Десять флешбеков и одни похороны
Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2023
Об авторе | Евгений Бунимович — поэт, прозаик, эссеист. Лауреат премии журнала «Знамя» за 2012 год. Предыдущая публикация в журнале — «Он построил дом. О студии, о книге, о Кирилле Ковальджи» (№ 2 за 2018 год).
разве выносимо расставаться
растворяться в импортной дали
если человек 15–20
составляют население земли
разве есть поэт кроме ерёмы
разве польза есть кроме вреда
разве существуют водоемы
кроме патриаршего пруда
1982
(флешбек № 1: война объявлена)
— Ерёма, ты, что ли?
— Наташа! Война объявлена.
И повесил трубку.
Наташа в ужасе бросилась на кухню, к радиоточке.
Ни-че-го. Мальчик едет в Тамбов, чики-чики-чики-чики-чики-чики-та.
Нет, в Тамбов мальчик поедет позже. Тогда царила лаванда, горная лаванда, наших встреч с тобой синие цветы…
Выглянула в окно.
Никаких волнений в природе и обществе. Тихие, сонные, безлюдные тогдашние Патриаршие.
Всё-таки врубила телек. Мало ли.
Играй, гармонь. Воскресенье в сельском клубе.
Какой это был год? Да любой.
Война могла быть объявлена всегда.
Но ни мобильных, ни всемирной паутины, ни соцсетей еще не было, ни даже пейджеров. Одна лаванда, хит 80-х.
Наташа не сразу пришла в себя.
Ну, Ерёма… Вот же сволочь!
(Это когда я с работы вернулся.)
Вечером Ерёма снова позвонил, но уже в дверь.
— Я же пошутил…
— Ну и шутки у тебя, Ерёма.
* * *
После всех суетливых и неловких посмертных хлопот нашли место. Село Никольское, неподалеку от Домодедова. Там церковь, погост. И Саша Волохов там, он же отец Александр.
Надо цветы по дороге купить. Вроде, положено. Ерёме? Глупо.
Еще и загребут в цветочной лавке. Ковидная изоляция уже не тотальна, но мало ли.
Не загребут, отговорюсь. И не тем отговорюсь, что еду друга хоронить, а «мероприятие на открытом воздухе». А такое разрешено. Вот время…
Дальнейшее движение по навигатору снимает вопрос. Цветочные лавки не просматриваются, нет даже бабуль на обочинах с букетиками в ведрах.
Подмосковная дорога нынче туннель, глухие заборы до небес. Слева и вовсе кремлевская стена. И черные слезы чахлой жимолости у глухих парадных ворот. Черные ягоды, горькие слезы. Романсъ.
(флешбек № 2: черные слезы)
Неминуемое приближение того, что двадцать лет спустя, внезапно перейдя на латынь, мир назовет «миллениумом», впервые настигло меня перед афишей на входе:
«Поэты конца тысячелетия». Это крупно, по диагонали. Мелко, внизу — две наши фамилии.
Печатать нас тогда не решались, да и мы по редакциям не бегали, но волна какая-никакая катилась, вот и пригласили нас в редакцию модной молодежной газеты, выступить в закрытом режиме, «для своих».
Можно «разговаривать через губу», а вот «слушать через губу» — едва ли. Однако собравшиеся «свои», ежедневно гнавшие миллионными тиражами всяческую комсомольскую туфту, которую сами презирали, слушали нас именно так — через губу.
Что-то дрогнуло, поплыло, когда Ерёма начал читать «Старую деву»:
Да здравствует старая дева, / когда, победив свою грусть, / она теорему Виета / запомнила всю наизусть.
Неуверенные смешки, растерянные переглядывания. Хохот нарастал, а Ерёма мрачно чеканил, вбивал гвозди:
Малярит, латает, стирает, / за плугом идет в борозде, / и северный ветер играет / в косматой ее бороде.
Сидевшая в первом ряду всей Москве известная суровым нравом критикесса, выносившая на страницах газеты свои еженедельные приговоры, беззвучно плакала, размазывая черные слезы заморской косметики по красному лицу…
* * *
Церковь на пригорке — очевидный новодел, но без понтов. Из тех, что собирают по кирпичику.
Припарковался у ворот, поднялся к крыльцу.
Потянул на себя дверь. Открыто. Заглянул. Никого. Вышел. Никого.
Прислушался. Порывы ветра доносят отдельные гортанные гласные и матерные согласные неспешного диалога.
Пригляделся. Поодаль, на пустыре, двое работяг с лопатами.
