Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2023
В полку под Газни я твердил пропыленным и прокаленным афганским солнцем ребятам в корявых от пота хэбэ, чтобы они искали после службы книжку «Запах пыли» с рассказами о них, о горах, о степи, об операциях. Шел 1981-й, генсек Брежнев еще здравствовал, и ребята улыбались расслабленно и понимающе: на зверском солнцепеке и не такие фантазии приходили в голову.
Но, вернувшись, именно этим я и занялся. Писал по вечерам после работы на деревообрабатывающем заводе — получалось плохо по разным причинам, пришлось завод оставить; по утрам и вечерам до и после работы в газете, еще и в выходные, — выходило немного лучше, но газета высасывала соки, как говорится; а вот у сторожа ночами в пустом кинотеатре вырисовывалось что-то интересное.
Перестройка уже началась, но войну в Афганистане упорно именовали интернациональной помощью — и только. Система кривых зеркал работала исправно. Это как сейчас — произошел взрыв, а пишут: хлопок. Неизбывная гоголевщина: облегчить нос посредством платка, сиречь — улучшить картинку бытия посредством заговаривания.
И вдруг в 1987-м «Октябрь» принял к публикации маленький афганский рассказик «Просто была осень…», скорее даже зарисовку со стихами Рубцова и пейзажной лирикой. Невероятно!
Но дальше — снова морок молчания. Хуже того. Соседка по общежитию поздоровалась со мной, выходящим из комнаты и закрывающим замок ключом, а потом разглядела, что это и не ее сосед, а какой-то средних лет аккуратно подстриженный товарищ. Мы с женой и дочкой были в это время вообще-то в деревне. В комнате ничего не пропало, даже рукописи с афганскими историями и сохранившиеся благодаря одному командиру разведроты, Виктору Тудвасеву, дневники, точнее, часть дневников, другие пришлось закопать еще на аэродроме в Газни из-за недвусмысленного предупреждения одного грозного проверяющего офицера.
И все-таки перестройка шла неотвратимо, и Горбачев готовил вывод войск.
Но афганские рассказы никто не спешил печатать. Кто его знает, куда оно все повернет…
Звонок в дверь.
— Вам телеграмма, распишитесь.
Расписался, читаю: «Рассказы Бакланову понравились приезжайте хочет видеть». Медленно соображаю.
Бакланов. Рассказы. «Знамя».
«Знамя». Бакланов. Рассказы.
И оно завертелось, скажу я вам. Лучше всего сравнить это было с прыжками в студеный Байкал после хвойной парилки на Северном кордоне: на мостки выбираешься абсолютно хмельной и счастливый.
Телефона у нас не было, и на переговоры надо было ходить на почту. Мне подтвердили все. И пообещали оплатить поездку, проживание. И я поехал. А теперь кажется — полетел на воздушной подушке личной эйфории и неподдельного восхищения друга Вовы Русецкого, прилежного читателя моих опусов: «Это же Бакланов!» Я и сам знал. Правда, книг его не читал, как и вообще не читал «лейтенантскую прозу». Мне просто не нравились военные книги с детства. В чем, помню, честно сознавался в школьном сочинении по Толстому. Учитель, Борис Григорьевич Степанов, тем не менее оценил мой антивоенный пыл и поставил пятерку.
С детства люблю птиц, дерева и вольные странствия, сулящие всякие встречи. Война — рубщик всего этого, а главное — людей.
Нашел улицу Никольскую, свернул в арку, поднялся по ступеням. «Знамя». Встречала меня голубоглазая рыжеволосая женщина с чудесной улыбкой, ставшая на несколько лет ангелом моих рассказов, романов. Звали ее Ольга Васильевна Трунова.
Мы прошли в ее кабинет, появлялись другие сотрудники. Тут же был заварен крепкий чай.
Сотрудники ждали, когда диковатый малый обвыкнется, чтобы уже повести в кабинет к главному. Говорили, что рассказы извлекла из самотека и предложила посмотреть Бакланову Елена Сергеевна Холмогорова. Артиллерист Бакланов сразу загорелся рассказами артиллериста.
Вдруг дверь отворилась, и вошел высокий, крепкого вида пожилой человек с крупными темными глазами. Меня назвали, назвав и его Григорием Яковлевичем. С улыбкой он протянул большую ладонь.
Григорий Яковлевич спросил о моем житье-бытье, о службе, поделился впечатлением о рассказах, пообещал опубликовать их — но! — после преодоления известных трудностей… Я тут же приуныл, думая, что речь об огрехах.
Григорий Яковлевич, видя состояние автора, не стал затягивать разговор и великодушно распрощался.
А с Ольгой Васильевной мы еще пообщались, да тут же и приступили к исправлению огрехов.
