Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2023
Об авторе | Юрий Ильич Гурфинкель — врач, доктор медицинских наук, писатель. Автор книги «Еще легка походка…» об Анастасии Цветаевой, а также эссе, опубликованных в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Русская жизнь» и других. В журнале «Знамя» публикуется впервые.
В начале марта из Франции пришла печальная новость. Наш любимый Бернар покончил с собой. Это было удивительно и странно, в нем пульсировала жизненная энергия и, как говорится, ничего не предвещало. Может быть, только в глазах крылась какая-то тревожная печаль.
Бонале — так звали мы Бернара между собой за манеру завершать любое общее начинание призывом: бон! Алле! То есть — отлично, поехали! Как будто так он подстегивал, подбадривал себя. Бонале чем-то напоминал Жака Паганеля из «Детей капитана Гранта». Острый профиль, характерный французский нос, очки. В те Рождественские и предновогодние дни, когда по заведенной традиции встречалась вся наша большая русско-французская семья, именно он выбирал, куда мы двинемся на этот раз.
Места он находил обязательно подальше от городов, поближе к природе. Под Рождество и Новый год во Франции обычно арендуют большой дом или даже несколько домов в зависимости от количества приехавших. В тот год мы жили неподалеку от старинного замка, окруженного кольцом озер и рощей молодых дубов.
За столом никаких сословных различий. Рядом с профессором Парижского университета Жюссье, статной благовоспитанной дамой, специалистом по Латинской Америке, могла оказаться, к примеру, старуха Жермен, в прошлом медсестра, похожая на Луи де Фюнеса. Юный мотогонщик Седрик с собранными курчавыми волосами, отливающими бронзой, нервно поигрывает желваками, щурится, о чем-то рассказывает музыканту Гуару. А тот, устало-насмешливый, зачем-то покрасивший свои длинные волосы в тускло-синий цвет, чуть кривит губу, как бы выказывая готовность посмеяться его истории. Слушает рассеянно, поглаживая перламутровый бок электрогитары, которую недавно собственноручно реставрировал. О политических взглядах и текущих событиях если и говорят, то вскользь, чтобы ненароком кого-нибудь не задеть — мало ли у кого какие симпатии-антипатии.
В этом сложенном из камня доме, по меньшей мере лет двести назад, в зале с камином, в который запросто может войти человек среднего роста (а выйти, как из «кротовьей норы», возможно и в другое измерение), за широким дубовым столом собирается разноплеменная семья.
Почти все уже расселись на обозначенных записочками местах. А вот и главные герои застолья в забрызганных фартуках, с кривыми ножами возвращаются из кухни, где открывали неподатливые, запаянные кальцием створки устриц. Уже откупорены бутылки, вино перелито в сосуды, резко расширяющиеся книзу — считается, что оно должно насытиться кислородом и благодаря этому обрести мягкий вкус. Сатурация перед сатурналиями.
Дальше начинается смена блюд, шумные тосты, наперебой переводят с французского на русский и — алаверды — на французский. Потом в шутку кто-то по-русски запевает «Марсельезу», французы подхватывают, но уже на полном серьезе, с наступательным азартом. Потом все вместе поют «Подмосковные вечера» и глаза у гран мер, матери семейства, непроизвольно увлажняются.
На следующий день встают поздно, пьют пиво, неохотно завтракают, играют в карты, спорят о политике, уже забыв о политкорректности. Тем временем русская часть семьи сообща в большой кастрюле готовит русски борсч — непременное блюдо второго дня праздника. Французам вообще нравится звучание русских слов, особенно благозвучие женских имен: Татьяна, Ольга, Мария. Багряные от свеклы руки мелькают в воздухе, шрам-шрам-шрам, — нож шинкует капустный кочан, и кто-то из французской части семьи — обычно востроносенькая Софи, будущий юрист, а пока студентка юридического факультета и мать двоих детей, присутствует здесь же, наблюдая и чуть ли не протоколируя процесс приготовления необычного блюда. Уточняются детали, обстоятельно записывается во всех подробностях рецепт в надежде когда-нибудь приготовить борщ самостоятельно.
На плите близится к завершению наш ответ французским улиткам и зеленой плесени на сыре. В кастрюле колышется багровый закат. И уже совсем скоро будет извлечено из холодильника домашнее сало (подарок украинских гастарбайтеров, ремонтировавших водопровод на даче) и белозубые дольки чеснока, взращенного на подмосковных угодьях.
Как тут не вспомнить знатоков и певцов русской кухни Вайля и Гениса. Как зависали маститые классики над дачными грядками, почти левитируя, зорко отыскивали первую пробившуюся зелень: сладкие стрелки лука, редис под названием «французский завтрак», не гнушались кудрявыми побегами моркови и нежно-бордовыми листочками свеклы. А однажды ранним утром, пока все мирно спали, Генис, одолеваемый сильным чувством прекрасного, мощно вскопал газон перед домом, впоследствии там посадили яблоню. Ее-то плоды и прибыли сейчас во Францию.
«О, лебедиво!..» Ну, это уже о сметане. Нет во Франции такой сметаны, которую следует класть в борщ. Есть крем-фреш, по сути, сливки… Ну, что поделаешь, будем класть в тарелки крем-фреш.… Вдохновение? О, да! И творческая мука на лицах русской троицы, озабоченно хлопочущей у чугунной средневековой плиты. «Кислоты достаточно? Попробуй, Софи…» «Se мanific! Se bon pur borshch?»
Но в этой атмосфере праздника обязательно наступает момент, когда в комнате вдруг кто-то произносит слово balade. Оно выпархивает, как крупная птица из гнезда, и начинает жить своей жизнью. Балад — это прогулка. Путешествие пешим шагом. И тут нашему Бонале нет равных.
На широком столе сдвигают в сторону бутылки, убирают посуду, и, как в Генеральном штабе, раскладывают подробную карту местности. Склонясь над нею, то и дело поправляя съезжающие на кончик носа очки, Бернар в своем привычном серо-коричневом шерстяном пиджаке и темной хлопковой рубашке нервно пожевывает сухими губами. Под рукой наготове увеличительное стекло со встроенным освещением. И кажется, если еще немного приблизить линзу к карте, удастся разглядеть не только подробности ландшафта, но и верхушки деревьев, а то и людей, снизу машущих нам с возгласами: «Бон анне! Бон шанс!»