Огляделся. Какой-никакой простор. Редкие домики тонут в зелени, остатки рощицы вдали. Левитан, «Над вечным покоем». Компактная подмосковная репродукция.
За церковью погост. На траве в беспорядке разбросано несколько старинных гранитных надгробий, старательно очищенных, с проступающими надписями.
Тут нужны детали, подробности, отставной штабс-лекарь или там кавалерственная дама, пара трогательных полустертых эпитафий, пара имен с ерами и ятями, желательно добавить хрестоматийно блеснувшее (на солнце) горлышко разбитой бутылки, на худой конец, залудить про трепещущий свет и тихий ароматный воздух…
Поздно уже под прозаика косить, в блокнотике все фиксировать. И не до того.
Новых захоронений не видно. Я туда приехал? Вроде время назначенное. Дурацкая привычка являться вовремя.
Галя сказала, что они заказали автобус, собираются в Москве, на Патриках, и урну привезут. Эти точно опоздают.
Но где Волохов, отец Александр где?
И узнаю ли его сорок лет спустя…
(флешбек № 3: студия)
Я сижу по центру, за большим общим столом (староста!), Ерёма стоит в дверях, как будто и здесь, и где-то еще.
От наших студийных встреч не осталось ничего — ни записей, ни фотографий. Только стихи.
Пожалуй, это и было главным. Студия Ковальджи, силовое поле, центр притяжения поэтического поколения.
Мы были очень разными не только в стихах, но и в жизни. Едва ли многие из нас где-нибудь когда-нибудь пересеклись — если б не стихи.
Вот в дверях студии появляется воздушная Юля Немировская с коробочкой столь же воздушных пирожных (где она их находила среди мрачных неликвидов советской торговли?).
На перевязанные шелковой лентой безе с эклерами неодобрительно косится Ерёма. Безе и эклеры — не лучшая закуска для позвякивающего в портфеле дешевого портвейна. Сойдет…
Пригвожденный к столу ведущего, я предоставляю слово очередному стихотворцу и со с трудом скрываемой завистью наблюдаю, как Марк, Парщиков и Волохов бесшумно и ловко пробираются к выходу…
* * *
Ниоткуда возник мужик в жидкой бородке и глубокой печали.
Нешто Волохов? Не похож. Пониже, пожиже. И помоложе.
Невнятно поздоровались, спросил его про отца Александра.
— Уехал он куда-то. Видите: машины нет.
Уехал? Ничего не понимаю. Звоню Гале. Абонент вне зоны доступа.
Кому бы еще позвонить? Галя говорила, кто-то на своих машинах приедет. Кто? И, кстати, они-то где?
А те двое работяг? Может, что-то знают, может, там они могилу копают?
Уже не удивился, что и они исчезли.
Сквозь землю провалились.
Законы жанра.
(флешбек № 4: исчезновение)
Невесть когда невесть почему мы оказались невесть где.
Ветер гулял в аэродинамических трубах московских окраин, еще и мокрый снег… И тут я вспомнил, что неподалеку в панельной девятиэтажке проживает одна андеграундная поэтесса.
Ерёма проявил внезапный политес:
— Неудобно так заваливаться. Надо позвонить.
Будка телефонная на углу, роемся в карманах, двушек нет, нашлась одна. Без толку — шнур оторван. Что и требовалось доказать. Да и номер я не так чтобы уверенно помнил.
На ощупь нашли подъезд, звоним в дверь.
Поэтесса открыла — тощая, босая, ошалелая, в слезах, соплях и черных кругах вокруг красных глаз.
Бросилась ко мне:
— Женя! Он ушел!!!
Он — кто? Ну не спрашивать же…
И тут я вспомнил (поздно!!!): ходил слух, что к ней переехал от законной жены один вполне официальный поэт, солидный такой, всегда при галстуке, как с доски почета.
Всех смущал, естественно, не сам адюльтер, а предательство, пошлая смычка андеграунда с официозом.
Судя по всему, он только что сбежал обратно к жене. Поднимаясь в лифте, мы слышали тяжелый грохот ботинок бегущего по лестнице. Теперь понятно, чьи это были ботинки.
Да, попали. Как бы слинять. Промедление смерти подобно.
Я оглянулся, и… не обнаружил Ерёму.
Вошли мы вместе. Это точно.
Дверь за нами захлопнулась. Зуб даю.
Ерёма был тут же, в прихожей.
А теперь его нет. Нигде!
Слился со стеной? Заплутал в дебрях малогабаритной двушки?
Я торопливо и лицемерно посочувствовал поэтессе, попятился к двери, рванул ручку за спиной, вылетел на лестничную клетку. Деликатно закрыл за собой дверь.