Но, как выяснилось, Григорий Яковлевич имел в виду совсем другие трудности, имя коих: Главлит. Что это такое, знают пишущие советских времен. Коротко говоря, чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй. Цензура. Ну и писатели последних времен уже имеют живейшее представление об этом ископаемом. Перестройка перестройкой, а чудище все захватывало, аки Левиафан, фильтруя идеологическими усами субстрат литературы. И судьба рассказов долго висела на волоске. Это были горячечные дни, недели. Такова уж судьба пишущего: пребывать либо в тоске, когда не пишется, либо в горячке, когда пишется, а потом начинается бодяга ожидания.
Как узнал позже, у редакции разгорались настоящие бои с цензорами буквально за каждое слово. Один из звонков из «Знамени» вверг меня в отчаяние.
Но, но Горбачев остановил интернациональную помощь российской кровью, российскими жизнями, да и российскими богатствами и будущим самой страны, — за что ему вечная благодарность, как и всем, кто уводит войска, ибо блаженны миротворцы. Вывод войск произошел в феврале 1989-го, и в марте того же года рассказы были опубликованы. Два рассказа с предисловием Григория Яковлевича. Что сказать? В Смоленске у меня был триумф. Автор проснулся, очнулся знаменитым — ну, в известных пределах. «Вон, смотри, идет автор, его приветил Бакланов», — так, казалось, думают и говорят встречные-поперечные. Но друзья и знакомые так и говорили мне в глаза, поздравляя. И я левитировал, как Ариэль, герой земляка Беляева. И магом, наделившим меня этим умением, был Бакланов, артиллерист, — а до этого рабочий авиазавода, что выпускал Ил-2, воевавший в Украине, Румынии, Венгрии, Австрии; получивший ранение, вернувшийся на фронт и довоевавший до полной и благородной победы. Уже на столе лежала его книга «Пядь земли» со вкусом этой жгучей южной земли, смешанной с пороховой гарью, солью, кровью. Артиллерийская разведка на Днестре пыталась установить местоположение немецкой минометной батареи, лейтенант, находясь на вражеском берегу, старался это сделать… У нас то же самое предпринимали корректировщики, обычно лейтенант и рядовой с рацией. Герой моего романа и будет корректировщиком, даже кличку такую ему дадут. Но это будет рядовой, как и сам автор. У Бакланова — лейтенант Мотовилов.
Вовка тоже взял в библиотеке книгу Бакланова, и мы делились впечатлениями от прочитанного.
Кое-что в этих войнах совпадало, но — совсем другие масштабы. Масштаб войны, через которую прошел Бакланов, лучше выразить самым ходовым у нас в полку словечком — мрак. Словечко-то ходовое, но настоящий мрак был у них, тех ребят на плацдарме, на «Пяди земли», спекшейся от зноя огнедышащих человечьих смертоубийственных устройств. Хотя, бывало, и нам доставалось. А ощущение военного вещества было то же.
Прорыв, на который бросился лейтенант Мотовилов в конце повести, ведя за собой роту, — туда, на высоту, опаляет этим самым огненным веществом войны со страниц. Потом на лице оно дотлевает еще некоторое время, вещество…
Мой дядя Виктор Павлович, танкист, дошедший до Берлина, горевший в танке, работавший в газетах, на радио и встречавшийся с Твардовским, а тогда преподававший в сельхозакадемии, не выдержал и потребовал встретиться с ним, хотя мы пребывали в слишком прохладных отношениях все это время.
— Бакланов! «Знамя»! — восклицал он.
Как и я тогда в душе, получив телеграмму. Правда, у меня еще и «рассказы». Иногда в этой триаде рассказы перескакивали на первое место. А может, и всегда, чего уж лукавить. Автор, существо известное своим пристрастием к написанному.
Осенью того же года были опубликованы еще несколько афганских рассказов. Потом небольшая повесть о древнем Смоленске. Ее взяли больше из сочувствия. Сочувствие — это слово лучше всего подходит для определения отношения редакции ко мне. Мне сочувствовали там все. И читатели. Но Бакланов не только сочувствовал, в его глазах мелькали… мелькали отсветы вещества. Бакланов войну не любил, а писал о ней. («Из всех человеческих дел, которые мне известны (ни в концлагерях, ни в гетто мне быть не пришлось), война — самое ужасное и бесчеловечное дело…») И от вещества уже избавиться, видно, не мог, как и все. Такова природа этого вещества. Оно создавало некое поле. Да, вот это определение даже лучше. Это раньше полагали материю только веществом, а потом открыли особое состояние материи — поле, гравитационное, например.
У того, о чем тут речь, была сила притяжения. И сила отталкивания. В общем, морока. И чтобы ее унять, надо было что-то делать. Клин вышибается клином. И я снова погрузился в самум. Это был роман.
На обсуждение романа меня снова вызвали в Москву, на Никольскую. Все происходило в кабинете главного, довольно просторном, с длинным столом, книжными полками, фотографиями… Разумеется, у меня глаза разбегались, а поджилки были наструнены. Во главе стола за другим массивным столом сидел Григорий Яковлевич, он снял пиджак. Обстановка была дружелюбная. Григорий Яковлевич шутил, сотрудники улыбались… А потом началась разборка моего «кирпича» на составные части. Честно сказать, это было одним из испытаний моей жизни. Приходилось читать, что раньше такие обсуждения и устраивались в журналах, в «Новом мире» у Твардовского. Говорили Наталья Иванова, Александр Агеев, Карен Степанян, Ольга Трунова. Бакланов в светлой рубашке дирижировал, всячески смягчая упреки, замечания. Затем дал слово автору. Я что-то промычал, пробубнил.
