Повесть. Вступление Ольги Славниковой
Опубликовано в журнале Знамя, номер 12, 2024
Об авторе | Геннадий Воронин родился в Москве в 1993 году. Окончил Российскую академию народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ. Работает руководителем проектов по развитию бизнеса в Яндексе. Выпускник Creative Writing School (мастерская Ольги Славниковой). Живет в Москве.
У прозы Геннадия Воронина есть два ценных качества: богатый язык и парадоксальный сюжет. Мне в его рассказах и повестях нравится внезапный финальный поворот, когда все, описанное прежде, предстает в новом свете, так что хочется перечитать текст заново. Повесть «В шкафу» — про слепую материнскую любовь, когда взрослый сын-негодяй буквально заменяется призраком. Но не был ли иллюзорен предмет этой любви, когда сынок оставался еще ребенком? И кого мы любим на самом деле — реального человека или продукт своего воображения?
Геннадий Воронин — автор начинающий, но он уверенно набирает мастерство. Два года назад он пришел ко мне учиться в CWS и за это небольшое время показал такой рост, что я теперь с огромным интересом жду его первый роман.
Ольга Славникова
I
В девятом часу утра, не выпив кофе и не позавтракав, Валентина Ивановна Примакова вышла из затхлого сумрака подъезда на невысокое крыльцо приземистой кирпичной пятиэтажки. Всегда осторожная, она спускалась боязливо, будто недавно подвернула ногу — цеплялась за расшатанный поручень, который, стоило на него опереться, ржаво скрежетал. Ступала меж узких полозьев металлического пандуса, напоминавшего забытые лыжи. Сползла, плюхнула сумку на облупившуюся, синюю лавку, зябко поежилась, застегнула верхнюю пуговицу на легкой, в бисерных цветах, кофточке, задрала голову и тяжело вздохнула.
Наступил первый бессолнечный день после двух удивительно жарких недель запоздалого бабьего лета. Мглистое воскресное утро казалось выцветшим и блеклым, будто старый фотоснимок. Глядя на крупных ворон, устало круживших по низкому небу, Валентина Ивановна как бы пыталась уяснить эту резкую перемену. Еще вчера мелкие желтые листья на стройных березах весело играли под жгучим солнцем, шелковые нити паутины невесомо струились по ветру, а сегодня небо мутное, как деревенский самогон — туманит голову, тяжело давит на виски. Ну и потускнело, конечно, как по заказу, когда она впервые за всю сознательную жизнь отправилась в церковь.
Вышла из дома, но не двигалась с места, и, будто охваченная сонным параличом, глядела на клумбу с неожиданно яркими, точно искусственными, астрами, на красные «Жигули» соседа с пятого этажа, много лет стоявшие на приколе — под дворниками на лобовом стекле комья прошлогодних и позапрошлогодних свинцовых листьев. Валентина Ивановна терзалась много недель — уже совсем соберется в храм, но все находит какие-то отговорки, серьезные домашние дела. А причиной всему любимый сыночек — Антоша, когда-то ангелок с золотистыми завитками мягких детских кудрей, а теперь двадцатилетний матерщинник, обритый по-армейски и считающий родную мать абсолютно пустым местом.
Валентина Ивановна так и не поняла, как нежный птенчик превратился в чужого равнодушного мужика — аутичного постояльца дальней комнаты в проходной двушке, на полном пансионе, с прислугой. Ведь Антоша точно был ее сыном. Она помнила страшные шестидесятичасовые роды: приоткрытое окно палаты, стылый мартовский воздух, протяжные гудки машин, застрявших в пробке на Большой Академической, окаменевший живот в лиловатых пятнах растяжек. Двух медсестер — Машу и Дашу, чьи расплывшиеся, галлюцинаторные лица к концу первых суток свободно перетекали друг в друга, голодное истощение, бессилие, и, наконец, тяжелый сверток, исходящий ревом, на ее груди.
На другой день нагрянула крепкая акушерка, засучила рукава, и, обнажив наливные предплечья, напоминавшие два батона докторской колбасы, показала, как правильно прикладывать ребенка к груди. Как только Антоша блаженно припал к распухшему соску, в палату, пригнув голову, вошел пепельно-седой гигант — профессор в мешковатом халате. Оказавшись у койки в два исполинских шага, профессор строго глянул на акушерку, вытянувшуюся по струнке. Потом внимательно осмотрел ребенка, спросил оробевшую Валентину Ивановну о самочувствии, выслушал ее, удовлетворенно сощурил блеклые глаза, кивнул где-то под потолком. Почесал пышную, старообрядческую бороду и произнес странную, совершенно ненаучную фразу: «Вышел без кесарева — будет самостоятельным».
Муж Володя приехал на выписку нарядный — высокий зачес каштановых волос, двубортный костюм в тонкую полоску, бежевый, в тон пиджака, галстук со съехавшим узлом. А в подарок нежный, кремовый букет кустовых роз. Поцеловал жену в пробор и заботливо принял кулек, обвязанный двумя голубыми лентами с пышными бантами.
— В этом коконе из пеленок и одеял — ну точно куколка бабочки. Только вид не определить, — сказал Володя, улыбаясь.
Валентина Ивановна мягко кивнула в ответ и вдруг с трепетом поняла: это взаправду. Муж держит на руках их новорожденного сына. Почувствовала, все ее предки — большелобые липецкие колхозники, плосколицые уральские крестьяне, древние русы, и даже лохматые неандертальцы — жили лишь для того, чтобы она соединилась с Володей, стала матерью и ровно в эту секунду стояла на крыльце родильного дома на западе Москвы.
Устроившись на заднем сиденье лупоглазого «Запорожца», тихо посмеиваясь, Валентина Ивановна рассказала, что из окна палаты был виден деревянный храм с куполами, напоминавшими свернувшихся клубком панголинов.
— Один в один из твоей книжки, Володь, — шептала Валентина Ивановна, поправляя пеленку, накрывшую лицо сопящего сына.
Они неслись по лоснистому, блестящему, будто алюминиевый лист, шоссе. Когда Володя оборачивался и нежно кивал жене, его темно-синие глаза загорались на свету и казались то ли стеклянными, то ли ледяными. На светофоре возле дома Валентина Ивановна заметила бородатого старика, тащившегося по обочине, и вдруг вспомнила слова чудаковатого гиганта, приходившего проведать их с Антошей.
— Представляешь, какой бред. Скажи, Володь? Ну скажи, такого быть не может — ты ж ведущий научный сотрудник биофака.
— Посмотрим, каким вырастет — отвечал муж, заворачивая к их пятиэтажке.
Но профессор оказался прав. В три года Антоша часами катался с ледяных горок. Умело правил насквозь промокшим куском картона, который, нежно картавя и коверкая окончания, называл «ковром-самолетом». Продрогшая до костей мать пыталась увести упрямого гуляку домой, но не могла устоять перед умоляющим взглядом грустных, по-щенячьи увлажнявшихся глаз, соглашалась на очередные пятнадцать минут, и лишь беспомощно пыталась согреться — оттягивала резинку перчатки, дула внутрь, шевелила закоченевшими, уже совсем чужими пальцами. Но когда она видела сына, карабкающегося на горку по свежему снегу; прозрачную капельку под вздернутым носиком, симметричные пятна румянца на круглых, точно у неваляшки, щеках, съехавшую набок шапку, кудряшку, прилипшую ко взмокшему лбу; то сердце замирало. Потом будто набиралось сил, начинало биться сильнее, и колючий холод казался ничтожным пустяком.
Валентина Ивановна ощущала, что физически связана с Антошей. Казалось, тонкая золотая нить тянется от макушки сына, к теплому шару из света и меда в ее животе. Солнечная нить позволяла осязать Антошиными ручками — шарить в прелой листве, сжимать скользкие каштаны, холодящие ладонь, настойчиво разминать ребристый пластилин, раскатывать по столу липкие колбаски; Валентина Ивановна видела его глазками — следила, как паровозик из Ромашкова, приплясывая, тянет поющие вагончики вдоль голубых нив и берез, наблюдала за рыжей белкой, подбирающей зеленый желудь в тихой дубовой роще на окраине парка. Иногда чудилось, что даже память у них одна — воспоминания тех лет вспышками, точно детские.
Ночами, когда Антоша засыпал, Валентина Ивановна подолгу сидела в изножье раскладного дивана, перебирала нежные детские пальчики, маленькие и круглые, будто горошины. Хотела проникнуть в его сон, узнать, как он там? Улыбнувшись, вспоминала прошлое лето — дача, тенистая беседка, увитая лимонником, ледяной квас… Но все равно жарко. Земля сохнет, хоть поливают дважды в день. Володя зажимает пальцем шланг, вода прыскает веером, и в ней сквозит радуга. Вдруг крик с крыльца — Антоша. Выбежал в одних трусиках, прижимает к груди игрушку, лохматую длинноногую обезьяну и горланит: “маминшын, маминшын”. Только к вечеру догадались, что это значит “мамин сын”. Володя тогда расстроился, долго молчал, курил, сбивал пепел грязным пальцем. Ну ты чего, родной, разве можно на такое обижаться?