Пусть этот гад, который застрял где-то там, в квартире, сам теперь расхлебывает!
И тут у лифта возник Ерёма. Ниоткуда!
Я удивился и не удивился. В столбняке забыл о его способности бесследно исчезать, буквально растворяться в воздухе и потом ниоткуда возникать.
Мы молча вышли из подъезда, побрели к метро, не в силах переварить эти мексиканские страсти посреди московской зимы…
* * *
В кармане пискнул телефон. «Абонент появился в зоне доступа сети». Наконец созвонились с Галей. Скоро будут.
Пока говорили, подъехал пыльный жигуль, откуда вышли один поэт, один прозаик и две потрепанные музы.
Поэт знал место, повел за церковь через старые надгробия к ограде, показал свежий могильный колодец, прикрытый квадратной железякой на штырях.
— Тут и будет написано «Александр Ерёменко, король поэтов», — буркнул прозаик.
— Или «Старший матрос Ерёменко», — отозвался поэт.
Да, верно, когда он звонил, любил так представляться.
Наконец появилось то, что Галя назвала заказанным автобусом.
Вынесли урну, поставили на длинный дощатый стол во дворе, покрытый бесконечной клеенкой в разноцветный горошек.
Похоже, жизнь налаживается. Как и смерть.
(флешбек № 5: голодовка)
Все расселись за длинным столом вокруг праха Ерёмы, ждали дальнейших указаний. Галя вызванивала пропавшего Волохова.
Юра, брат Ерёмы, приехал с женой из Германии по своим делам, на неделю. Совпало.
Он не совсем кстати вспомнил, как втроем с Ерёмой и Волоховым они направлялись в такси на вечер поэзии «новой волны», где Ерёма вместо чтения стихов собирался объявить голодовку с требованием вывода советских войск из Афганистана.
Волохов всячески пытался эту опасную затею предотвратить, сначала словесно, выдвигая различные резоны, потом понял — бесполезно, в отчаянии стукнул со всей дури бутылкой из-под пива по стеклу. Он рассчитывал, что стекло в машине разобьется, ну хотя бы треснет, таксист сдаст их ментам, и затея Ерёмы сама собой растворится в обезьяннике ближайшего околотка.
Однако противоударное стекло не разбилось и даже не треснуло. На вежливый вопрос Волохова, не сдаст ли водитель их все-таки в милицию хотя бы за хулиганское поведение, тот махнул рукой: себе дороже.
В итоге Ерёма выступил, голодовку объявил, никто его не тронул, никто вообще никак не отреагировал.
На следующий день он голодовку прекратил. Войска остались в Афгане, их вывели три года спустя.
* * *
Галя звонит, Волохов не отвечает, поэт с прозаиком и музами переместились к могильным камням, удобно расположились, достали фляжку.
Юра вспомнил еще пару историй, потом спросил меня про прошлогодний кипеш в соцсетях: спасти Ерёменко! он в больнице! в опасности! к нему не пускают!
Рассказал ему, как пытался тогда объяснить главврачу Боткинской, что бомжеватый пациент в полном неадеквате, которого в ночном скверике на Бронной обнаружил случайный прохожий (спасибо, скорую вызвал) и к которому теперь жену не пускают, — это известный поэт Александр Ерёменко, по его стихам диссертации пишут, международные конференции проводят… Главврач выслушал недоверчиво, но Галю пустили.
(Это был вынужденный флешбек. Не считается.)
Подошел здоровенный работяга с красным буддоподобным лицом и малярной кистью в банке. Похоже, тот самый, которого я заметил на пустыре с напарником и тележкой. Неторопливо, сосредоточенно, ни на кого не глядя и ни слова не говоря он снял со штырей железный квадратик, положил на траву и стал красить в тот веселенький цвет, каким в годы нашей юности красили автобусные остановки, общественные сортиры и стены школьной столовой.
Зачем? Простая железяка лучше была.
Странно тут. И несуетно. Ощущение, что все как-то образуется. Как? Когда? Бог весть. Но образуется. Это же Ерёма, с ним всегда так. Даже сегодня.
Подошел к краю, заглянул в обнажившийся могильный колодец. И что он видит? Просто яму… далее по тексту.
Тут возник жидкобородый, который пожиже-помоложе:
— Отец Александр будет через пять минут.
(флешбек № 6: хоспис)
Хорошо тем, у кого воспоминания плывут одно за другим, эдаким ностальгическим ледоходом по реке памяти. А эти расползаются и слипаются, как переваренные клецки в больничном супе.