Смешной кадык на жилистой тонкой шее, перехваченной пуговицей рубашки, пульсирует, как поршенек игрушечного паровоза. В такие минуты Бернара лучше не отвлекать, иначе, как он говорит, ему не удастся разработать наиболее сложный и, вероятно, самый интересный маршрут, по сути, марш-бросок в запланированную неизвестность…
— Бон балад? (Удалась ли прогулка). Это уже на следующий день вечером. Слегка склонив набок голову, Бернар тревожно заглядывает нам в глаза.
— Уи, тре бон! Merci! (да, очень хорошо, спасибо), — слышит он в ответ из уст утомленных путешественников, еле волокущих ноги. Сам свеж, как огурчик, и готов совершить еще несколько таких туров.
Помню, во время одной такой прогулки мы встретили Жозе Бове, известного политика с большими пушистыми усами, который прославился тем, что в экологически-патриотическом раже сокрушил своим трактором стеклянные стены местного «Макдоналдса», дабы не только символически, но и в самом что ни на есть буквальном смысле стереть с французской земли эту американскую нечисть с ее гамбургерами и кока-колой, а вместо них утвердить на столах соотечественников сыр рокфор, красное вино или, на худой конец, яблочный сидр. Говорят, акция была поддержана местным производителем сыров, а сам акционист нисколько не пострадал ни физически, ни материально.
В тот раз мы возвращались из соседнего старинного городка, где пополняли запасы провизии. Бернар сидел за рулем своего матово-черного, похожего на ритуальный катафалк, «Фольксвагена».
Уже почти совсем стемнело. Дубы с не облетевшей рыжей листвой стояли, погрузив головы в сизую дымку. Слегка подкрашенный закатом лиловатый туман поднимался над зеркальной поверхностью озера, из него, как из облака, проступали как бы парящие в воздухе верхушки массивных контрфорсов и зубчатые навершия крепостных стен.
…Она выскочила внезапно. Откуда-то из травы или из кустов. В свете фар извилисто побежала по дороге перед нами.
Я сидел на переднем сиденье и видел ее очень ясно — курочку с однотонным серебристо-пушистым оперением и такими же перьями небольшого свернутого трубочкой хвоста.
— Фазан, — заполошно и даже с каким-то испугом выкрикнул Бернар, будто ждал этой минуты всю жизнь и теперь боялся, как бы добыча от него не ускользнула. С неожиданным азартом дал по газам. Курочка, виляя, тревожно и торопливо побежала впереди машины, пригнув голову к земле, и уже почти свернула в придорожную траву. Но куда ей было тягаться со стосильным маневренным «Фольксвагеном».
Что-то хрустнуло под правым колесом. Бернар, как во сне, крикнул торжествующе:
— Есть!
Мы остановились.
Собственно, мы почти приехали. Оставалось метров двадцать до поворота. За дубами и кровавыми кленами уже виднелись огни нашего дома, — спокойный, почти домашний уют окон.
— Почистим и сварим, — сказал Бернар веско, видимо, чувствуя, что ему как-то нужно объяснить смысл произошедшего.
У нас был полный багажник только что закупленной снеди. Жаркое из уток, которыми славятся эти края, пузатые бутылки с местным сидром, ломти запеченного окорока в желе… Какой вклад эта фазанья курочка могла внести в наш и без того обильный стол?
— Посмотри, где она там, — развернувшись назад, произнес Бернар.
Юри нехотя вышел из машины и в темноте стал искать трофей. Нашел на обочине.
— Поднеси поближе к свету, — в открытую дверь нетерпеливо крикнул Бернар.
Держа добычу за серую ножку, Юри повертел ее перед голубоватым светом фары.
— Что будем с ней делать?
Почти вся она была размята, кожа содрана — сплошная рана, намокшая от крови, покрытая пылью и грязью.
— Мэрд, дрянь, — с отвращением сказал Бернар, — брось ее… в кусты.
Спустя час как ни в чем не бывало мы мирно сидели за столом напротив выложенного из тесаного камня камина, где жарко горели дубовые поленья. Седрик, слегка путаясь в датах, увлеченно просвещал гостей из России историей приобщения улиток к французской кухне. Якобы Талейран, говорил Седрик, пригласил позавтракать царя Александра Первого в заведение бургундского ресторатора, не предупредив его заранее.
Когда монаршая особа явилась к завтраку, стол был пуст. Для большей убедительности Седрик обхватил руками голову, показывая степень отчаяния ресторатора. Длинная пауза, усиленная открытым ртом и округлившимися глазами, означала, что хозяин, глянув в окно, увидел улиток на виноградных листьях и его осенило. Хитрец, чтобы скрыть специфический вкус улиток, положил в жаркое чеснок. Украсил все петрушкой. Как ни странно, русскому царю блюдо понравилось. С тех пор «Escargots de Bourgogne» вошло в меню французских ресторанов, а после приобрело популярность и за пределами Франции.
— Вы думаете легко их приготовить? — риторически спрашивал Седрик, все еще возбужденно переживая рассказанную историю. Он поводил пальцем у себя перед носом. — Это только рецепт выглядит просто. На самом деле сначала улиткам необходимо очистить кишечник. Держат на голодной диете целую неделю.
— Прямо, как в больнице перед операцией… — заметил понимающий толк в улитках и в операциях Юри. — Меня, как улитку, готовили три дня…
Все засмеялись.
— Да-да, — неизвестно чему обрадовался Седрик.
У нас не было аркашонских устриц, как в рождественскую ночь. Но и без них стол был обилен.
Утиные ножки, купленные в Вильнеф в мясной лавке, были извлечены из больших жестяных банок, слегка разогреты и поданы с темно-зеленой чечевицей, которую оттеняли оранжевые кружки моркови. И гусиной печени фуагра, требующей исключительно Сотерна — сорт сладкого вина, его готовят из изюма, — не было сегодня на столе. Вместо Сотерна на клетчатой скатерти стояли бутыли с сидром и темные бутылки с домашним вином, настоянным на листьях грецких орехов, которые произрастают здесь, как и дубы, в большом количестве. В положенное время появилась голубая керамическая тарелка с сырами. Эмменталь, будто подражая хозяйке, успел пустить слезу, видно, припомнив сентиментальные тосты и «Подмосковные вечера»; от лепешки реблюшона остался только небольшой сектор, зато появились альпийский сыр томм и свежие батончики козьего с тончайшей плесенью нежно голубоватого оттенка.