Под утро Антоша прокрадывался в родительскую спальню — перебирался через узкий подлокотник старого, истрепанного дивана, нырял под одеяло, расталкивал родителей и, пригревшись, засыпал. Иногда Антоша обнимал мать, детская его рука казалась тяжелой, мужской. Спросонья чудилось — это Володя, и Валентина Ивановна удивлялась, когда, перевернувшись на другой бок, обнаруживала в кровати только похрапывающего сына. Муж тем временем уходил в детскую — волосатые ноги свисали с кроватки, как в плацкартном вагоне. Потом шутил, разводя кофе в любимой красной чашке.
— Вот малой, переложил отца на Прокрустово ложе, хоть лапы отрубай, — и, помолчав, грустно добавлял: — Но оставаться, Валь, невозможно. Лягается как бешеный жеребенок. Нет, даже как конь!
Валентина Ивановна не понимала мужа. Казалось, Володя наговаривает, в прищуре его глаз сквозило что-то лживое. Напускная печальная гримаса попросту раздражала — нашелся Пьеро. На любое мужнино недовольство Валентина Ивановна строго, по-учительски, цыкала. Обычно спорили на кухне — становилось душно, зеленый эмалированный чайник плевался, выкипая на газовой конфорке.
— Володь, не надо ревновать к ребенку. Ты взрослый мужик, потерпи.
— Валюш, пойми, это ненормально, — ныл Володя.
Валентина Ивановна чувствовала, как едкая, бурлящая злоба вскипает белой пеной — перетекает через край, будто сбежавшее молоко. Отхлебывала приторного чаю, обязательно обжигала язык, чертыхалась и по десятому разу объясняла, насколько глупо ревновать к трехлетке.
Она не видела ничего странного в том, что ребенок на весь вечер занимает красное просиженное кресло под торшером — Володино место для подготовки к лекциям. Муж хмурился, неохотно садился на пол: за столом, в углу, не хватало света. Скрючившись, читал распечатки английских статей, шуршал страницами массивного словаря, записывал что-то в общую тетрадь с зеленоватой обложкой, будто сделанной из куска брезента.
Володя никогда не спорил с сыном, а уж тем более не ругался и не отвешивал звонких затрещин, какими в детстве гонял Валентину Ивановну ее отец. Казалось, ребенок представлялся ему чем-то лабораторным — мицелием, раскинувшимся по чашке Петри, или хилым ростком с бледненьким тонким стеблем, — тронешь, и сломается.
По выходным Володя заваривал кружку душистого травяного сбора, включал видеокассету и устраивался на диване. Валентина Ивановна гасила верхний свет, садилась рядом, прижималась к мужу. На черном экране колыхалась серебристая рябь, накатывала напряженная музыка, знакомый гнусавый голос долго перечислял имена актеров, объемная надпись “the terminator”, блеснув, уплывала вглубь кадра. Антоша, часто игравший рядом, подходил к отцу, тыкал пальцем в его фаянсовую чашку, напоминавшую небольшой цветочный горшок, и строго говорил: «Отдай». Не в силах сразу осмыслить услышанное, Володя потирал подбородок, изумленно глядел на сына, потом на жену. Тем временем голый Шварценеггер требовал одежду у трех размалеванных панков. Антоша вторил терминатору. Валентина Ивановна прервала напряженное молчание.
— Володь, ну что тебе, сложно? Он ребенок.
В бледном отсвете телевизора рассерженный Володя виделся то ли вампиром, то ли монстром Франкенштейна — схватит и разорвет. Валентина Ивановна примирительно гладила мужа по костлявому плечу. Он ставил кружку на лакированный деревянный подлокотник, надолго уходил в ванную. В двушке, сжавшейся до нескольких квадратных метров, слышался шум воды, бурление сливного бачка и глухое, раздраженное ворчание.
Скоро Володя лишился привычного места за кухонным столом, и теперь был вынужден поворачиваться, чтобы переключить канал телевизора, бубнящего в углу подоконника. По ночам Антоша приходил все раньше. По-хозяйски плюхался между родителями, широко раскидывал руки, ворочался, канючил и, в конце концов, вытеснял чутко спящего отца в соседнюю комнату. Валентина Ивановна уговаривала его вернуться к себе в кровать, но Антоша только хныкал.
Через несколько месяцев, в субботу, промозглым мартовским днем, когда холодное солнце безуспешно плавило серые сугробы, Примаковы собрались в Калининский парк. Давно обещали Антоше лошадок, и вот наконец выдались свободные выходные. После завтрака Володя отправился прогревать машину. Валентина Ивановна осталась с Антошей, который в последнее время одевался без помощи взрослых — брал у матери вещи и улепетывал в свою комнату, где упорно возился с колготками, водолазкой и дутыми «гуляльными» штанами. В этот раз он вышел через пятнадцать минут — водолазка наизнанку, толстыми, нитяными швами наружу, штаны задом наперед. “Нет, уж, дорогой” — подумала Валентина Ивановна и попыталась схватить сына за воротник. Началась погоня, после нескольких кругов по комнате раскрасневшийся Антоша споткнулся о штанину и повалился на пол. Битва была проиграна. Валентина Ивановна злилась, пыхтела и внезапно поймала себя на том, что натянула колючие колготки сыну до груди.
Заведенная машина стояла напротив подъезда, выхлопная труба мелко подрагивала, чадила, а Володя курил, присев на багажник. Антоша вырвал руку, рванул с крыльца, закричал: «Папа, папа». Володя посмотрел удивленно, еще так странно поднял брови, будто впервые понял, что это его семья, и испугался. Валентине Ивановне вдруг стало зябко — то ли от весенней прохлады, то ли от странного, тревожного предчувствия.
В парке Володя посадил Антошу на усталого пони, заплатил грузной, угреватой девушке в ярко-красном комбинезоне. Та поправила стеганую подкладку, торчащую из-под седла, велела ездоку приготовиться, взяла лошадку под уздцы и медленно повела вокруг большого пруда. Володя отвернулся, снял кожаную, авиационную, ушанку, распахнул громоздкий пуховик. На секунду показалось, он напряженно думает — бледное, сосредоточенное лицо застыло, точно посмертная маска.
Две точки, красная и коричневая, ритмично двигались по дальнему, теневому, берегу пруда. Серая Антошина курточка сливалась с грязным снегом, стволами берез и мелькнула лишь на повороте, когда пони вышел на солнце.
— Интересно, у Антоши ручки не замерзли держаться? — взволнованно спросила Валентина Ивановна, сняла варежки и принялась растирать ладони, будто тепло могло передаться сыну.
— Долго им? — тихо спросил Володя.
— Да вот же, — ответила Валентина Ивановна, махнув в сторону густого, изумрудного, ельника на левом берегу пруда, — подходят.
Володя нервно кашлянул в кулак, потом вытер отчего-то взмокший лоб, процедил — хочет серьезно поговорить. Мелькнула лихорадочная мысль: неужели все? Не зная, куда смотреть, Валентина Ивановна опустила глаза — под ногами расползлась черная лужа, будто мазут расплескали.
— Валюш, не могу больше. Ребенок, ответственность, отцовство, семья, — монотонно перечислял Володя, — не мое, не приспособлен.
Валентина Ивановна оцепенела, ноги вросли в землю, губы склеились. Невдалеке, за мужниной спиной, показался грустный пони — длинная, взъерошенная, как у подростка, челка, маленькие, семенящие шажки. Чужой мужчина тем временем тряс ее за плечо, продолжал открывать рот, но звуков не было. Бледный, с раздувшимися ноздрями и клочковатой щетиной. И что ему надо? Донеслись, приглушенные, незнакомые слова: «алименты», «развод». Потом звонкое, губное «тпру» — справа остановилась лошадка.
Казалось, чтобы очнуться, надо посильнее тряхнуть головой. Но наваждение не исчезло. Смеющийся Антоша тянет к ней ручки — значит, это по-настоящему. Вцепилась в комбинезон, стянула сына с пони, и, сдержав стон, прошептала: «Пойдем».
— Как же папа? — пискнул Антоша.
Дернула за рукав.
— А он тебе на самом деле не папа.
Пронзительный крик, доходящий до ультразвука, — казалось, сосульки полопаются. Хотелось, чтобы сын замолчал. Шикнула, а он заорал еще сильнее. Сморщенная, горбоносая старушка укоризненно качает головой — так похожа на маму, что захотелось оправдаться за ревущего сына. Антоша упал на колени. Проволокла несколько метров, а потом дала размашистый подзатыльник, кажется, впервые в жизни. Закричала:
— Ну-ка заткнулся, гаденыш.
Антоша притих. А самой больно — будто в сердце током ударило.
Ничего, сынок, когда-нибудь ты поймешь. Не грусти, что мы остались вдвоем и нет больше папы. Справимся. Вместе с ноющей болью Валентина Ивановна чувствовала облегчение — им с Антошей, наконец, станет спокойнее, проще.
Так и случилось. Развод, а после — десять счастливых лет, полных нежности, терпения, самоотверженной любви. Как можно было ожидать, что Антоша сперва перестанет ее замечать, а потом решит бросить институт ради службы в армии?
Армия. Страшное слово, грянувшее две недели назад, когда сын вернулся домой обритый наголо, и объявил — собирается уйти в ближайший, осенний призыв. Представлялся серый плац, Антоша в ряду бритоголовых мальчишек, равняющихся на флаг. Белый, синий, красный — бледная кожа, синяки и кровавые следы от пуль. Было понятно, служба закончится цинковым гробом в холодном морге или сына изувечит лютая, беспощадная дедовщина. В тот вечер Валентина Ивановна плакала, а Антоша твердил, что у него нет другого выбора, и что ему пора перестать быть сосунком, и, наконец, оказаться среди настоящих мужчин.
