спрессовывается во внутреннее неподвижное пространство. Каждый носит его с собой и распаковывает, едва появляется повод.
Однажды мне пришла мысль: из всех искусств одна живопись обладает уникальным свойством останавливать секунду, в которой что-то происходит, и позволяет нам рассмотреть ее, воспринять и продумать каждую деталь остановленной жизни.
Стихи Муратханова живописны именно в этом смысле. В каждом прочитывается один из множества фотоснимков старой пленки, которую автор предлагает рассмотреть. Исчезнувшие интерьеры и города, первые любови, молодые еще родственники, дальние и близкие…
Поначалу кажется, что стихи сосредоточены только на детстве. Но лирический субъект взрослеет, дробит на множество частей себя и окружающее, — налицо динамика роста. Возраст развивает восприятие, обостряет впечатление, усложняет речь. «Путешествие», одно из самых значимых для меня стихотворений сборника, — о сути такого движения:
И вот представь: мой двор еще плывет.
Непотопляем разноцветный плот.
Недвижима вода семидесятых.
Желтеет выгоревшая трава.
И груша там, и яблоня жива
дуплистая, еще плоды висят их.
Это уже развернутая в пространстве и времени мысль о прошлом и настоящем, анализ исходных данных, позволяющих смотреть на мир со своего особенного, только хорошему художнику присущего ракурса. С течением внутреннего времени меняется все вокруг, кроме главного: тайной реки человеческих судеб и дней:
Я там и здесь, я зыбок и непрочен.
Двойник мой, суетлив и озабочен,
бежит на месте, крутит колесо,
и череда попоек и пощечин
морщинами ложится на лицо.
У этой поэтической живописи есть особенность: автор, кажется, сознательно не пытается масштабировать, работать на больших величинах, — в его стихах почти нет крупных смысловых и предметных знаков. «Мирок карманный» с его человеческим размером воспринимается автором в буквальном смысле как мера всех вещей. Такой тип творческого высказывания, соразмерного самому себе, в современной поэтической среде — редкость. Авторы часто глядят с условных вершин или вооружаются лупой — и правильно, у каждого своя точка опоры. Но у муратхановского масштаба свои преимущества: работа с большими величинами требует от автора, как сказал бы молекулярный биолог, «изменения конформации», трансформации своего внутреннего творческого начала, что и происходит с авторами повсеместно. Мне же, жителю «воды семидесятых», важна именно честная соразмерность своему человеческому началу: в зеркале искривленной реальности, в которой мы все оказались, и честность, и соразмерность — редки и ценны.
Автор, родившийся на окраинах огромной империи, вырос в среде, где русский был всего лишь одним из звучавших вокруг языков. Используя русский как посредника и провожатого, Муратханов, космополит в самом положительном смысле, вобрал в свою поэтическую речь великое множество голосов и культуру многих времен. Через языковую ткань его стихов просвечивает поэзия не только русская, но и мировая: отголоски античных произведений, староанглийский балладный строй. И это не игра в стиле прошлых эпох, но осознание границ языкового пространства, понимание того, что они гораздо шире географических:
Он, краткой жизни скинув груз,
медлительно упал.
А на ноге моей укус
расцвел, упруг и ал.
Почешется — простынет след.
Так через сотню лет
сровняется с землею холм
на кладбище глухом.
Раздвигание языковых и смысловых границ начинает работать в полной мере ближе ко второй части книги, когда лирический герой пытается осмыслить то бескрайнее и непостижимое, что обычно называется вечностью:
Ты недоступен брызгам и ветрам.
Тебя врачи, ощупав, по утрам
все чаще хвалят. Ты отводишь взгляд.
Не им и не тебе принадлежат
стволы, пустоты, корни и вершины.
Лежи, бессонной темнотой прижат,
и слушай этот лес непостижимый.
Второе главное стихотворение книги — «Проявление», во многом антиподное «Путешествию». В «Проявлении» мир замирает перед внимательным взглядом автора, обеспечивая развернутую живописность остановленного мгновения:
Застыньте перед камерой на три
секунды — станете как боги.
Познаете: мир прост и черно-бел.
Ни складок, ни морщин не знает тело.
Мир останавливается, чтобы быть запечатленным на пленке памяти.
Диалектика книги: от детства к юности и зрелости и далее в бесконечность — в вечность — движется не только наблюдатель, но и — параллельно, на шаг впереди — большой мир. Родители и деревья стареют и уходят, прокладывая тебе путь по тому же маршруту.
«Никогда не снимай во сне: / эти серые фото не лягут в альбом / и ничей не обрадуют взгляд. / Проявляешь картинку — / на ней никого. Куда ж подевались они — дядя Сережа, Максим…» Оставлять след, на который будут ориентироваться идущие за тобой, — важно прежде всего для самого себя, для осознания своего места в этой небольшой жизни. Застывшие перед камерой — безусловные свидетели твоего собственного существования.
В последнем стихотворении книги, «Суббота», мы снова попадаем (впадаем?) в детство, в привычную уже благость знакомых предметов и лиц:
Припев твоей любимой песни
чем отдаленней, тем чудесней.
На кухне чашками стучат,
там бледный чай и блинный чад.
На пустыре твоя команда
уже разыгрывает мяч.
Лежи, как будто так и надо.
Листай программу передач.
Снова, как и в начале книги, мы имеем дело со снимком, визуальным документом. Он опять работает как главное свидетельство того, что любой такой стоп-кадр — важное звено, незаменимый мономер бесконечного полимера, бесконечной ленты человеческих жизней и слов.