А на десерт подавали меренги. Карин со своей всегдашней беззаботной улыбкой объясняла, как их готовить. Oh, c’est si simple, élémentaire! (это настолько просто, элементарно!). Вот, к примеру, позавчера (в рождественскую ночь), на десерт был крэм англез, туда пошло шестнадцать яиц, т.е. желтков, а белок-то остался. Неужели выбрасывать? Почему бы не сделать меренги?
— О, меренги, — мечтательно сказал Юри и добавил что-то по-французски, что вызвало смех и бурную жестикуляцию Карин.
— Сложно? Да ну! Се па комплике. Это настолько просто! Сбиваешь белки и сахарную пудру. Выкладываешь на противень и выпекаешь. Все. Фини.
Так проходил этот вечер с русским борщом с золотистыми разводами жира на поверхности, похожими на хохломскую роспись, с пампушками с чесноком, и опять звучали тосты. И никто за весь вечер не задал себе, друг другу, Бернару вопрос — зачем? Зачем он, борец за экологию — белое стекло отдельно, зеленое отдельно, пивные банки из алюминия — влево, из жести — вправо, чайные пакетики (упаси бог, их — в общий мусор!), — зачем наш милый Бонале, с какого такого перепугу задавил ни в чем не повинную курочку фазана?
… День моего отъезда превратился в постоянно плывущие за окном сырые сумерки. Быстро исчезающие небольшие города, поля, необычные рыжие коровы породы лимузин, окруженные телятами и мощными быками, покрытые негустым мехом, и все они мокнут под дождем, прислушиваются к гулу тяговитых моторов скоростных ТЖВ, вспарывающих пространство.
Ветряки выходят навстречу, вразброд, лениво загребая лопастями сырой воздух. На коротких остановках вагон заполняется зонтами, глянцевито-мокрыми чемоданами. И только мой визави с автографами французской футбольной команды на черной майке невозмутимо почесывает переносицу и поправляет очки. Его длинные, подвижные, как у гитариста, пальцы шевелятся, почти не задевая клавиатуру ноутбука с эмблемой в виде надкусанного светящегося яблока.
…От нечего делать полез в интернет и нашел кое-что о фазанах. Здесь же на сайте — фото изящной курочки в серо-жемчужном оперении, особенно скромном рядом с франтоватым гусаром, вышагивающим на корпус впереди. Природа неярко одела ее, чтобы случайно не выдала своего гнезда. Что она знала о шуршащих шинами по асфальту чудовищах, оставляющих за собой скверный запах? Или привыкла и не особо волновалась? В тот роковой для нее вечер появившийся из-за поворота внезапный свет мощных фар автомобиля Бернара она вполне могла принять за неурочный рассвет, решила, что день, на удивление, начался, солнце всходит и можно отправляться искать себе пропитание…
На подъезде к Парижу заборы, стены пакгаузов, жирно расписанные граффити, ожили, словно бегущая лента Люмьеров. Скользкие, как спагетти, рельсы с мягким перестуком уже сбегаются под колесами вагонов. В проходе тесно от рюкзаков, сумок, чемоданов. Наконец, из-за поворота, из сгущающейся мглы выныривает Gare de l’Est — Восточный вокзал с витражом почти во весь фасад, напоминающим срез огромной засахаренной половинки лимона.
Те несколько минут, пока я шел от вокзала к Гранд отелю, меня не покидало счастливое ощущение, что вот я опять прикоснусь к старому Парижу с его кольцом Больших бульваров, импрессионистами, Тулуз-Лотреком в Лувре. Когда-то в советские времена мой отец, строитель и архитектор, купил у букиниста книгу «Париж», изданную на хорошей бумаге, редкого для того времени широкого формата. Был еще один том такого же размера — «Рим». Часто я видел его склоненного над ее страницами с необычной архитектурой. Отца давно уже нет и вот я, его невольный представитель, иду по Парижу, городу, который он мечтал увидеть, вглядываюсь в старинные дома с высокими кирпичными трубами каминов, торчащими из красной черепицы. Казалось, все складывается, никаких причин для тревоги. И все же… со мной бывает такое, я ощутил в какой-то момент сквознячок времени. Как будто некая темная материя или параллельная реальность дали о себе знать.
Под широким балконом над входом в гостиницу табунком теснились, укрываясь от моросящего дождя, девушки разного возраста с чрезмерно накрашенными лицами, курили. Одна из них, небольшого роста, в распахнутом плаще поверх короткого серебристого платья, бросила на меня насмешливый, по-детски любопытный взгляд. Зажженной сигаретой быстро начертила в воздухе фигуру в форме сердца. Видимо, это совсем новый, еще не всеми ее подругами освоенный трюк, потому что одна из них с завистью следила за ее движениями и даже пыталась повторить, но помешала пожилая пара, которая выходила из гостиницы следом за портье и тележкой с чемоданами.
Я разглядел короткую челку, как будто ее специально постригли под Жанну д’Арк, в исполнении Чуриковой. Что она тут делала в компании этих деловитых женщин, с выражением сумрачного опыта на лицах? Я придержал дверь, пропуская ее, но прежде, чем войти, она посмотрела на свою старшую подругу с родинкой на подбородке, похожей на впившуюся осу. Та крутила на пальце ключи, глазами и мимикой показала ей, что идти не нужно, и юная парижанка осталась под широким навесом гостиничного подъезда.
В номере было чересчур натоплено, в первые минуты это даже показалось приятным после промозглой сырости улицы, но очень скоро появилось острое желание распахнуть створки окна. Ох, напрасно я это сделал. Со струей свежего воздуха в комнату хлынули истосковавшиеся по посетителям комары, а с ними гул машин у светофора, словно здесь дали старт заезду Формулы один.