II
Вот и сейчас страх за сына отрезвил, привел в чувство, заставил взглянуть на часы, схватить сумку, поспешить в храм. Каблуки гулко стучали по асфальтовой дорожке. Надо было идти раньше. Еще в июне, когда Антоша заявил, что клал он болт на летнюю сессию, и начал целыми днями гонять на новеньком, не пойми откуда взявшемся мотоцикле. Казалось бы, проще простого — прийти на исповедь, прильнуть к мясистой руке батюшки, выплеснуть накопившееся. Потом попросить совета, помощи.
Так Валентина Ивановна промаялась все лето. Заглядывалась на церкви, смотрела, как раскаленные золотые маковки мерцают в жарком мареве. Иногда казалось это Бог общается с ней азбукой Морзе. Подает сигнал: «Иди» — но она медлила, откладывала, надеялась, пронесет.
А теперь низкое, мутно-серое небо напоминало — Он видит все, наблюдает за миром, как мальчишка за муравейником. И, конечно, заметил малодушие, которое она прятала. Так, хватит, а то получается не Бог, а какой-то районный мент. Улыбнулась внезапной мысли, расправила плечи, одернула задравшийся рукав, скрытно, будто случайно, пощупала быстрый, по-птичьи трепещущий пульс, и, натужно улыбнувшись, отправилась дальше.
Идти было близко — до конца улицы. Казалось, небольшой, персикового цвета храм с колокольней, похожей на восклицательный знак, стоит в конце странного предложения, в точности описывающего этапы жизни Валентины Ивановны.
Бухнула тяжелой дверью и вдруг почувствовала себя двоечницей. Хмурые, укоризненные взгляды с потрескавшихся икон, густой голос дьякона вибрирует под сводом, а две прихожанки — бабульки в блеклых платках — обернулись, и недовольно качают головами. И тут в сумке запиликал мобильник, жидкобородый служка строго глянул, погрозил пальцем. Валентина Ивановна засуетилась, дернула молнию, взворошила глубокое нутро — кошелек, паспорт, изорванные билетики. А телефон все не нашарит, дребезжит непонятно где. Встряхнула сумку, как мешок с бочонками для лото, и, наконец, выловила трубку.
Достала и обмерла. Антоша. Всегда пишет, а сейчас вдруг набрал. От удивления автоматически приняла звонок:
— Алло, сыночек.
Впереди зашикали.
— Мать, скинь тридцатку на Сбер. Срочно.
— Антоша. Да откуда, это ведь нам на целый месяц.
Кто-то схватил Валентину Ивановну за рукав. «Самсунг» гулко хлопнулся на пол — хорошо не экраном вниз.
— Грех-то какой в храме шуметь, — громко прошептала сутулая старушка с лицом, похожим на сухофрукт.
Опомнившись, Валентина Ивановна хотела извиниться, но вместо этого начала часто креститься и мелко кланяться золоченым образам, сутулой старушке, отрешенным певчим, тянувшим вслед за дьяком что-то плаксивое, жалостное. Через секунду мобильник снова ожил — вибрирует, ползет по полу, как таракан. Бросилась на колени, схватила трубку и вырубила, со всех сил вдавив боковую кнопку.
Валентина Ивановна старалась вслушиваться в распевное моление, следить за мерными взмахами кадила, но не могла отвлечься от мыслей о сыне. На что ему эти тридцать тысяч? Неужели Антоша влез в долги…
Начали причащать — люди выстраивались в очередь, складывали руки на груди, смиренно подходили к кудрявому священнику, который зачерпывал что-то из маленькой серебряной чаши и закладывал ложкой в открытые рты, будто лекарство. Валентина Ивановна оказалась последней. Жидкобородый служка, стоявший рядом, громким шепотом спросил, исповедалась ли раба божья. Валентина Ивановна помотала головой.
— А можно сейчас?
— Исповедуются у нас до литургии. Раньше надо приходить, — назидательно проговорил служка, — И по телефону не разговаривать в храме, это между прочим — грех.
Молодой, светлоглазый священник спокойно наблюдал за ними, а потом вдруг мягко произнес.
— Павел, человек к богу тянется, а ты ворчишь.
Служка промолчал, видно не решившись спорить.
— Подождите, вон, у окошка, я сейчас, — священник склонил голову, подхватил кубок и отошел за иконостас.
Чем-то похож на Антошу. То ли нежной полуулыбкой, то ли ясными, будто хрустальными, глазами.
Свечные фитильки еле слышно потрескивали, по огаркам на золотые подсвечники стекали крупные, медовые капли воска. За окном прошли гуськом прихожанки — сняли платки, все, как одна, седые.
Молодой священник вернулся.
— Вы, значит, исповедоваться хотели? Меня, кстати, отец Алексий зовут. Настоятель.
Валентина Ивановна переглотнула. Показалось, ее будут экзаменовать.
— Какие же грехи привели вас сегодня сюда?
— Грешна, — с тяжелым вздохом произнесла Валентина Ивановна. — Грешна, что сынок мой, Антоша, погибает. А я не понимаю, как спасти. Не слушает, на замечает даже. Недавно заявил — уходит в армию. Его же там убьют.
Священник посерьезнел. Выслушал, нахмурив брови, а потом сказал, почти не раздумывая:
— А вы откройтесь сыну. Приготовьте что-нибудь. Что он любит больше всего?
— Пирожки с вишней.
— Отлично, испеките. Потом налейте чаю, усадите на кухне и расскажите, как душа просит. Он вас послушает, вот увидите. Нет ничего сильнее честности и материнской любви. Поняли?
Валентина Ивановна кивала, утирая слезы. Чмокнула протянутую руку — совсем еще мальчишескую, без перстней. За спиной священника икона — кудрявый юноша с прямым взглядом, в руках золотая ложка и сундучок. Один в один отец Алексий. Значит, она справится, добьется, чтобы Антоша выслушал, и все наладится.
— Как управитесь, приходите к исповеди пораньше, — проговорил на прощанье отец Алексий. — Перед этим помолитесь, не курите и не пейте спиртного. Помните, Господь любит всех своих чад.
Как только Валентина Ивановна вышла из храма, позвонила сыну. Абонент временно недоступен. Господи, лишь бы ничего серьезного. Еще раз — все то же. Может, отключил телефон и дальше спать? Раньше часа дня почти не встает.
Небо совсем затянуло — облака рыхлые, тяжелые. А еще вчера были точно сахарная вата. Антоша ее очень любил в детстве, постоянно просил, дулся, если Валентина Ивановна отказывалась покупать. Вдруг подумалось, память — особый аппарат вроде кинопроектора. И везде Антоша. Вот, например, их тихий двор, среди кривых палок отцветших роз белеют крашеные покрышки, наполовину вкопанные в землю — точь-в-точь позвонки динозавра. Так говорил Антоша, когда прыгал по ним ребенком. Ох, сыночек, и на что тебе эти деньги.
Оказавшись дома, бросилась к Антошиной двери. Тихо, как перед грозой. Толкнула, заглянула в щелку — разобранная кровать, одеяло комом, вещи по полу. Значит, ушел. Бросило в пот, застучало в висках. Спокойно, главное, не придумывать. Захотелось сразу взяться за готовку, казалось, чем скорее испекутся пирожки, тем быстрее вернется сын.
Мука, дрожжи, сахар. Пока мешала, погрела молока. Залила — густое тесто зачавкало в ладонях. Запах хороший, добрый, а звук, один смех, будто в сапогах по жирной грязи после дождя. Пакет с замороженной вишней пухнет под напором горячей воды, по раковине красная струйка сока. Смазала плошку растительным маслом, в нее тесто, пусть поднимается.
Антошин номер все недоступен. Ну ничего, не раскисаем. Протерла пыль, полила цветы, еще кое-что по мелочи — и уже пора обратно на кухню.
Пирожки на противне круглые и белые, как снежки. Только поставила в духовку — грохот из прихожей. Наконец-то. Вытерла руки, скинула передник, устремилась в коридор. Возле входной двери Антоша — бледный, в разодранной футболке, испачканной красным. Что это, кровь? Подрался? Избили? А какие безумные глаза. Надо аккуратнее, а то как обычно вспылит.
— Сыночек, а я твои любимые пирожки печься поставила, — с натужной улыбкой начала Валентина Ивановна.
Антоша взглянул исподлобья и вдруг страшно, хрипло, задышал.
— Ах ты, гадина, зажала тридцатку и теперь подлизываешься. Что ты за мать? Живем как бомжи. Ничего хорошего от тебя не видел, — тут Антоша осекся, махнул рукой и не разуваясь прошел в ванную.
Валентину Ивановну затрясло, слезы потекли по щекам. Не в силах сдержаться, она завыла. Этот протяжный вой выражал какую-то первобытную боль, которую, казалось, могут чувствовать только младенцы. И вот она вопит как новорожденная. Спросишь — не объяснит почему. Просто в горле давит, и крик выходит сам собой.
Дверь ванной распахнулась, ударилась в стену. Антоша заозирался, как затравленный зверь. Видимо, умывался и даже не вытерся, бритая башка будто вспотела от нервов.
