Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2023
На роль ведущей темы этой Скорописи напрашивалось вначале человеческое существование в катастрофических обстоятельствах, (немыслимые друг без друга) уязвимость и упорство человеческого одновременно. Вообще-то понятно, что все настоящее, честное и глубокое, пищущееся сейчас, не может так или иначе не соотносить себя с тем, что, как справедливо заметил автор предисловия к одной из ныне обозреваемых книг Дмитрий Веденяпин, в конце зимы минувшего года «почти все мы пропустили» удар in the mouth, «по зубам» (тут он цитирует Майка Тайсона; это словцо из боксерского жаргона) «и оказались в нокдауне. Некоторым удалось удержаться на ногах, большинство рухнуло на пол».
Автор первой из сегодняшних книг, Данил Файзов (почти все стихи здесь — 2022 года), — из тех, кто «не просто сумел встать на ноги», но «смог сделаться новым». И это само по себе наводит на мысль о том, что разговор должен быть существенно шире реакции на ныне происходящее. Поэты (если, конечно, они настоящие поэты), даже говоря о жгуче-, выжигающе-актуальном, всегда работают с глубокими структурами существования. Тем более что удел человеческий трагичен и помимо исторических обстоятельств.
Что же они, поэты, с этим делают — здесь и сейчас?
Данил Файзов. Хинин. — М.: Время, 2023. — (Поэтическая библиотека).
Самым поверхностным взглядом (у которого, кстати, тоже своя правда) новый сборник Данила Файзова может быть прочитан как дневник поэтического, эмоционального, образного освоения ситуации разлома эпох («возникает другая история / и другие летят самолеты»), утраты прежних порядков жизни. И почти все от первого лица, как и положено дневнику, — прояснению личного опыта («…это история о том, как я умерла», — гласит эпиграф к одному из начальных текстов книги.) Тем более что каждое стихотворение датировано с точностью до дня (и к 2021 году относится единственное, начальное, читающееся как ключ к книге в целом, от 30 декабря: о том, что старое позади, страница перевернута, — еще ничего как будто не случилось, но состав воздуха уже изменился: «сегодня дверь открылась и закрылась / по старому непуганому стилю…»). Порядок текстов не вполне хронологичен, но это неважно: во всяком случае, прошедшие тот же путь вправе соотнести сказанное с тогдашними событиями.
Однако всей полноты понимания у такого взгляда не будет.
Тем более что в первом же стихотворении 2022-го, заговаривая об отброшенности в состояние, предшествующее всем пониманиям (старые не работают, новых еще нет), даже чувствам (старые выжжены, новые не родились), даже всем личным качествам (старые утратили значение, новые не сложились), и уж не самой ли личности? — поэт выходит на архетипику:
я дерево
обо мне нельзя сказать
бесстрашное
потому что без разницы
мне совершенно все равно
я не знаю чем металл отличается от воды и огня
Мотив незнания («так знаешь и не знаешь ни черта / не обернуться и не переплюнуть»; «такое знание незнания текло»), непонимания, неумения («нет не смогу / не буду и стараться»; «голос слаб и руки немощны / ну и что теперь / страдай», «тянутся ручки пешки но сделать ход / не получается выхода нет произнести хотя бы») здесь — из самых настойчивых. Но признание этого — одно из важнейших условий честности всего, что говорится:
я только знаю
это все чего-то там
со мною навсегда сосуществует
всем мною слышится
Речь — совсем разговорная, сбивчивая, полная бормотаний и просторечий, как бы случайных словечек («о-го-го», «чего-то там чего-то там», «что ли чаю что ли выпью»), а то и неправильностей («есть меня и нет меня»), почти долитературная, по определению, подчеркнуто недостаточная — постоянно спорит с собственной невозможностью, пробивается сквозь нее, проблематизирует себя — и овладевает собой («речь предполагает утешенье / скромную победу над молчаньем»). Иногда она совсем прямая: «заканчиваются только оправдания / и самооправдания // что сделал / за то и отвечаешь / без скидок», иногда уходит в темноты, но важно, что во всех случаях она пишет себя едва ли не с чистого листа, с которого убраны прежние, защищающие литературные условности:
некрасивое слово
очень некрасивое
вот генетически такое
что ничего не сделать
Ох, опять этот мотив бессилия… Но вот ведь удивительно: (совсем не) парадоксальным образом, он тут конструктивен.
Теряя одно за другим все, что держало в прежней жизни, переходя таким образом на новую ступень внутренней зрелости («на юности поставлю точку / сейчас / и здесь»), поэт пробивается к исходной беспомощности и незнанию как к тому, чего утратить уже невозможно, — и что оказывается единственной и самой верной опорой. Дальше — некуда.