Я лежал в темноте с открытыми глазами. Световые блики пробегали по потолку и стенам. Слышно было доносящуюся из коридора какую-то возню, легкий женский смех, приглушенные возгласы… Как будто кто-то вернулся с вечеринки.
Но вот все стало понемногу стихать. Веки отяжелели. А звуки и вовсе отдалились. Наступила невесомость, как бывает на грани яви и сна. И все же до моего слуха донесся шорох ключа в замке, как мне вначале показалось — соседнего номера, а затем чья-то легкая поступь. Я приподнял голову и совершенно ясно увидел рядом с собой девушку в серебристом платье. Ту самую, которую видел у входа в гостиницу. Вероятно, у нее был ключ от этой комнаты. Всматриваюсь в ее лицо. Какие-то смутные очертания губ, носа, темные провалы глаз. Ее дыхание совсем рядом. Она расстегивает молнию, платье с шорохом падает мне в руки.
— Шанель? — спрашиваю я, имея в виду маленькое платье Шанель.
— Не, месье, — говорит она. — Шанель, це ж духи.
Штора приоткрыта. Блики света перемещаются по стенам, потолку, по ее телу. Удивительно, как она угадывает мои мысли. Я только намереваюсь спросить, где она живет, в Париже или в пригороде, а она уже отвечает:
— Да-да, у Парижу.
Разговор переходит на русский.
— Вы здесь учитесь в университете?
— Та, нет. Я тут у подруги, на каникулах.
Все это выглядит чуднó и нереально. И ее чуть влажная грудь, и терпковатый запах подмышки, когда она обняла меня… Я ощущал ее упругое тело с легким запахом табачного дыма, чувствовал шелковистость ее ног чуть выше коленей и грубоватую кожу пальцев, привычных к домашней работе, когда она касается моего тела и после кладет мне в руку маленький глянцевый пакетик.
— А это зачем?
— Трымайте.
Смеется.
— Для безопасности.
Одновременно отчетливо вижу, словно в микроскопе, как над суставом моего пальца зависает комар. Пугливо озирается, поглядывает на прильнувшую ко мне девушку. Барражирует, не знает, к кому и с какой стороны лучше подступиться. Легкие пружинистые перемещения. При этом тщательно вытирает лапки, — вежливый посетитель, который пришел в чистый дом в грязной обуви… Прозрачное пустое тельце начинает вибрировать, брюшко заполняется моей кровью. И только несколько секунд спустя до сознания докатывается ощущение острой боли. Резко бью себя по пальцу, но промахиваюсь и попадаю по ее руке.
…Крик. Быстрая французская ругань… Скрип тормозов и подыгрывающий ему аккомпанемент, наигрыш аккордеона…
Включаю свет. В комнате — никого. Подушка съехала к стене. Постель смята, как будто на ней кто-то сидел. На подушке маленький квадратный пакетик. Открываю — внутри шоколадка с мятой, презент от администрации Гранд отеля.
Под утро все-таки заснул. Теперь уже без сновидений.
Солнце било в щель между половинами тяжелой портьеры. Удивительно для января. Местами, там, где на шторе лежали пятна света, отчетливо по-летнему просвечивал их скрытый геометрический рисунок.
На этот день у меня был запланирован визит в Лувр и в Дом инвалидов.
Выстояв небольшую очередь перед стеклянной пирамидой, я спустился на эскалаторе в подземелье. Большая экскурсия с говорящими по-русски уверенно двигалась к залу Леонардо да Винчи, молча и сосредоточенно, как бы заранее нагнетая градус восхищения от встречи с Моной Лизой. Туда же параллельным курсом торопилась внушительная китайская группа. Каким-то образом я оказался внутри нее. Взлетающие и падающие звуки китайской речи закружили, и в этом водовороте незнакомых интонаций я едва не потерял ориентир.
В Лувре я оказался из-за картины Гойи «Голова монахини на смертном одре». Когда-то она была выставлена в музее на Волхонке в Москве.
Чем она так притягивала взгляд? Какую тайну скрывала маска едва уловимой скорби на ее лице, еще совсем юном, со слегка приоткрытыми щелочками глаз? Казалось, сквозь них она наблюдает за вами, словно пытается понять причину произошедшего с ней. Однажды увидев ее, ты понимаешь, что этот взгляд будет преследовать, требовать ответа.
Накануне моей поездки во Францию знакомый коллекционер высказал предположение, что история исчезновения картины из экспозиции на Волхонке загадочная, в запасники «Голова монахини» попала неслучайно, и ее появление в Лувре (кто-то как будто недавно ее там видел) только подтверждает его догадку… Так что неплохо бы мне найти время, и посмотреть — там она или нет.
Вот я и прогулялся. Служительницы в зале, где висели картины Гойи, о существовании «Монахини на смертном одре» толком ничего мне сказать не могли. И о том, хранится ли эта работа в запасниках, им тоже ничего не было известно. Лучше бы мне остаться среди своих соотечественников или китайцев, чтобы вместе с ними пробиться к Джоконде, и — кто знает — может, на этот раз разгадать тайну ее улыбки.
Я возвращался в гостиницу, сокрушаясь, что не встретился с Джокондой. При этом поглядывал по сторонам в поисках кафе. Тревожный холодок, о котором я забыл, пока ходил по музеям, вновь дал о себе знать. Что-то происходило или вот-вот произойдет, но что? Обычно предчувствия меня не обманывают. Позвонил по мобильному жене — узнать, все ли в порядке. Оказалось, вся наша разноязыкая семья под предводительством Бернара возвращается с прогулки и еле передвигала ноги после визита к местному виноделу, чье красное известно всей Франции.
На моем пути в гостиницу кафе и ресторанчики уже позакрывались. Здесь с едой никакой анархии — питание строго по часам. Но в одном из кафе дверь оказалась приоткрыта. Увидев меня, официант замахал руками и показал на часы. Выслушав внимательно мою проникновенную речь, он, кажется, все понял, а может быть, его смутил голодный блеск в моих глазах. Молча показал рукой на ближайший столик.
Буквально через несколько минут передо мной стоял слегка помятый алюминиевый котелок с мидиями, отливающими синевой, достойный аппетита Вайля и Гениса, с небольшой вмятиной на боку — прямо с пылу с жару, — и отдельно тарелка с аппетитной картошкой фри. При этом официант сделал как бы дружеское замечание по поводу неправильного произнесения слова vert — (зеленый), — то есть салат, который я заказал к мидиям. Последнюю букву, указал он, надо произносить более отчетливо, иначе можно не понять и принести что-нибудь другое.