— Да замолкнешь ты или нет? — грубо рявкнул Антоша, надвинувшись на мать.
Валентина Ивановна вцепилась в сына, обняла и зажмурилась, будто это могло его успокоить. От красного на футболке тянуло чем-то сладковатым, стариковским.
— Отцепись ты. И замолчи. Воешь, как сука — соседи ментов вызовут. Только их не хватало.
Антоша вырвался, оттолкнул трясущуюся мать и юркнул в свою комнату.
Валентина Ивановна пыталась успокоиться, но лишь давилась рыданиями. Отползла на кухню, шатаясь, будто пьяная. Машинально выключила духовку, вынула румяные пирожки. Взяла чайник, попить воды. От рези в глазах половину мимо, на столешницу — под стаканом расплылась лужа, а в нее капают крупные слезы. Когда пьешь, удается сдерживать всхлипы. Значит, надо еще стакан. Немного успокоилась, села на табурет в углу кухни, привалилась к стенке, и стало полегче — только не отдышаться, грудь ходит порывисто, как после бега.
Опомнилась, когда забарабанило по подоконнику — плотно, гулко, будто по перевернутому ведру. Сколько времени прошло? Полчаса? Поспешила на балкон, снимать вещи — налетевший ветер раздувает белую простыню, как флаг. Точно Валентина Ивановна сдается. Как теперь жить? Отцепила тугие зеленые прищепки, побросала в таз. Стянула с веревок футболки, они хлестались, закручивались. Постельное белье уже покрылось мокрыми горохами и тоже не поддавалось. Один Антошин носок, подхваченный хлестким порывом, улетел во двор. Наконец, сгребла все в охапку — поскорее занести, пока не намокло. Бросила стираное на кресло, а на улице уже громыхает, и косой дождь залетает в комнату с балкона.
Только сбегала за половой тряпкой — звонок в дверь. Долгий, требовательный, будто что-то стряслось. Отперла: на пороге двое полицейских. Сердце упало от ужаса. Даже не разглядела лиц, а они уже набросились.
— В этой квартире постоянно проживаете? — хрипло спросил один, что повыше.
— Как дом сдали, так и живу, — ответила Валентина Ивановна, стараясь держаться уверенно.
Задышала ровнее. Поняла: на пороге мужчина и женщина. У него оплывшие, куперозные, щеки, красные глаза с набрякшими мешками. У нее длинный горбатый нос, тонкие обесцвеченные волосы, удивленный, лупастый взгляд. Бульдог и левретка. Оба в темно-синей форме, на груди слева — красным «полиция», ниже жетоны с гербами, а справа висят компактные камеры.
— Ничего странного не видели? Может, слышали звуки какие?
— Подозрительных лиц в последние полтора часа не наблюдали?
Казалось, они специально не переходят к главному, ждут, пока Валентина Ивановна расколется. Расскажет — недавно прибежал сын, весь в крови, будто подрался. Ни за что, даже под дулом пистолета ни слова.
Ответив на десяток настойчивых вопросов: не было ли в подъезде каких скандалов, нет ли за кем долгов, — Валентина Ивановна, наконец, решилась робко уточнить, что произошло.
Левретка удивленно подняла брови. Мол, живете тут с черт знает какого года, соседи будто родня, а ничего не знаете.
Бульдог же наклонил голову и скорбно произнес.
— Убит Илья Сергеевич Кабаков — пенсионер из тридцать третьей квартиры.
— Господи, какой ужас, — тяжело выдохнула Валентина Ивановна.
Сейчас скажут, что пришли за Антошей, и она упадет в обморок.
На лестничной клетке вдруг громыхнуло, стекло всхлипнуло и осыпалось на кафель. У Валентины Ивановны, закололо сердце. Левретка скривила рот, охнула. Бульдог поймал Валентину Ивановну под локоть, и, шагнув вперед, обхватил за талию, будто собрался вальсировать.
— Тихо-тихо. Наверное, это ветер распахнул окно. И не стоит так переживать, с вами же полицейские.
В нос шибануло табаком и сыростью, словно форменная куртка целую зиму провисела в шкафу на нетопленной даче. Запах подействовал как нашатырь — мысли прояснились, ноги окрепли.
— Скажите, мы закончили? Я бы хотела прилечь.
Полицейские энергично закивали.
Валентина Ивановна закрыла дверь, набросила цепочку. Дышалось тяжело, неспокойно. Казалось, кто-то притаился под шарфами и плащами и сейчас набросится. Прошаркала к себе, в глубине полки с лекарствами нащупала пузырек корвалола — этикетка слезла со стекла, будто на автобусной остановке оборвали объявление. На кухне достала полупустую сахарницу, вытащила со дна кубик рафинада, чпокнула плоской пластиковой крышкой. Пять, нет, десять спасительных капель, и поскорее прилечь.
Смотрела какие-то сериалы, должно быть, с середины, ничего не было понятно. Кино закончилось — за окнами тускло, серо, будто их снаружи забили металлическими листами. И Антоша, видно, уснул — в квартире тишина. Только дождь шумит, как телевизионные помехи. Перевернулась на спину, замерла, глядя в потолок. На секунду показалось — осталось одно зрение, а тело растворилось. Так и лежала. Потом испугалась, что это взаправду, кое-как села, рывком оттолкнулась, утвердилась на шатких ногах.
Голова мутная — вспоминалось злое лицо Антоши, странные полицейские, пенсионер Кабаков с пятого этажа, который, выходит, теперь мертвый. Включила свет в прихожей, поглядела в зеркало, будто попыталась удостовериться, что не спит. Лучики морщин в уголках глаз напоминали о днях, когда она смеялась. А радужки такие же, как сорок лет назад. И правый зрачок больше другого.
Дверной звонок коротко брякнул — вздрогнула всем телом. За дверью громкое шарканье, будто метут улицу.
— Кто там?
— Это со второго, под вами живу. Вы нас, кажется, подтапливаете, говорят, по стояку аж до подвала течет.
Странно, незнакомый голос, молодой, а у соседей снизу взрослые дети давно разъехались. Но все равно открыла.
Парнишка — пухлое, какое-то девичье лицо, губы розовые, щеки бледные и круглые, как непропеченные пирожки. Кто-то из Антошиных дружков?
— Валентина Ивановна, добрый вечер, — улыбнулся и замолчал, будто забыл, что хотел.
Поняла — ни разу не видела, чтобы Антошины друзья носили брюки с рубашками. А паренек как продавец из салона связи.
— Вы из какой квартиры?
Парнишка замялся.
Вдруг слева, отодвинув паренька, шагнул пузатый мужчина в кожаной куртке и синих джинсах. Лысый, мордатый, голова вбита в плечи по самый подбородок. От остроносых туфель на плитке мокрые следы, точно от утюга.
— Майор Прудников, следователь РУВД. По поводу убийства гражданина Кабакова. К вам сотрудники должны были заходить.
Господи, неужели за Антошей?
На фотографии в удостоверении — синяя форма, рубашка, галстук. Дал прочитать, потом захлопнул, спрятал в карман. Парнишка тоже с корочкой, предъявил ее фасонисто, как киношный спецагент.
На секунду Валентине Ивановне показалось — это оборотни в погонах, сейчас затеют обыск, незаметно украдут деньги. Хотела захлопнуть дверь, взялась было за ручку.
С лестницы потянуло табаком, послышался скрежет битого стекла. За спиной майора замаячил районный участковый, кивнул, лениво козырнул. Этого Валентина Ивановна знает — заступил на пост лет семь назад, за это время глаза из голубых превратились в серые. Получается, и правда следователи.
— Антон Владимирович дома? — строго спросил Прудников.
Валентина Ивановна охнула. Голова тугая, лицо горит, будто сунулась в открытую печную топку.
— Не знаю…
— Проверить, — буркнул Прудников.
Парнишка с участковым, потеснив хозяйку, прошли в квартиру. Захотелось броситься в ноги, задержать, остановить. Ведь сыночка схватят. И за что? Оглянулась на Прудникова, а за спиной уверенные шаги, скрип дверей. Прикрыла глаза, взмолилась — боже, помоги.
— Чисто, — далекий приглушенный голос, будто сквозь сон.
Но ведь Антоша точно в квартире. Может, успел спрятаться.
— Чисто, — голос уже совсем близко, в коридоре.
Майор удовлетворенно кивнул. Скомандовал:
— Теперь за понятыми.
Участковый с парнишкой деловито протиснулись в подъезд, а майор шагнул в прихожую и захлопнул дверь.
— С вами буквально полчасика побеседуем. Где присесть удобно будет? На кухне? — голос мягкий, вежливый.
Главное успокоиться и не выдать Антошу.
На кухне Прудников достал из кармана брюк миниатюрный диктофон, пыхтя, втиснулся за стол. Предупредительный, улыбчивый, холеный, ему бы в церковь вместо злобного жидкобородого служки.
Увидев блюдо с пирожками, мечтательно улыбнулся, наклонился к нему, и, принюхавшись, сладко чмокнул.
— Да вы попробуйте, — предложила Валентина Ивановна как можно спокойнее и машинально, будто под гипнозом, поставила чайник и разлила заварку по кружкам.
— С удовольствием! Запах невероятный, — проговорил Прудников и потянулся к пирожкам, шевеля пальцами, будто хотел пощекотать еду.