Когда в больнице стало совсем плохо, позвонил Нюте. Перевели Ерёму в хоспис.
Для поездки в хоспис навигатор не нужен, посещения, прощания становятся неминуемыми константами моего ежедневника.
Не знаю, хочу ли я видеть его таким, хочет ли он вообще кого-то видеть, узнаю ли его, узнает ли он меня. Надо. Еду. Я хочу видеть этого человека… Далее по тексту?
Дожил: мысли и воспоминания насквозь центонны и рифмуются как попало.
— Ну проведите, проведите меня к нему, — стоя посреди ночи, посреди дороги, посреди опустевшей Малой Никитской, хрипит Ерёма есенинский монолог Хлопуши. Я лениво тяну его за рукав, он делает шаг вперед, куртка остается у меня, а он орет: — Я хочу видеть этого человека!..
Редкие водители объезжают нас, крутят пальцем у виска.
Хоспис не похож на больницу. Насколько возможно. Обросший, запредельно исхудавший Ерёма говорит с трудом, цепляется за висящую над ним палку, чтоб приподняться в кровати. Цепляется за жизнь.
* * *
Большой нос, прищуренные глаза, борода лопатой, рубаха навыпуск, подпоясанная чем-то подобающим, чуть ли не веревкой. Отец Александр мог бы без грима изобразить Льва Толстого в очередном многосерийном байопике. Он, кстати, ГИТИС заканчивал. Но, похоже, Волохов не играет, он теперь такой и есть. Едва различаю в нем того давнего встрепанного студийца-ковальджийца.
Вроде он и сам не знает толком, что и как делать.
Наконец, поддаваясь течению событий, спокойно сказал:
— Пошли в церковь.
Галя по дороге захватила коробку с урной.
— Прах вроде не отпевают, — буркнул прозаик.
— Это и не отпевание, — отозвался поэт.
Вошли молча. Немного нас. Дюжины не наберется.
Отец Александр надел положенное, убрал патлы за уши, разложил бороду поверх облачения.
Егор, сын Ерёмы, крупный мужчина с растерянным взглядом мимо, застрял на крыльце:
— Там написано: в шортах нельзя.
— Пусть входит! — махнул рукой отец Александр.
Включиться в последовавшее не получилось. Некстати вспомнив про ковидную опасность, малодушно отошел к открытому окну.
(флешбек № 7: король поэтов)
Это неизбежно упоминалось во всех некрологах. Король поэтов! Звучит. К тому же — правда.
Затеянная игра, невзначай ставшая литературной легендой и историей отечественной словесности, настоятельно требует одновременно былинного описания и дотошного следования фактам.
Итак, однажды безветренным, но дождливым ноябрьским вечером 1982 года в России одновременно возникли два места силы, два центра событий, два магнитных полюса.
Один — на подмосковной даче в Заречье, об этом позже. Другой возник в самом центре города, на Большой Никитской (по тогдашней советской топонимике — улица Герцена, 47), и был обозначен скромной бронзовой плашкой «Центр досуга молодежи Краснопресненского района».
На этот отреставрированный особнячок в духе ранней эклектики положил тогда глаз быстро набиравший популярность клуб «Что? Где? Когда?». Однако знатоки из телеклуба, как и местные комсомольцы, как, впрочем, и бывшие хозяева этого уютного домовладения, как то: князь Шаховской, баронесса Розен, надворная советница Смирнова, гвардии прапорщица Неронова — не имеют никакого отношения к описываемым событиям.
Центр досуга молодежи, изможденный тяжбой останкинских телезнатоков с пресненскими комсомольцами, при этом мучительно размышлявший, чем бы таким покультурней прикрыть сомнительный, но весьма прибыльный бар с бутербродами и спиртным в розлив, что было в советские времена большой редкостью, в конце концов при не до конца проясненных обстоятельствах запустил на пару вечеров в месяц возникший средь диких степей московского литературного андеграунда «Клуб молодых поэтов» — не менее подозрительный, чем нижний бар, но всё же…
Клуб прожил недолго. Каждый поэт, прислонясь к дверному косяку, ждал своего выхода на подмостки и больше не ждал ничего. При таком раскладе клуб был абсолютно нежизнеспособен и наверняка вскоре сам по себе сошел на нет, однако в конце сезона его весьма кстати с треском разогнали недальновидные столичные власти.
В итоге гонимый, запрещенный по велению сверху клуб молодых поэтов справедливо вошел в историю отечественной литературы как еще один загубленный на корню, затоптанный советской властью росток нового, свободного, неподцензурного…
Вошел — вместе с легендарными выборами Короля поэтов, состоявшимися в клубе в тот самый ноябрьский вечер 1982 года, в зальчике на втором этаже, куда вела лихо закрученная лестница с помпезными зеркалами.