После обеда осталось только вернуться в гостиницу и забрать из багажной комнаты мой слегка влажный от парижской сырости бордовый чемоданчик.
Теперь он послушно катился на колесиках рядом со мной, черно-белым двойником мелькая в витринах магазинов, мимо которых мы проходили. Так мы оказались у входа в Гар дю Норд (Северный вокзал). Я обратился к полицейскому уточнить путь, куда должен был прибыть поезд в аэропорт Шарль де Голль. Нехотя он оторвался от телефона, посмотрел на меня, все еще занятый своими мыслями, и неопределенно махнул рукой. Я и пошел туда, куда он указал.
Иду не спеша. До отхода поезда 15 минут.
А вот и платформа. Все правильно: путь № 22. На платформе — никого. Кроме трех японцев с большим чемоданом. Радуюсь, что в вагоне будет свободно, можно найти место у окна и разглядывать проносящийся мимо Париж.
Японцы посматривают на часы.
По моим расчетам, через несколько минут поезд должен подойти. На всякий случай спрашиваю дружную троицу, куда они направляются. Обезоруживающе улыбаются: в аэропорт Шарль де Голль, куда же еще…
На перроне по-прежнему никого. До отправления остается одна минута. Никаких признаков появления поезда. На табло шелест каких-то цифр, что они означают, непонятно. Поезд, по-видимому, по какой-то причине отменили, добираться придется на такси через пробки по загруженной трассе. Времени в обрез. Может быть, понадобится ночевать в аэропорту в ожидании завтрашнего рейса. Все это как-то молниеносно прокрутилось в голове, пока я шел к справочному окну.
У девушки в тесной стеклянной кабинке выражение лица, как у заколдованной принцессы, сейчас расплачется. Живая иллюстрация к теме о профессиональном выгорании.
Рассматривает какие-то лежащие перед ней ведомости, сокрушенно качает головой, кому-то что-то показывает, с кем-то беседует, — с кем, непонятно. А тут еще я совсем не к месту со своими вопросами.
Как это случается в исключительные моменты, в голове включаются какие-то невидимые синаптические контакты, и скромные познания французского выстраиваются в неправильные грамматические порядки. И уже через секунду слышу из будки усиленный микрофоном ответ. Ясно, отчетливо, с выразительной артикуляцией, как для глухонемого: сегодня забастовка (ожурди страйк), и надо очень, очень быстро идти-бежать-мчаться на путь № 42, паске (поскольку) через пять минут поезд оттуда отправляется в Шарль де Голль. На сегодня — последний. J’aiannoncé, tun’aspasentendu? (Я объявляла, вы не слышали?)
Стыдно признаться, но в первый момент, забыв о японцах, я рванул по лестнице искать 42-й путь. Меня остановил какой-то странный, придавленный, похожий на перестук колес звук, шедший из туннеля. В подземельях, оказывается, тоже бывают миражи. Казалось, будто отмененный из-за забастовки поезд все же одумался и решил забрать стоявших на платформе путешественников, нисколько не повинных в бедах французских железнодорожников.
Оглядывая платформу с высоты лестницы, я тут же увидел озадаченных японцев — а ведь им, как и мне, нужно добираться в Шарль де Голль. Вон они, родимые, стоят внизу, терпеливо поглядывают на часы, о чем-то озабоченно переговариваются. Кричу им сверху, чтобы шли за мной. Японцы замирают. Переглядываются, желтеют, бледнеют…
Быстро спускаюсь к ним. Объясняю ситуацию: ребята, надо бежать, мчаться на другой путь, здесь забастовка, страйк. Следующий поезд только завтра утром.
Но вместо того чтобы нестись со всех ног, японцы замирают в глубоком поклоне, как это принято в стране Восходящего солнца. И я понимаю, этот благодарственный ритуал надо завершать как можно скорее.
— О, кей, парни. Побежали!
Уже спустя мгновение, прыгая через ступеньки со своим бегемотоподобным чемоданом, они аллюром неслись за мной к переходу на другую платформу.
— Путь сорок два… — выдохнул я на бегу.
Тот же полицейский вяло показал направление, куда нам следовало бежать, и озадаченно почесал затылок.
Прибежали.
Поезд стоит.
На платформе пусто. Все уже в вагонах. Ясно — счет на секунды. В ближайшем ко мне последнем вагоне — битком.
Забыв, где нахожусь, кричу по-русски:
— В Шарль де Голль идет?
В тамбуре вежливо пожимают плечами. То ли не понимают моего вопроса, то ли там и без меня невозможно повернуться — лишний человек здесь явно не нужен. Но все же откуда-то из глубины тесно спрессованных тел слышу сдавленный человеческой массой рык: «Садись, блин, быстрее, отправляемся… Народ, потеснись на одного человека». Масса зашевелилась, задвигалась. Образовалось место, куда я смог протиснуться со своими вещами.
Японцы тоже пытаются влезть. Не получается. Бегут в другой вагон. И, судя по всему, оказываются внутри, — когда поезд плавно трогается, на перроне уже никого нет.
Последний раз эту троицу с их жутким чемоданом видел уже в аэропорту, где-то далеко в толпе впереди. Вероятно, опаздывали на свой рейс.
До отлета времени не так много, но достаточно, чтобы перевести дыхание, купить сувениры и не спеша отправиться на паспортный контроль. Оттуда прямая дорога на личный досмотр путешествующих со мной вещей. Тут, как всегда, унизительная суета с пластиковыми тазиками, как в общественной бане. В тазики складываю все — куртку, шапку, ботинки, — и, придерживая руками штаны, поскольку брючный ремень также под подозрением, отправляю все на конвейерной ленте в нутро рентгеновского аппарата.
В интернете гуляет снимок некоего субъекта, у которого в области лобка (в специально сшитом кармашке) маячит черная тень пистолета небольшого размера, очевидно, крайне необходимого ему в полете. Пистолета у меня не обнаружили, но моя видавшая виды дорожная сумка вызвала серьезный интерес. Мне тоже стало любопытно, что же там такое могли увидеть «рентгенологи», из-за чего пришлось останавливать конвейер с движущимися вещами.