Выбрал покрупнее, с припекшимся боком, золотым, как от загара. Укусил — на губах и подбородке вишневый сок, точно он вампир, измазанный кровью. Валентина Ивановна рассматривала гостя — уши поломанные, нос широкий, мясистый и добрые, чуть масляные глаза.
— Чудо, просто чудо. А какие сочные, вон весь испачкался, — сказал Прудников, обсасывая толстые пальцы. — Салфеточку можно?
Подвинув салфетницу, Валентина Ивановна как бы вдруг осознала — перед ней следователь. До чего странно. Прудников наслаждался, радостно крякал и вообще вел себя свободно, как дальний родственник или внезапно нагрянувший одноклассник.
— Ну, рассказывайте, видели сегодня Антона Владимировича?
Откашлялась, тихо прошептала.
— Нет…
И зачем соврала? Вдруг она сделала Антоше хуже. Со страха захотелось занять руки. Принялась мять грязную салфетку — пальцы стали липкими.
— Простой вопрос, а вы так запереживали. Ну не видели и не видели, — Прудников пожал плечами, подул на чай и шумно отхлебнул.
Потом прищурился, покачал головой и спросил еще раз.
— Или все-таки видели?
— Нет, нет. Я сегодня с самого утра в церковь побежала. Вернулась — испекла пирожки. Потом прилегла, телевизор посмотрела, и тут уже вы.
— А когда же вы с сыном разминулись? Или его со вчерашнего дня дома не было?
Казалось, корвалол еще действует, мысли мешаются.
— Вчера Антоша вернулся, когда я ложилась. Выходит, в одиннадцатом часу.
Из прихожей послышались смутно знакомые голоса. Валентина Ивановна хотела продолжить, но запнулась.
Прудников поднял указательный палец, мол, секунду. Грубо рявкнул:
— Ждите там, и тихо, — глотнул чаю, продолжил уже обычным голосом: — То есть вы хотите сказать, что Антон Владимирович со вчерашнего дня дома?
— Может, и так. Говорю же, сегодня не виделись. Он иногда целыми сутками из комнаты не выходит. Стучусь — злится. Вот я и перестала.
Господи, сама запуталась. Ведь Антоша на самом деле не уходил и сейчас прячется в комнате.
— А давайте-ка пройдем к Антону Владимировичу и еще раз все проверим? — голос зазвучал откуда-то сверху.
Валентина Ивановна вздрогнула. Поняла — так ушла в мысли, что не заметила, как майор встал.
— Как? А ордер? Обязательно должен быть ордер, — Валентина Ивановна заговорила нервно, торопливо, будто вспомнила важное.
Прудников утробно гоготнул — свитер выбился из брюк, задрался. По животу белый, будто свиной, ворс.
— Это вы американщины насмотрелись. У нас по-простому: корочка и листочек «а четыре».
Постановление — круглая печать поверх куцей подписи: почеркушка-почеркушкой, будто стержень проверял, засох или нет.
Сунул ручку.
— Пишите дату, время, ваше ФИО.
Накарябала — буквы пляшут, как у ребенка.
— А теперь к Антону Владимировичу.
Уперлась руками в стол, привстала, потом бессильно плюхнулась обратно на стул и зарыдала.
— Хотя бы скажите, что он натворил. Я же с ума сойду.
Прудников вздохнул, посмотрел строго, недовольно.
— Общаешься нормально, по-человечески, а вы в слезы. Еще раз — имело место убийство, приходили же сотрудники. Больше рассказать не могу. Да и сына вашего пока никто не обвиняет. Мало ли кто убил — шпана, дружки.
Точно. Наверняка это не Антоша, а его приятели — Виталик, Олежон. Кто там еще? Толян? Да, они. Естественно, они. Ухватившись за эту мысль, Валентина Ивановна даже заулыбалась. Вдруг стало легче. Конечно, добрый, внимательный Прудников найдет виновных и докажет, что ее сын не при чем.
— Хорошо-хорошо, — медленно проговорила Валентина Ивановна, — сейчас пойдем, дайте только глоточек сделать.
На поверхности чая пленка, будто бензиновая. Крепкий — на вкус горький, как лекарство. И когда успел остыть?
Прудников пропустил хозяйку вперед. Рявкнул:
— Начинайте!
Собрались перед Антошиной дверью. Опера, понятые — супруги из угловой квартиры на втором. Муж похож на сдувшийся воздушный шар — плоский, помятый. Жена — толстуха в плохо застегнутом халате, декольте алеет, точно у нее в бюстгальтере пожар. Как же ее — Алина, Алена? Виделись на собрании жильцов, кивали друг другу, если встречались у подъезда. А сейчас даже не поздоровалась — стоит, поджав губы, качает головой, будто ее оторвали от важных дел.
Из Антошиной комнаты ни звука, но Валентина Ивановна все равно постучала. Три аккуратных удара, затем еще два.
— Да сколько можно? — нетерпеливо прошипел Прудников.
Подвинул хозяйку, резким движением распахнул дверь, шагнул в комнату и мгновенно включил свет.
Молодой опер кашлянул и легонько подтолкнул Валентину Ивановну в спину.
Внутри никого, незаправленная постель, на ней измятая одежда. Поверх толстовок с футболками черные джинсы — штанины в разные стороны, как раскинутые руки.
Оказавшись в комнате, Прудников весь как-то внутренне напрягся: нахмурил брови, огляделся. Обошел диван, ступая осторожно, чуть ли не на цыпочках. Достал из кармана тонкие, полупрозрачные, резиновые перчатки. Скрипя, натянул — пальцы как сосиски в пленке. Принялся выворачивать и внимательно изучать Антошины вещи: подносил к глазам, рассматривал и аккуратно тер пятна, будто проверял, когда они появились.
Столько людей в маленькой Антошиной комнате. Как студенты в операционной, обступили хирургический стол и наблюдают работу профессора. Только вот понятой, похоже, пьяный — мусолит мокрый нос, хихикает. Подошел к постели, тронул носок, торчавший из-под одеяла.
— Слышь, — участковый схватил костлявую руку, — сейчас уедешь на пятнадцать суток.
И такие люди решают судьбу человека, ужас.
На полу разноцветные электронные сигареты, будто Лего из Антошиного детства. Под захламленным письменным столом возле окна то ли магазинные чеки, то ли наклейки с непонятными, черно-белыми надписями. К плинтусам прибились комья пыли, точно тополиный пух к бордюру. Валентине Ивановне вдруг стало гадко — в ее квартире такая грязь. Начала собирать — не прошла и пары метров, ладонь уже полная. Хотела открыть окно, выбросить.
— Еще одна нашлась. Куда вещдоки, — прикрикнул молодой опер, — показывай, что у тебя там.
Разжала кулак — опер досадливо цыкнул, закатил глаза.
— Если хотите присутствовать при обыске, то встаньте спокойно, чтобы вас видели. И давайте подальше от окна.
Валентина Ивановна подчинилась, прошла через всю комнату, спиной прислонилась к стене. Платяной шкаф Антошин тоже надо бы от пыли протереть. Вдруг заметила — одна дверца приоткрыта. И внутри что-то мелькнуло.
Ноги подкосились, Валентина Ивановна еле удержалась, чтобы не сползти на пол. Господи, да ведь там Антоша. Спрятался и делает знаки, мол, не выдавай. Лишь бы не задохнулся, держись, родненький.
Прудников тем временем разворошил постель, встряхнул одеяло и как хохотнет.
— Попался, дружок.
В руках окровавленная Антошина футболка.
Алина, а может, Алена схватилась за сердце, рукав халата завернулся — выше локтя висит дряблый жир.
— Так и знала, — голос резкий, писклявый.
Нашлась, актриса. Черт с ней, лишь бы не выдать сына. Валентина Ивановна, закусив губу, кивнула приоткрытой дверце шкафа. Хотела предупредить Антошу, чтобы не переживал — если понадобится, она задержит майора.
Прудников зубами стянул левую перчатку, залез в задний карман брюк, вытащил сложенный канцелярский файл. Развернул, кое-как засунул внутрь футболку — файл распух, как подушка. Майор улыбался, щурился, потом как бы вспомнил, что не один, наморщил лоб, проговорил.
— Внимание! Изымаем вещественное доказательство, — и нетерпеливо добавил — Здесь, похоже, все, пойдемте.
Набились в кухню, как в лифт. Сперва маленький листок — описание вещдока. Потом протокол на смятом «а четыре». Почерк у майора убористый и прямой, точно частокол. Когда пишет шевелит губами, как второклассник.
Провел пальцем по ровным строчкам, передал участковому, тот понятым. Все стараются, корчатся, хмурят брови — пытаются разобрать слипшиеся слова. Пока листочки дошли до Валентины Ивановны, края замялись.
Сил нет читать, да и ничего не понятно. Молодой опер сунул ручку. Металлическая, тяжелая, на корпусе гравировка, золотой герб и девиз: «Служим России. Служим Закону». Значит, виновные будут наказаны. Вздохнула, подписала. Алина или Алена поставила закорючку. Потом ее муж — фамилия размашисто, с росчерком.
— Вам бы в президенты, — проговорил Прудников, поглядев на подпись понятого, и аккуратно убрал протокол.
Показалось, за время обыска лица соседей оплыли — будто у велосипеда шины приспустило.