только этому я и наученный
только этого
не отнять
Для такого признания и принятия собственного бессилия нужна очень большая сила.
Указания на исторический повод того, что совершается с поэтическим субъектом, минимальны (хотя отчетливы: «из сто тринадцатого дня скажу своей жене / на стыке слов стоим стоймя как я стою на дне», — 17.06.22, понятно, дни чего именно тут отсчитываются): сквозной сюжет здесь, в конце концов, не внешний, а внутренний.
Важно: поэт как будто не предлагает ничего утешительного — ни читателям, ни самому себе, — одно только упрямое самостояние с честным признанием отсутствия ориентиров и опор (значит — и иллюзий). «есть только / время розовых век / и два человека со мной / большой человек / и еще человек / и я / стерегу / их сон». Утешенья нет — но есть упрямое самостоянье и ни на что не надеющаяся, личная, одинокая ответственность. Но они-то и надежнее всего — и пригодятся в любой катастрофе, не только в этой. Горько — хинин же. Зато целебно.
Канат Омар. Город крадет мертвых / Послесловие И. Кукулина. — М.: Екатеринбург: Кабинетный ученый, 2023. — (InВерсия. Вып. 16).
Русские стихи пишутся и вдали (ну, если говорить о Канате Омаре, то скорее в стороне) от российского исторического опыта — свободные от него, они зато неразрывно связаны с судьбами языка, которому сообщают универсальность, учат его жить поверх барьеров. Автор послесловия к ныне обозреваемой книге, Илья Кукулин, находит возможным даже говорить о становлении в странах бывшего СССР — «после 1991 и особенно после 2014 года» — «множества русских поэзий», — но, думается, это не вполне так: русских поэзий будет множество, когда они — вопреки языку, на котором пишутся, трансформируя этот язык и стоящую за ним систему смыслов — перестанут понимать друг друга (когда мы, живущие здесь, перестанем понимать, что пишется по ту сторону наших границ), — тогда и будет нарушена общность опыта. Кажется, пока этого не произошло.
«Я — русский сочинитель, казах по происхождению и гражданин космоса», — сказал о себе Канат Омар пятнадцать лет назад на презентации своего сборника, состоявшейся в Москве. Правда, и ситуация была тогда не та, что сейчас, — но и ныне обозреваемый сборник вышел у Омара в России, в московско-екатеринбургском «Кабинетном ученом». (Не говоря уж о том, что отсылками к русскому и общему позднесоветскому опыту язык обеспечивает автора обильно — при этом, как справедливо заметил Кукулин, все эти отсылки «не выражают настроений российского культурного империализма».) Так что символическое пространство все-таки одно — и упорно в качестве такового воспроизводится.
Мы тут немного отступили от ведущей темы сегодняшней Скорописи — от трагичности существования и того, как поэты с нею справляются, — но это лишь ради того, чтобы культурные координаты автора стали яснее. Теперь уже пора говорить о том, что ясным, пронзительным пониманием катастрофичности мира, человеческого страдания, человеческой слепой жестокости книга Омара переполнена (на это указывает, как можно заметить, уже само ее название). Много точного сформулировал об этом в послесловии Илья Кукулин (кстати, не без парадоксальности связав позицию поэта по отношению к такому мироустройству с тем, что тот работает именно с русским языком, который в его руках оказывается именно инструментом устойчивости: во-первых, для Омара это «международный язык, позволяющий говорить о глобализации; высказываться внутри нее»; во-вторых, он же — «объект тонкой фонетической работы, позволяющей представить реальность как разбегающуюся в разные стороны и держащуюся неизвестно на чем»). Лучше Кукулина, конечно, не скажешь, однако дополнить его соображения собственными возможно.
Да, книга начинается с хронологически точного, по дням, описания конкретных событий этого рода в стихотворении «Это в меня стреляли» (там не названо только место действия, а на время указано лишь косвенно, но по расставленным приметам нетрудно понять, что речь о Казахстане января 2022 года), а один из ее разделов называется, прямее некуда, «Темные времена». Однако в целом это осмысление (именно поэтическими средствами, силами и фонетики, и ритмов, и сложной образности) не ситуативных и в конечном счете преходящих исторических бедствий, но катастрофичности существования в целом, по определению (и не только человеческого, и даже не в первую очередь человеческого), которое в исторических обстоятельствах всего лишь выходит на поверхность, делается видимым и осязаемым.
непутевые чайки кричали куда ты чего там ату его вот он
стреляйте стреляйте стреляйте
Географические же, календарные и иные координаты, если и есть, легко отшелушиваются, поскольку несущественны.