…Сумку потрошили вручную, как опытные прозекторы. Вытаскивали поочередно блокноты, книгу, шерстяные носки, прозрачный пакетик с одноразовыми шприцами, несколько ходовых лекарств в ампулах и таблетках, вызвавшие недоумение обыскивающих (я пояснил: Je suis médecin — я врач). Ловкие пальцы, наконец, извлекли откуда-то из внутреннего кармана миниатюрные ножницы, пилку для ногтей и яблочный ножик с перламутровой ручкой, дорогой для меня подарок Андрея Борисовича Трухачева, сына Анастасии Ивановны Цветаевой, в память о нашей с ней поездке в Голландию. Обыскивавший торжествующе поднял ножик и пилку, покрутил над головой, после чего обнаруженные предметы исчезли навсегда.
Посадка заканчивается. Самолет, названный в честь известного русского композитора, заполнен подобно оркестровой яме. Но кресло рядом со мной все еще пустует. В иллюминатор видно, как отъехал бензозаправщик. Место занял крытый грузовик с питанием для пассажиров, его кузов на глазах стал подниматься, расти, пока не достиг уровня самолетной двери. Оттуда на короткой конвейерной ленте поехали высокие металлические сундуки прямо в чрево нашего летательного аппарата.
Через сиденье, у прохода в одном ряду со мной плюхнулся щуплый вертлявый человек с кипой на голове, дружелюбно помахал рукой. Место справа от меня все еще пустовало.
…А вот, вероятно, и мой опаздывающий сосед. Взмокший, потный, в серой вязаной шапочке, съехавшей набок, с пакетом из дьюти-фри ломится по проходу, пыхтит, сердится, что в багажных отсеках сверху все уже заставлено вещами и некуда ему пристроить свои покупки… Татуировка очень натуральная: чернильная змейка выползает из воротника на выбритую шею. Над ней, как у молодого петушка, короткий хвостик рыжеватых волос, стянутых резинкой.
— Ё-моё, ни хера себе! Это — ты? А я тебя в окошко увидел…
Я покрутил головой и ничего не понял. Ко мне ли он обращается? Ко мне. Какое окошко? Когда увидел? Мог увидеть с улицы, где стоял бензозаправщик, после его сменила машина с сундуками еды? Но на территорию аэропорта, кроме персонала, никого не пускают…
Тем временем самолет, покачиваясь и поскрипывая суставами, неторопливо покатил по бетонным плитам. Стюардесса в проходе с непроницаемым выражением лица натянула на себя кислородную маску, затем показала, как правильно надеть спасательный жилет, если придется садиться на воду. (Неужели придется?)
Выруливаем, пристраиваемся в хвост очереди на взлет таких же, раскинувших крылья машин, готовых ринуться в вечереющее небо.
Рев моторов. С нарастающей скоростью несемся по бетонной полосе.
Откинувшись в кресле, пытаюсь уловить момент отрыва. Открываю глаза и вижу, что мы уже в воздухе и, кажется, ничего не отвалилось — крылья на месте, закрылки в нужном положении, фонарик на крыле исправно мигает, а человек, который только что продирался по проходу, действительно сидит рядом со мной и вязаной шапочкой утирает мокрый от пота скошенный лоб. При этом смотрит на меня изумленно, словно пытается понять, почему я его не узнаю.
Самолет уже сделал круг, и сквозь сизую дымку облаков под нами открылся Париж в парче иллюминации. В центре, как драгоценная заколка, переливается огнями Эйфелева башня.
Ищу глазами еще какие-нибудь ориентиры, может быть, увижу Сену… Вижу, вижу ее… Пытаюсь отыскать Лувр и хрустальную пирамиду в центре его, но, кроме светящейся башни Жана Эйфеля, куда, по преданию, Мопассан забирался обедать, только бы не видеть, как он считал, ее уродства, никаких других достопримечательностей различить не могу.
Очнулся от легкого тычка в бок. Сосед раскладывал столик для подноса.
— Сейчас пожрать принесут, — деловито пояснил он. — Будешь или я зря торкнул?
Над нами уже зависла стюардесса в темно-синем шерстяном жакете и стильном цветном шейном платке. Она, как рыба, беззвучно открывала рот. Я вытащил из ушей восковые шарики, гул моторов сразу усилился, но теперь на его фоне можно было расслышать и ее твердый голосок:
— Что для вас? — заученно, как робот, спросила с избыточной вежливостью, — белое или красное?
— Бери белое, — прочитал я по губам попутчика, тут же сделавшего безразличное лицо.
Пока стюардесса ходила, он развернулся массивным телом вправо и стал рассматривать необычную коробку, размером с обувную, с золотистым тиснением, которую стюардесса принесла его соседу.
— А это что? — с детской непосредственностью тыкал толстым пальцем, похожим на сосиски из рекламы «Папа может», в небольшую баночку, которую сосед внимательно разглядывал и, открутив крышку, принюхивался к ее содержимому.
— Это — хумус, — сказал тот, продолжая нюхать. И подмигнул нам обоим.
— А-а, это я знаю. Такая кашка-какашка. Фу, г-гадость! Это… мы были на Паску в Иерусалиме с моей половинкой… — начал он.
Стюардесса принесла томатный сок и белое вино.
— Белое, да не то, — осуждающе покрутил мой сосед маленькую бутылочку. Ладно, на сувенир сгодится.
— А что для вас? — так же невозмутимо обратилась стюардесса теперь уже к нему.
— Хлебный квас, — пошутил сосед, довольный собой.
— Кваса нет, — строго ответила стюардесса. — Могу предложить соки: апельсиновый, томатный…
— Лучше шампусика принеси, — по-свойски подмигнул он ей. — Я знаю, у вас тут есть…
— Шампанское только для пассажиров бизнес-класса, — тем же картонным голосом, как будто копировала робота, сообщила стюардесса.
— А мы тут что, не люди? — вдруг взревел сосед. И я сразу вспомнил донесшийся из середины вагона львиный рык, когда я с японцами оказался на платформе. Тут только дошло, в какое окошко он меня увидел. И только теперь сообразил, что ему я обязан тем, что сижу сейчас в кресле самолета, а не на опустевшей платформе № 42.