— Можем отпускать людей? — участковый сонно растягивал слова.
— Да-да, вы их проводите, я буквально один вопрос задам и догоню. Ждите в машине.
Прудников подождал, пока захлопнется входная дверь. Тихо, доверительно спросил:
— Раз Антон Владимирович не дома, представляете, где он может находиться?
Снова кольнуло сердце. Валентина Ивановна ждала этого вопроса. Только бы не вспомнил про шкаф.
— Чего молчите?
— Может, — начала неуверенно, сбивчиво, — может, на дачу уехал или у своего дружка, Олежона.
Прудников спокойно ждал — уставший взгляд, на бледном, мясистом лбу три плотные складки.
— А где ваша дача? Ну и адрес дружка, может, подскажете?
Значит, обыск правда закончен. От радости выпалила скороговоркой:
— Садовое товарищество «Росинка», двести второй участок. А Олежон жил в соседнем доме, но вроде переехал. Лукашевский его фамилия.
— Вот и прекрасно.
Прудников засобирался — документы, вещдок, диктофон. В прихожей снял с вешалки кожанку, зажал сгибом локтя, свободной рукой пошарил по карманам.
— Что-то вспомните, позвоните.
Майор протянул визитку.
Взяла — мелованный уголок вонзился под ноготь. От боли выронила, и тут же, машинально вцепилась в ладонь Прудникова, будто он был священник.
— Одного прошу, найдите виновных. И пожалуйста, знайте — Антоша тут не при чем.
Майор едва заметно улыбнулся, во взгляде насмешка. Или показалось? Дверь наполовину открыта, на лестничной клетке лампочка еле светит — тень на пол-лица Прудникова, как злодейская маска.
— Сделаем все возможное, — сказал майор, мягко высвобождая руку, — ну, всего хорошего.
Заперлась на оба замка, присела на пуфик. По полу прихожей грязные следы, по ним и не разберешь, кто приходил, полицейские или грабители. Выдохнула: наконец одна. Вдруг вспомнила — Антоша же дома. Кинулась в комнату, к шкафу, прислушалась: сопит еле слышно. Стукнула в дверцу — совсем затих.
— Сыночек, ради бога, не вылезай. Как бы полицейские не вернулись. Посиди пока, а я тебе скоро пирожков принесу.
На кухне тихо, пусто. Как много лет назад, когда уехал Володя. В тот день Валентина Ивановна, уложив сына, сидела допоздна, потом открыла окно — темнота идет волнами, будто ночь дышит. И сейчас улица замерла после ненастья. Сладко преет палая листва, ветка березы обломилась и повисла. Голова кружится то ли от усталости, то ли от свежего, мокрого воздуха.
Вытерла со стола следы от чашек — чайные полумесяцы. Расстелила рядом с раковиной махровое полотенце, на него вымытые ложки.
Ссора с сыном показалась таким пустяком. Подумаешь, вспылил. Главное — дома, живой. А дружков найдут, проучат, тогда и у Антоши голова на место встанет.
Оставшиеся пирожки положила на тарелку горкой. Налила воды, чтоб сыночку не всухомятку. Теперь отнести Антоше и спать — глаза слипаются, руки тяжелые, как летом после грядок.
Поставила табуретку перед шкафом, на нее тарелку с золотым ободком, стакан. Ненароком подумалось — как на поминках. Захотелось заглянуть внутрь, проверить, как там Антоша. Но испугалась, что разбудит, и не стала. Прижалась лбом к дверце, прошептала.
— Сынок, отдыхай, скоро Прудников со всем разберется.
III
— Алло… — спросонья Валентина Ивановна едва соображала.
— Валентина Ив… — в трубке старого, горбатенького аппарата, стоявшего на тумбочке, неразборчиво зашуршало. — Поедем сейчас на очную ставку. Одевайтесь, машина с сотрудниками через пару минут будет внизу.
Странно-знакомый резкий голос.
— Майор? — спросила Валентина Ивановна, не вполне понимая, кто говорит.
Несколько лет назад чуть не перевела телефонным мошенникам все накопления и теперь осторожничала. Те тоже звонили под утро.
На том конце матюкнулись.
— Гражданка Примакова, слышите меня хорошо?
— Да-да, — ответила неуверенно, будто проблеяла.
— Это Прудников, из полиции. Сегодня, ну то есть вчера, общались. Вам надо подъехать в отдел, будет очная ставка. — Майор чеканил слова. — Спускайтесь, как соберетесь, ребята скоро подъедут. Если через десять минут не выйдете, за вами поднимутся. Понятно?
Валентина Ивановна все-таки узнала голос Прудникова.
— Ага, все ясно.
Пошли гудки.
Положила трубку — телефон коротко брякнул.
В комнате сумрак, на дверцах шкафа ветви деревьев устроили театр теней — качаются, дрожат.
Внезапно поняла: получается, преступников уже поймали. Удивительно, сколько сил прибавилось от этой мысли. Секунду назад глаза слипались, а теперь захотелось поскорее в участок — покончить с этой дурацкой историей.
Валентина Ивановна почему-то решила не переодеваться — заправила ночнушку в брюки и бегом в ванную. От вчерашних слез под глазами мешки, на голове лохмы — взрыв на макаронной фабрике. Намочила гребешок, попробовала расчесаться. Потом плюнула и торопливо собрала волосы в хвост.
Перед выходом накинула жакет, заглянула к Антоше — пирожков вроде бы стало поменьше. А к стакану с водой не притронулся. Как так можно? Это же прямой путь к гастриту. Ничего, вернется из участка и как следует накормит сыночка — в холодильнике остался любимый Антошин борщ, нажарит еще котлет, намнет картошки с маслом.
Захватила сумку, мобильник. На экране десять пропущенных — наверняка от Прудникова — а телефон как обычно на беззвучном. Ну все, пора.
Правда, ждут — полицейская машина легко тарахтит, по колесам дымка, будто ночью лег туман. Бодро подошла к водительской двери, постучала в стекло.
Сотрудник медленно повернулся, сделал знак садиться — еще совсем мальчишка, но лицо до того усталое, что выглядит стариком.
— Доброе утро, — заискивающе проговорила Валентина Ивановна, протискиваясь на заднее сиденье.
С первого раза дверь не захлопнулась, пришлось бухнуть еще раз, посильнее. Полицейский на пассажирском кресле недовольно поморщился, цыкнул и процедил:
— Своим холодильником так хлопать будете.
— Родненький, ты чего, я же не нарочно, — смутилась Валентина Ивановна.
— Не «ты», а «вы», — грубо отрезал полицейский.
Автомобиль дернулся, Валентину Ивановну мотнуло.
По асфальту матовые лужи — серебрятся, как разлитая ртуть. На бульваре обогнали трамвай. Надо же, битком — неужели кому-то так рано на работу, ведь еще шести нет.
Пролетели мимо вестибюля метро. Водитель кивнул на пешеходов:
— Выползли, таракашки.
Второй полицейский вздохнул.
— И мы скоро поползем, только в обратную сторону. Смена доконала.
Замелькали незнакомые районы, потом промзоны — длинные крыши, трубы. Интересно, назад самой добираться? Боже, да какая разница, сядет в метро и доедет. Или, на худой конец, возьмет такси. Это мелочи, главное — сыночек дома.
Долго катили вдоль пустыря — прутья арматуры торчат, как маленькие голые деревца. Потом забрали вправо и остановились у бетонного забора с колючей проволокой.
Водитель остался в машине. Недовольный полицейский хлопнул пассажирской дверью, поприседал, разминая ноги, хмуро бросил:
— Не спешите. Я одну сигаретку.
Губастый, зубы торчат вперед, втягивает сопли и сплевывает под ноги, как верблюд. Щеки гладкие, щетина, похоже, еще не растет — вполне мог быть Антошиным дружком. И вырос наверняка в похожем дворе.
— Вперед, — пробормотал губастый и бросил бычок под колеса машины.
Валентина Ивановна никогда не бывала в полиции. Максимум, забирала паспорт в районном УВД. Показалось, серое приземистое здание вполне могло быть школой.
Петляли по тусклым коридорам. На стене холла гуманоидные фотороботы преступников. Почудилось — один похож на Антошу. Остановилась приглядеться. Нет, не он — у гуманоида насупленные брови и злые глаза, а ее сыночек не такой.
Губастый полицейский оглянулся:
— Не тормозим, пошевеливаемся.
Еще несколько поворотов, рыжая дверь. Стандартный кабинет будто перенесли из сериала про ментов — возле окна пожелтевший фикус, по стенам шкафы с толстыми папками, три стола, похожие на школьные. За ближайшим, у входа, знакомый парнишка-опер, следующий — пустой, а за дальним развалился грузный усач в форме. Забавно — два пацана и переросток-второгодник.
— Вот и свидетельница! — усач будто говорил в рупор. — Бывали на очных ставках?
— Не приходилось.
Усач вопросительно прищурился.
Валентина Ивановна удивилась, насколько тихо прозвучал ее голос. Показалось — чтобы усач услышал, надо закричать.
— Что говорите? — взревел усатый, и молодой опер вздрогнул от неожиданности.
— Вы подойдите поближе, — тихо проговорил провожатый откуда-то из-за спины.
— Давайте-давайте, — усач махнул на стул, придвинутый к торцу его стола, и погрузился в бумаги.