— Вот и прекрасно, — подытожил главный, — приступаем к работе.
И у нас с Ольгой Васильевной началась работа, редактировать мой первый роман щедрый Бакланов отправил нас в писательский дом отдыха «Голицыно». Любопытно, что в Голицыно начинался мой путь в Афганистан, не в писательской казарме, а в солдатской, в Таманской дивизии, расположенной поблизости. И я сразу припомнил те деньки холодного раннего апреля, вкус финских сигарет «Мальборо», которыми меня снабдил старший брат в Смоленске, многозначительные реплики старослужащих: «Э-э, за вами прибыли узкоглазые… далеко поедете, к солнцу и дальше».
Работа у нас с терпеливой Ольгой Васильевной была напряженная, временами, сидя за столом друг перед другом, мы нечаянно касались руками и нас било током. По крайней мере — меня. Разряд проскакивал. Мы спорили. Во второй половине дня прогуливались по окрестностям, и Ольга Васильевна рассказывала о буднях журнала, о Бакланове, об Астафьеве. Под влиянием Бакланова я взялся за отечественную военную прозу, прочел Василя Быкова, Казакевича, Некрасова. Бакланов открыл мне советскую, а точнее, позднерусскую военную прозу. Мы это обсуждали с Ольгой Васильевной.
В итоге роман стал четче, суше, понятнее. Виктория Шохина, прочтя его, сказала, что надо выдвигать на новую такую премию — «Букера».
И Бакланов выдвинул. Но сперва роман был опубликован в журнале, и я приехал туда, спросил у Ольги Васильевны, уместно ли устроить небольшой фуршет, как говорится, и она ответила, что вполне. И на следующий день благодушная редакция пригубливала французский коньяк, закусывая конфетами в кабинете главного. В иллюминаторы било яркое солнце. И солнцем лучились добрые улыбки сотрудников.
И сколько-то времени спустя я оказался вместе с Григорием Яковлевичем перед кинокамерой группы новостной передачи, снимавшей церемонию присуждения Букеровской премии, второй по счету. Надо сказать, с публикациями в «Знамени» и «Новом мире» у Залыгина журналисты не единожды предпринимали попытки взять интервью, чего я упорно избегал. От волка бежал, да на медведя напал. Первое желание было — рвануть из-под прицела, но старый артиллерист крепко удержал меня за руку.
— Что, вот так… сразу? — проговорил я.
— Ну конечно, — решительно ответил Григорий Яковлевич, — именно так, по-другому и не бывает.
И я обернулся к телевизионщикам. Журналист задал какой-то вопрос, первым отвечал Бакланов, очень лестно отзывался о моем романе и рассказах. Я немного пришел в себя и после такого вступления смог что-то отвечать членораздельное, но, кажется, нес околесицу. Бакланов спокойно улыбался.
И эта его спокойная улыбка временами мне и вспоминается. Улыбка человека, много повидавшего, знающего многому подлинную цену, давным-давно свершившего главное — победу, в двадцать лет. И потом он это свершение просто подтверждал своими книгами, речами, деяниями.
…В день смерти Григория Яковлевича пошел в смоленский Успенский собор, зажег свечу.
Бакланов был солдат, офицер, даже в преклонные лета в нем оставалась выправка. И смерть его казалась преждевременной. «Знамя», конечно, — это Бакланов, думалось мне.
В последнем интервью Григорий Яковлевич снова поминал автора этих строк, опубликовано интервью было уже после смерти… Как будто получил последнюю телеграмму.
И еще одну получил — в форме сна. (Запоминать и записывать сны — обычное дело почитателя доктора Юнга.) Приснилась мне Ольга Васильевна на одной улочке в Смоленске, в старой Немецкой слободе, сейчас это Студенческая на берегу Днепра. Мы поздоровались, и первым делом я спросил, как дела у Григория Яковлевича. Ольга Васильевна отвечала, что все хорошо. Тут я спохватился, вспомнив, как она восторженно отзывалась о Смоленске, никогда не бывая в нем, и предложил пойти в собор, — вон он, в начале этой улицы. И мы смотрели на парящие над Днепром золотые купола…
Утром тут же запросил в интернете информацию, ответ пришел мгновенно: вчера старейшая сотрудница «Знамени» скончалась.
Григорий Яковлевич рассуждал о дороге, которая представилась ему на передовой, когда он впервые увидел немецкие позиции за снежным полем, мол, дальше дорогу и надо прокладывать ему и его товарищам. И они ее прошли. Необыкновенные люди, одолевшие поле, исполненное снега и вещества войны.