Пассажиры в ближних рядах испуганно обернулись.
Стюардесса ушла и вскоре вернулась с бокалом, в котором плескалось игристое вино.
— Ему тоже принеси, — показал он на меня.
Я отказался.
— Честно скажу, уже достали… Улыбочки. Все вежливые такие, а потом бабах, и одни двухсотые — капец вежливости. Как там ее называют, поликкорек… тьфу! Ну, ты знаешь…
Я кивнул. Знаю такое слово. Речь, вероятно, шла о теракте, случившемся в Париже несколько лет назад как раз в эти дни из-за карикатуры на исламского пророка в популярной газете.
Пыхтя и озираясь, он достал под сиденьем пакет «Дьюти-фри» и вытащил оттуда бутылку виски. Открутил пробку и, бросив тревожный взгляд в сторону прохода, быстро плеснул в мой картонный стаканчик с томатным соком.
Выпил. Вместо закуски смачно вытер пальцы о мелкую рыжеватую растительность вокруг рта. Его сосед справа также одобрительно хмыкнул и закусил хумусом, зачерпнув его печеньем.
— Давай еще по одной, — сказал мой сосед и распечатал шоколадку «Аленка».
Человек с хумусом одобрительно кивнул, показал на мой стаканчик:
— Ну, как оно с томатом, ничего? Блади Мэри?
— Типа того.
— Давно из России?
— Сегодня десять дней, как уехал…
— А я с 89-го. Сколько это получается?
— Прилично, — подытожил сосед, шевеля губами и помогая пальцами «Папа может». — А чего тебя понесло туда? Вроде нормальный мужик, не пейсанутый…
— Жена захотела. Надо было лечиться. Да и дети школу заканчивали, хотели в университет поступить, здесь, у нас, их не брали.
— Как так не брали? — возмущенно вспылил мой сосед. — Чего ты гонишь?
— Да так. Не брали и все. Валите, говорят, ребята. Вы нам здесь не нужны. Ну, раз не нужны, поедем туда, где нужны. Там и остались.
— Ну, хоть выучились?
— Да, нормально. Один — врач. Другой айтишник. Программы разные пишет.
— Ну, а ты что, решил все-таки возвратиться? Ну, правильно, погулял и хватит. Дома-то все лучше, чем в этом пекле.
— Да нет. Я ненадолго. На три дня. Друг женится.
— Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Ни хера себе! Друга не видел двадцать лет. Друг женится, а он — на три дня едет. Твою мать!
— Женится третий раз, — вставил сосед с хумусом.
— Дак тем более. За возвращение положено выпить. Друзья, это ж — святое!
И наша стихийно образовавшаяся в небесах классическая троица немедленно отметила возвращение человека с кошерной обувной коробкой и хумусом на историческую родину.
Самолет поднялся еще выше, и все, что было внизу, стало меркнуть в серой мгле, отдаляться. После очередного захода «на троих» сосед спрятал ополовиненную бутылку в пакет, а у меня под животворящим действием виски с томатным соком неожиданно все сложилось в один пазл. Необычное, на первый взгляд, сцепление разных событий, разнесенных во времени и как будто никак между собой не связанных, выстроилось в стройную картину. Я вспомнил о холсте, ради которого поехал этим утром в Лувр.
А затем сначала на уровне подсознания, а потом уже и сознания я вдруг почувствовал, что загадочная история с девушкой-монахиней странным образом сблизилась с другой, виновником которой был Бернар.
Мне действительно показалось в тот момент, что я уловил какой-то нерв произошедшего. Какая-то схожая кротость в восприятии злодейства судьбы.
Конечно, нелепо печалиться о монахине, умершей неизвестно при каких обстоятельствах, когда палец приставлен к спусковому крючку и на карту поставлена судьба всех и каждого, думал я. Уж если у нашего любимого Бонале сдали нервы и он непонятно с какого перепугу задавил курочку фазана, кто поручится, что они окажутся крепче у офицера, сидящего в бункере один на один с ядерной кнопкой. Кто знает, что у него творится в башке. Вот уж чудо из чудес, что до сих пор не шарахнуло. Кто может сказать, что происходило в голове пилота, направившего пассажирский «Боинг» с тремястами пассажирами на борту прямиком на горную вершину?
То ли виски с томатом так подействовали, но я отчетливо представил «Боинг», о котором писали, стремительно летящий навстречу смерти и уже приближающийся к скале. Я отчетливо, почти с голографической ясностью представлял то, что могли видеть пассажиры этой обреченной на смерть машины: разрастающуюся в окошке иллюминатора гору, командира воздушного судна, с топором в руке отчаянно пытающегося проломить дверь в кабину, где заперся самоубийца. Рубил, но так и не успел туда проникнуть…
Мы летели в разведенном молоке, и вдруг показалось солнце. Сначала жаркой полосой заиграло на плоскости крыла, на откинутых столиках, куда стюардессы только-только начали ставить подносы с ужином. А потом все пространство под нами озарилось и заполнилось вечерним светом.
Внизу, по пуховому покрову облаков скользила тень нашего «Римского-Корсакова», исполняющего однообразную рокочущую мелодию. Где-то внизу на припорошенных снегом просторах шла своим чередом суетливая жизнь человеческого муравейника, ползли по дорогам мелкие букашки автомобилей, красавец фазан хлопотал в бурьяне возле своей спутницы, пытаясь понять, что же все-таки произошло. Такое было ощущение, что мы навсегда покидаем Землю и устремляемся в некий новый безгрешный мир, где все будет организовано иначе, намного лучше, чем на Земле.
Позже, пробираясь вдоль рядов кресел к туалету, я неожиданно увидел ту самую девушку, которая стояла у подъезда Гранд отеля и зажженной сигаретой чертила огненное сердце. Та же прическа а-ля Жанна д’Арк.
— Каникулы закончились? Домой? — спросил я негромко, поравнявшись с ней.
Она улыбнулась.
Пройдя несколько рядов и почувствовав ее взгляд, обернулся — увидел, что она смотрит мне вслед с некоторым недоумением.