Валентина Ивановна неуверенно уселась полубоком. Перед усачом на листах какие-то закорючки, похожие на арабскую вязь. На толстых пальцах кровящие заусенцы, ногти объедены до мяса. Усач вздохнул и откашлялся, будто собрался что-то сказать. Валентина Ивановна непроизвольно сжалась, но усач лишь почесал щеку и вернулся к документам. Решила заговорить первой:
— Так что там про очную ставку?
Усач не отреагировал — взял печать, похожую на шахматную пешку, и шлепнул в угол листа.
Какой странный, сначала кричал, будто только ее и ждал, а теперь не реагирует. Огляделась: на столе крошки, бумажный ком в сальных пятнах, на окнах решетки — будто от скуки полицейские могут сбежать.
— Так, гражданка Примакова, — усач наконец закончил с документами, — очная ставка — процедура простая, мы задаем вопросы — вы отвечаете. Не переживаем, говорим правду. Все ясно?
Валентина Ивановна кивнула. Удивительно — обычный человеческий голос.
— Отлично, теперь ваш адрес и номер телефона.
Назвала. Ручка старательно покивала над протоколом. Наверняка пишет под диктовку больше, чем какой-нибудь пятиклашка. Интересно, кого же они поймали. Из Антошиных друзей помнит только Олежона и Димона. Остальных смутно — силуэты, тени.
Усач тяжело поднялся, толкнул стол животом — печать подпрыгнула, исписанный лист плавно съехал с угластой кипы. Сделал знак следовать за ним.
Опять коридоры, плакаты на стенах, будто скучные комиксы — как вести себя с террористом, как выжить при пожаре…. Будь Валентина Ивановна одна, заблудилась бы, как в лабиринте. На секунду показалось, они правда ходят по кругу — все время направо.
Наконец, лестница в подвал. Спустились, встали перед массивной металлической дверью: будто за стеной не комната, а гигантский сейф.
— Обождите тут, сейчас кое-что проверим и будем начинать, — усач приоткрыл взвизгнувшую створу и с неожиданной прытью юркнул.
Налево сумрачный проход, от ламп в мутных плафонах по полу желтые круги. Что сейчас будет и как себя вести? Главное, спокойно — ради сына что угодно. Как же писали в журналах: глубокий вдох, выдох в два раза длиннее?
Дверь опять заскрежетала — в щель выглянул Прудников. Приветливо улыбнулся и как-то заговорщицки проговорил:
— А мы вас ждали. Не бойтесь и не волнуйтесь.
Откуда у него силы, ведь наверняка не спал.
— Ну, входите, — Прудников, распахнул дверь во всю немалую ширь, — и вон туда, прямо к изолятору.
В глубине комнаты клетка вроде вольера. Неслучайно такие камеры называют обезьянниками. Насчет обезьяны это еще комплимент. И обычный человек иногда хуже волка, а уж убийца тем более. За решеткой худой парнишка — стрижка короткая, почти под ноль, а вот лица не разобрать.
Перед клеткой стол, за ним усач — опять ковыряется в бумагах, видимо, готовится. Прудников легко обогнал Валентину Ивановну и сел слева от коллеги.
— Остановитесь, пожалуйста, здесь, у стола, — распорядился он.
Паренек метался из угла в угол.
— Задержанный, мы начинаем. Давай-ка, не шизи, а то опять тебя в чувство приводить, — усач гремел так, что прутья решетки вибрировали.
Прудников встал.
— В соответствии с информацией от свидетельницы, — продекламировал он и кивнул на Валентину Ивановну, — этот гражданин без документов был обнаружен на двести втором участке СНТ «Росинка».
Прудников спокойно и обстоятельно рассказывал о деталях задержания. Иногда оглядывался на Валентину Ивановну, как бы пытаясь удостовериться, что она ничего не упускает. Паренек же все мельтешил — не получалось вглядеться в лицо. Только заметила — губы разбиты, под глазом страшная гематома. Кто же это?
Прудников как будто услышал ее мысли:
— Личность гражданина не установлена — отпечатков пальцев в системах не обнаружено, а с базой паспортов сегодня технические неполадки. Обещают, что оживет через несколько часов. Отсюда вопрос: Валентина Ивановна, вы знакомы с этим молодым человеком?
Паренек внезапно остановился, повел головой, как кот на шорох. А потом обернулся и как заорет:
— Ах это ты меня сдала, сука! СНТ «Росинка» участок двести два! Дура, с какого хера им растрепала?
Бросился на клетку, вцепился в прутья.
— Как ты могла? — вытаращенные глаза паренька вдруг наполнились слезами.
Усач вскочил, едва не опрокинув стол, в руках дубинка. Врезал по решетке — металлический звон, как от церковного колокола.
Парень отпрянул в угол. Ощерился, будто загнанный зверь — вот-вот зарычит:
— Ты, черт усатый. Я же найду, где ты живешь, подкараулю и прикончу.
И все-таки лицо смутно знакомое. Широкий нос, как у Олежона. А олимпийка, кажется Антошина — синего цвета, на рукавах по три полоски, растянутые локти вытерты до блеска.
Хотела рассказать об этом полиции, но вдруг осознала — Прудников трясет за плечо, кричит в ухо:
— Знаете этого парня? Видели раньше?
Как громко. Голова трещит.
— Ну же, свидетельница, — а потом откуда-то издалека: — Так, ей плохо. Михалыч…. Надо…
Шею ломит.
— Говорил же, простой обморок. Валентина, как себя чувствуете?
Трясут за плечо — голова болтается, точно полуоторванная. Отстаньте, я еще отдохну.
— Гражданка Примакова, а гражданка Примакова.
— Да погоди ты, Серег.
Не голос, а гром. Каждое слово отдается в висках.
— Сейчас-сейчас.
В нос шибануло — поморщилась, чихнула. Запах пропал, через секунду появился снова. Уберите. Оттолкнула чью-то руку.
Как же ярко. Свет режет глаза. Перед ней Прудников.
— Ну вот, очнулись. А то Михалыч напугал — гипертонический криз, инсульт. Мы даже скорую вызвали. Еще вдохните.
Снова нашатырь — продрало до мозга, как в детстве, когда прокалывали гайморит.
Слышны шаги, скрип линолеума. Кабинет с решетками на окнах. А вдруг здание участка — большая клетка наподобие птичьей? Майор сунул кружку. В горле действительно пересохло.
— Валентина Ивановна, давайте так, я вам задам пару вопросов и отпущу.
Сил кивать не было — моргнула.
— Понимаю, тяжело. Но давайте соберемся, — Прудников улыбнулся.
Обо что-то оперлась, села поудобнее. Это же давешний кабинет, а она рядом с пустым столом, за которым теперь устроился майор. Вытянула шею, посмотрела по сторонам. Усач тоже здесь — откинулся на спинку кресла и копается в мобильнике. Прудников откашлялся.
— Помните молодого человека в изоляторе?
— Конечно.
— Видели его раньше?
— Кажется, это Антошин приятель, Олежон.
— Друг вашего сына?
Стало тревожно. Показалось, Прудников подозревает Антошу, знает — он прячется дома. А сейчас пытается подловить.
— Да, заходил к нам. Я их с Антошей однажды ужином кормила. Нажарила картошки с грибами, а он, оказывается, их не ест — сидел, ковырялся.
— Значит, Олежон, — Прудников недоуменно хмыкнул. — Уверены? Погодите, я же фото сделал.
Полез за мобильником. Лицо парня смазано. Но почему-то все равно сказала:
— Да, точно.
— Как же он оказался в доме на двести втором участке?
— Сама не знаю, — Валентина Ивановна притворно нахмурилась. — Может, Антоша помог с ключами?
— Гражданка Примакова, вы же понимаете, что за дачу ложных показаний и укрывательство преступников предусмотрена уголовная ответственность?
Прудников наклонился — на носу алые прожилки.
— Я ведь правду говорю, — Валентина Ивановна посмотрела на него удивленно.
— Тогда не надо предположений. Если не знаете, так и говорите. Понимаете, как Олег оказался в «Росинке»?
— Нет, — прошептала Валентина Ивановна.
Показалось, ее отчитывают. Горло сжалось — лишь бы не зареветь.
Прудников вздохнул.
— Гражданка, я почти не спал уже двое суток. Устал жутко. Не надо дурака валять. Есть что сообщить кроме имени подозреваемого?
Валентина Ивановна помотала головой.
— Ну и черт с вами, — зло выпалил Прудников, — стараешься, объясняешь, а им что в лоб, что по лбу.
Вдруг дробь пальцами по столу. Валентина Ивановна обернулась на усача.
— Да, Серег. А потом жалуются, мол, полицейские не входят в положение, — проговорил усач, медленно вставая из кресла.
Взял со стола пустой лист, проковылял через кабинет и отдал Прудникову.
— Давай, товарищ майор, пиши протокол и поезжай-ка спать. А вы, гражданка, лучше подумайте еще раз и скажите честно: кого вы видели в изоляторе?
— Олежона, точно Олежона, — ответила, не раздумывая.
Так испугалась разоблачения сына, что, кажется, сама поверила в свои показания. Не случайно же паренек оказался в СНТ. Выходит, прятался. Еще и Антошину олимпийку натянул. Когда заработает база паспортов, полицейские во всем убедятся. Даже если это не Олежон. Скажет, обозналась.