нет нет нет не хотим говорить о войне
это рифма дурацкая плавает в молдавском вине
это рифма захлебывается в грузинском вине
это рифма в армянском хрипит коньяке
это рифма в турецком рычит языке
это рифма сипит в истеричке зурне
Ни поиск утешения, ни противостояние этой коренной катастрофичности даже не ставятся как задача. Задача тут, кажется, более сложная и трудная: моделирование ее структур, прослеживание ее прорастания в повседневность. Впрочем, понимание — уже само по себе способ сопротивления.
Что до русского языка, то он в предприятиях такого масштаба перерастает сам себя и свои локальные истоки и становится одним из языков бытия.
Анна Арно. Ты не заставишь меня открыть глаза. Стихи и переводы / Тексты на русском языке — Екатерина Симонова; тексты на английском языке — Katherine Robert Eginton; Предисловие О. Дозморова. — Екатеринбург; М.: Кабинетный ученый, 2022. — (InВерсия. Переводы. Вып. 3).
Книга, автором которой названа «американский поэт французского происхождения» Анна Арно (Anna Arnot, 1953–1997), может показаться лежащей в стороне от тем катастрофичности и трагизма, поскольку авторское внимание занято совершенно иными предметами: любовью, одиночеством, нежностью, невозможностью. На самом деле легко видеть, что она — как раз в самой их сердцевине, ответы автора на связанный с этими темами круг вопросов — совершенно внятные, а предметы внимания Анны — узнаваемые облики неустранимо-трагичного удела человеческого, не отменимые и не исправимые никакими историческими обстоятельствами и устроениями.
Очень грубо говоря, Екатерина Симонова — не переводчик (или, если уж переводчик, — то в той мере, в какой каждый поэт только тем и занят, что переводит с дословесного на словесный). Переводы здесь — английские тексты. А Анна Арно говорит с читателем устами русского поэта на русском языке. Она — гетероним, родственный гетеронимам Фернанду Пессоа (а если искать аналогов в русской словесности, то ближе всего тут будет Черубина де Габриак, которую осуществила Елизавета Дмитриева); поэтическая личность с собственным характером, судьбой и голосом.
Не хочется употреблять здесь слова «мистификация» и «маска»; у них не те коннотации. Екатерина Симонова сделала то, что обычно делают средствами романа (замысел — как раз размером в роман), только задачу себе поставила гораздо более сложную: не рассказала историю извне, но создала, продумала и прожила (чужую) — нет, другую (но таким образом тоже свою) поэтическую жизнь — в другом культурном пространстве. Подробно продумала она и контекст жизни своей героини, и документальные свидетельства об этой жизни, и самих свидетелей — одна из них, Мария О’Киф, цитируется в предисловии. («Любимые цвета Анны: зеленоватый цвет старой бирюзы, классический цвет синей джинсы, желтоватый цвет льняной одежды, темно-оранжевый, сумеречный. // Любит мягкие складки одежды, толстые швы, маленькие тонкие пуговицы из перламутра, крупные металлические пуговицы».) Рассказать биографию Анны Арно она предоставила в предисловии другому поэту — Олегу Дозморову; и предисловие его (которого хочется назвать даже полноценным соавтором образа А.А.) — само по себе небольшой (потому что плотно-плотно сжатый) роман, а заодно и небольшое, но опять же плотное литературоведческое исследование («…стихи Анны — ментальные, терапевтические подмены утраченного, вещи ее прошлого, элегические доказательства бытия»; «Интеллектуальность заключается в спокойном, словно бы уравновешенном тоне. Но это равновесие есть твердое сознательное балансирование несущего полную, что называется вкрай, чашу с чем-то, что никак нельзя расплескать, — например, с кислотой»). А самой Екатерине нужно было Анну именно прожить.
Я не смогла ей объяснить, что равнодушие — это оборотная сторона любви,
Отсутствие кислорода, которое
Сжигает легкие ныряльщика так же,
Как воздух
Высушивает
Легкие рыб.
Анна только и говорит, что о (нераздельных и неслиянных) уязвимости и упорстве человека, и облик у них один (он же — и ответ на неустранимый трагизм бытия, тому, что «тщетно все — и забвенье, и память», неизменный во всех обстоятельствах, самый надежный), тоже двоящийся: это любовь и утрата, любовь и невозможность.
в искренности своей
человек гол, нищ, уродлив, поскольку
он становится таким; каков он есть на самом деле,
а не таким, каким ты его себе придумал.
Как видим, это тоже языковая история: приключения русского языка за пределами русского исторического и предметного, отчасти и литературного опыта (свою Анну Симонова вписывает в англоязычную поэтическую традицию — данную нам в ощущениях в русских переводах). И она тоже немного об универсальности. А может быть, и не немного, но в полный рост.