В тесной кабинке, натыкаясь локтями на стенки, с трудом снял пиджак, оценил свой помятый вид, но, когда понадобилось спустить воду, видно, по ошибке нажал не на ту кнопку и на меня выехал пеленальный столик для младенцев.
За шторкой рядом с туалетом ужинали и негромко переговаривались стюардессы. Свет в салоне самолета был убавлен до минимума. Пока я ходил, мой сосед уснул. Пришлось его будить, чтобы пробраться к своему креслу. Его рыжина и мощный торс напомнили мне о быках породы лимузин, которых только вчера видел в поле, мокнущих под дождем. Пропустив меня, сосед немедленно заснул и во сне издал дикий аккорд храпа, как будто кто-то нажал басы на аккордеоне, исполняя фугу Баха. Спасли восковые шарики в ушах, и я порадовался, что не забыл их в гостинице.
Поезд снова мчал меня через французские поля и луга, с этими видениями я заснул, а проснулся внезапно от громких хлопков у самого уха. Колеса упруго отпрыгнули от посадочной полосы и вновь к ней прильнули, чтобы уже не расставаться с привычной твердью. А потом, как в театре, жаркие аплодисменты прошли волной от галерки — хвоста самолета — к бизнес-классу, где хорошим господам подают холодное шампанское.
— А ты чего не хлопаешь? — громче других старался мой спаситель. — Давай, блин, просыпайся!
«Римский-Корсаков» был охвачен ликованием. «Полет шмеля» успешно завершился. Подмигивая нам, хлопал в ладоши обладатель кошерной коробки с хумусом, как будто это лично ему удалось посадить в темноте тяжелую машину на скользкую дорожку.
Москва встречала крепкой морозной погодой. Разноцветные аэропортовские огни двоились в окошках, подернутых изморозью. Стюардессы неприятными голосами призывали оставаться на местах до полной остановки. Их требованиям никто не собирался подчиняться. Публика хлопотливо собиралась, доставала сумки, пакеты из багажных отсеков, выстраивалась в проходе. Сосед неожиданно легко подхватился, напоследок мотнул головой и, расталкивая стоявших, двинул к выходу. Уже в аэропортовском коридоре на мгновение мелькнул его скрепленный резинкой, как у молодого петушка, рыжеватый хвостик и чернильная ящерица на шее. Набычившись, он мощно и сосредоточенно шел подобно ледоколу, раздвигая идущих впереди своим напором.
* * *
Подробности гибели Бернара открылись спустя два года, когда в конце лета мы вновь все съехались в небольшой городок под Бордо отметить то ли юбилей, то ли выход на пенсию его вдовы Мари-Клод. Оказывается, за день до смерти он внезапно вышел на людное шоссе прямо перед носом тяжелого грузовика. Седрик, его младший сын, который в этот момент был с ним рядом, успел схватить его за полу пиджака и оттащить от дороги. По помертвевшим серо-голубым глазам отца он понял, что с ним что-то не так. На следующий день Бернар повесился у себя в комнате, предварительно изнутри заперев ее на ключ. Когда взломали дверь, из петли вытащили уже остывшее тело.
Помимо ближайших родственников Мари-Клод, собрались ее бывшие сотрудники. Празднество проходило в социальном здании при кладбище в тридцати километрах от Бордо. Все сошлись на том, что место выбрано удачно. В большом котле (еще большем, чем тот, в котором варили ритуальный русский борщ) приготовили паэлью — рис с креветками, мидиями и овощами.
Ели стоя, из одноразовых картонных тарелок одноразовыми вилками. А после мы все, члены одной большой семьи, бодро отплясывали под грохотавшую музыку. Могила Бернара (Бонале) была не так далеко от здания, где готовили и танцевали, доносившиеся туда ритмические звуки сабвуфера шевелили сухую траву между могил. Было весело и тревожно. Но при этом, казалось, недостает какого-то веского, человеческого слова, которое примирило бы лежащих здесь под гранитными плитами и нас, живых, свободно разгуливающих между могил.
Там, на кладбище, мне вспомнился русский философ-космист Федоров, начинавший, как и Мари-Клод, библиотечным работником, правда, в Москве в середине ХIХ века, в Румянцевской библиотеке. В свободное от заполнения формуляров и напоминаний должникам о взятых на дом книгах время Федоров писал трактаты, в которых предлагал потомкам воскресить их предков, опираясь на наследственные признаки. По сути, предсказал появление генетики, с помощью которой дети и внуки смогут возвращать с того света своих умерших родителей, а те своих предков, и таким образом последовательно — цепочкой — воскреснут все, кто когда-либо жил на Земле. Восстанут Леонардо да Винчи, Лев Толстой, Циолковский. Со смертного одра поднимется монахиня, с курочкой фазана в руках, будет позировать для воскресшего Гойи. Да, конечно, прокормить всех восставших из праха едва ли удастся, рассудил Федоров, землянам из-за перенаселенности придется отправиться в космос, осваивать новые планеты. Но и это будет под силу человечеству. Много ненужных ракет, стоящих сегодня на боевом дежурстве, можно будет использовать в мирных целях для отправки реанимированных на иные планеты, приспособленные для жизни. Мог ли Федоров тогда об этом помыслить?
Шуршал гравий у меня под ногами. Палило неуправляемое солнце, безразличное к земным проблемам. Я загибал пальцы, подсчитывал, сколько времени понадобится, чтобы окончательно изменить природу человека, а заодно и среду обитания.
В тот августовский день, после паэльи, вина и зажигательных танцев, разгуливая среди могильных плит, я подумал о том, что, видимо, ждать осуществления предсказанных Федоровым воскрешений осталось не так долго. Практически всё для этого есть: искусственные хрусталики глаз, сердечные клапаны, чипы, заменяющие моторные нейроны головного мозга, даже забавные вьючные роботы, которые уже могут выделывать коленцами сложные танцевальные па. Осталось только изъять из клеток ген старения и заменить его на ген вечной молодости; генетика поможет воссоздать во всех подробностях каждого из ушедших в мир иной, а ракеты доставят человека или его гены в любую точку солнечной и не только солнечной системы, ну, и, конечно, уже есть мощные сабвуферы, способные мертвых поднять из могил.