Печать, протокол. Интересно — это потом читают? Две странички ее показаний. А в папках целые жизни. Или, вернее, летописи людских злодейств. И почему хранят только плохое?
«На очной ставке Примакова В.И утверждала, что перед ней «Олежон», предположительно Олег Игоревич Лукашевский», — все верно, подписала.
Пока читала протокол, майор задремал и теперь сопел, подперев ладонью щеку. Ну точно как Антоша в шкафу. Вспомнила и почему-то не захотела будить. Оставила бумаги на столе, тихо встала.
— Майор, а майор! — гаркнул усач из-за стола.
Прудников нервно встрепенулся, протер глаза. Собрал странички, убедился, что подпись на месте, и сонно махнул на Валентину Ивановну.
— Эй, погодите. Вы же выход не найдете, — усач ухнул, тяжело поднялся из кресла, снова пересек кабинет и толкнул дверь плечом. — Давайте за мной.
Похоже, начался рабочий день, в коридорах полно людей — черные куртки с погонами, бейсболки. Кивают усачу, но лиц не запомнить. Все кажутся одинаковыми. Так почему одни в форме, а другие в клетке. А если парень невиновен? Она же соврала, ведь это никакой не Олежон, да и вообще непонятно кто. Усач прервал ее мысли:
— Вы как, своим ходом?
Валентина Ивановна замялась. Надо рассказать правду. Но выдавила лишь:
— А далеко до метро?
— Нет, минут семь-десять. Выйдете, налево до первого светофора, еще раз налево, и на вашей стороне будет вестибюль.
Усач провожал Валентину Ивановну как важную гостью. Остановились в вестибюле, за его спиной красными буквами: «Дежурная часть». Заметил, куда Валентина Ивановна смотрит, обернулся и хмыкнул.
— У нас шутят — одна часть дежурит, другая часть — халтурит.
Валентина Ивановна кисло улыбнулась, а усач откашлялся и смущенно добавил:
— Ну мы-то как следует работаем, будьте уверены.
Непроизвольно потерла виски. Сердце колотилось, в голове только — признаться сейчас же. Но усач вдруг махнул рукой, бросил: «Счастливо», — развернулся и вразвалку поплыл по коридору. Значит, судьба. Точнее, воля Божья.
По дороге домой ошарашенно рассматривала прохожих и пассажиров метро. Она же оклеветала паренька, и настоящий убийца вполне может оказаться рядом. Например, хмурый патлатый мужик в черных джинсах и футболке с застиранным черепом, который сидит напротив, широко раздвинув ноги. Или вот тот пожилой, в желтой седине, опирается на трость, в которой запросто может прятаться хоть клинок, хоть штык. И что их отличает от правоохранителей? Не лицо и не одежда. Вон, давешний губастый полицейский — чем не преступник. Рожа злая, а как наденет форму, все — человек при исполнении.
После сорока минут грохота, наконец, родная станция. На выходе автобус-гармошка — как ждал. Едет плавно, покачивается будто корабль. Меха ходят, шуршат, поскрипывают на поворотах — тоже музыка.
«Следующая остановка — Храм Вознесения». Снова вспомнила паренька в клетке. Решила — если Прудников позвонит еще раз, признается. Вдалеке рыжеют купола. Неловко перекрестилась, переступая от автобусной качки. Мало ли, полиция не разберется, так Бог поможет.
Вышла через пару кварталов. Осталось забежать в магазин: для котлет все есть, а вот картошка закончилась. В ближайшем «Магните» набрала целый пакет — рылась в коробке, искала клубеньки получше, представляла, как накормит Антошу.
Перед ней на кассе ребята — звенят пивными бутылками, толкаются, матерятся. Им бы не пить, а в институт или техникум: учиться, развиваться. Похоже, заметили суровый взгляд, затихли. Но не уходят, будто ждут, пока Валентина Ивановна расплатится. Пикнула картой, подхватила пухлый пакет.
Вдруг один, щербатый, с переломанными носом:
— Вы же Тохина мама? Как он там?
— Олежон, ты чё? — кто-то толкнул щербатого в спину.
Неужели друзья сына… шантрапа.
— С Антошей все в порядке, спасибо. Думаю, вы скоро увидитесь, — ответила и строго, по очереди, посмотрела на каждого.
— Ой, нет, спасибо, не надо нам туда, — хохотнул кто-то.
— В храм бы сходили. Бог нам с Антошей помог.
Казалось, ребята вот-вот заржут. Лопоухий детина за спиной щербатого попытался незаметно скорчить жалобную рожу, прошептал: «Бог терпел и нам велел». Щербатый пихнул его локтем, но остальные уже гоготали. Что за нелюди, издеваются над матерью товарища. Показалось — зарыдает, но собралась и вместо этого рявкнула:
— Уроды!
Компания загримасничала, заулюлюкала — ну чистый обезьянник. Валентина Ивановна прижала к груди пакет с картошкой, будто это младенец, и уверенно зашагала к двери.
IV
Дома решила не тревожить сына, а сразу взяться за готовку. Начистила картошки — хорошую навыбирала, желтую, каждый клубень будто груша. Замочила хлеб в молоке. На следующей неделе обязательно к отцу Алексию на исповедь. Через мясорубку курицу, хлюпкий мякиш, лук. Налепила котлет — и сразу на сковороду, масло шипит, брызгается.
За окном шпарит солнце, воробей скачет с ветки на ветку, листья трясутся. Только два часа дня, а ощущение, что уже вечер. Конечно, столько нервов.
Все готово — котлеты румяные, с корочкой. Слила картошку, дверца шкафа над раковиной запотела. Подогрела борщ, тарелка до краев, а в средине тает настоящий сметанный айсберг.
— Сынок, родной, вылезай и давай обедать! — прокричала Валентина Ивановна по пути в Антошину комнату.
Пирожков с утра не убавилось, а вот воды меньше. Слава богу, хоть попил.
Постучала по стенке шкафа.
— Сынок, обед стынет!
Внутри зашевелилось, дверца тонко скрипнула.
— Антоша! — бросилась, обняла.
Счастье-то какое, даже не попытался вырваться. Показалось, сын осунулся и почему-то выглядит моложе.
— Ну, что ты стоишь, я тебе борща налила и котлет нажарила!
Антоша смотрит матери в глаза, улыбается нежно, а сам весь как нарисованный.
— Ничего себе, мам, ты как знала.
— Конечно, знала, — ласково проговорила Валентина Ивановна, уткнувшись сыну в плечо, вдыхая детский запах. — Пойдем скорее.
Накинулся на суп — сметана расплылась.
— А ты чего пирожки не доел? Видел, я тебе поставила?
— Боялся вылезать. Там же полиция приходила, я еле спрятаться успел.
— Бедненький. Главное, теперь прятаться ни к чему, майор Прудников уже поймал убийцу. Какой-то паренек, похожий на твоего Олежона. Я в участок ездила на очную ставку.
— Ох, мама! С Олежоном всегда проблемы. Он вечно меня в истории впутывает.
Думала, Антоша уже доел, а борща почти целая тарелка. Будто и не притрагивался.
— Сынок, налегай. Еще второе, — достала из ящика толкушку, бросила в кастрюлю кусочек масла и принялась разминать картофель. — Слушай, а может, тебе новую компанию найти? Пока приятели на дно не утянули.
Сын откинулся на спинку стула, очень похожий сейчас на свою фотографию с выпускного. И кудри целы, надо же.
— Да, мамочка, обязательно, — кивнул Антоша. — Хватит мне дурака валять. Восстановлюсь в институте на заочное, работу найду.
Валентина Ивановна чуть не задохнулась от радости. Захотелось чмокнуть в льняную макушку, но сдержалась. А то опять начнет ругаться, что уже не ребенок.
Антоша, чавкая, продолжал:
— И в армию ни ногой. Страшно все-таки. Вдруг искалечат или еще что похуже.
Сын все мучил борщ, полоскал ложку в розовой от сметаны гуще. Не понравился? Хотя, на вкус как обычно хорош — Валентина Ивановна пробовала, когда разогревала.
— Ну ладно, не хочешь — не давись. А теперь котлетки! — трепетно проговорила Валентина Ивановна, меняя перед сыном тарелку.
— Мамуль, как же мы давно не говорили по душам!
Валентина Ивановна радостно закивала. Сын заправил за ухо нежную прядь.
— Я тут в церковь ходила, — решилась-таки рассказать Валентина Ивановна. — Там священник молодой мудрые советы дает. Отец Алексий зовут. Он и нам помириться помог, Бога попросил тебя от беды уберечь. Ты бы сходил к нему. Или можем вместе — как раз в воскресенье на исповедь собралась.
Антоша растерянно смотрел на вилку, будто не понимал, что с ней надо делать. Валентина Ивановна взяла другую, разломила ему котлету, размяла, смешала фарш с толченой картошкой. Антоша делал так с детства, даже название придумал: «пюре по-флотски».
— Сынок, ты прости, если не то сказала.
Погладила по голове — волосики нежные, будто ладонью по воздуху провела. Не сын, а чистый ангел. Теперь у них вдвоем все будет замечательно.
— Все будет замечательно, — тихо произнес Антоша и медленно растворился в воздухе.
«Мама, до завтра», — донеслось издалека, из шкафа.