Придумано было красиво. Сначала появилось объявление. На большом, прихотливо ободранном листе оберточной бумаги разновысокими печатными буквами при отсутствии заглавных и знаков препинания сообщалось о готовящейся необычной акции:
- каждый не испугавшийся творческой конкуренции поэт должен отдать свое самое забойное не побоимся этого слова стихотворение в напечатанном виде поэмы и микропоэмы будут отклонены
- собранные стихотворения будут переданы чтецам которые прочтут поданные стихи анонимно не называя имени автора
- все пришедшие не только участвовать в конкурсе но и просто слушать а также участвовать в избрании победителя должны будут вписать свое имя в листок пущенный с этой целью по залу
- каждому записавшемуся будет выдан листок для голосования
- будет вывешен перечень конкурсных стихотворений по названиям без указания автора и обозначен порядковый номер каждого
- после прочтения всех текстов каждый сможет проставить номера 3х не более понравившихся стихотворений в своем билете и опустить его в урну для голосования
- счетная комиссия подсчитает голоса и объявит победителя
- победитель будет поощрен разумеется не материально
Собственно, все так и происходило. Почти так.
На небольшой эстраде стоял венский стул с табличкой «стул короля поэтов» (много позже, будучи выставленной в Литературном музее, эта табличка обретет подобающий мемориально-музейный статус).
Переполненный зал был готов ко всему, и когда Оля Свиблова внезапно пронзительно закричала: «Юкка! Юкка!», это показалось магическим заклинанием, боевым кличем новой поэтической волны, хотя в виду имелся всего лишь мелькнувший в дверях и пытавшийся протиснуться в зал запоздавший Юкка Маллинен, финн московского разлива, знаток неподцензурной русской поэзии, тогдашний выпускник МГУ, ныне президент финского ПЕН-клуба…
Список тех, чьи стихи читались в тот вечер, едва ли кто теперь возьмется в точности воспроизвести. Наверняка среди них были Лёша Парщиков, Аристов, Ваня Жданов, Ерёма, Нина Искренко, Марк Шатуновский… Ну и я тоже. А еще, помнится Друк, Кутик, Гершензон, Юлик Гуголев, Щербина, Коркия, Юра Арабов…
Кстати, как он там? Позвоню.
— Ты как?
Спросил про тот вечер, Арабов недовольно пробурчал в трубку:
— Да, да, был я, конечно, но участвовать снобистски тогда отказался. А может, и не снобистски, а с испуга, что все это обвалится…
И с характерным своим скрипучим смешком вдогонку вдруг вспомнил звучавшее там «В ту осень я любил спортсменку с толчковой левою ногой» Володи Вишневского.
Стихи читали студенты ефремовского курса Школы-студии МХАТ, которых привлек Шатуновский.
Ритуал впечатлял. Сначала из псевдоантичного сосуда вслепую извлекался листок с номером, затем медленно, со всеми хрестоматийно-мхатовскими паузами, вставал артист, у которого был текст под этим номером, и читал стихи очередного претендента на королевский титул.
В безнадежной попытке минимизировать влияние дружеских пристрастий тексты были анонимны, но искушенная публика без особого труда могла распознать автора по родимым пятнам метаметафор, концептуализма и прочей полистилистики.
Когда ритуал торжественного чтения, прерывавшегося хохотом, свистом и аплодисментами, завершился, обнаружилось, что урну для голосования, указанную в объявлении, забыли.
Согласно толковому словарю русского языка, урны делятся на избирательные, мусорные и погребальные. Избирательную забыли, до погребальных еще не дожили, хотели было принести мусорную — с улицы, но на дворе моросил мелкий противный дождик, бросать голоса в темную жижу и затем извлекать их оттуда не хватило авангардного духа. В итоге бюллетени голосовавших собирали в черную шляпу с большими полями, которую пожертвовала на общее дело Наргис, стильная жена Марка Шатуновского.
Подсчет голосов шел в соседней комнате. Двери то открывались, то закрывались — «наблюдатели» нетерпеливо ходили туда-сюда в ожидании наконец выпить.
В так и не наступившей тишине торжественно провозгласили итоги. Победил Александр Еременко.
Реплика в сторону. То, что Ерёма был выбран тогда Королем поэтов, знают все. То, что я занял второе место, — наверное, только я один и помню. Что справедливо. В турнире важен чемпион, победитель. Даже когда это турнир поэтов.
Ерёму привели с первого этажа, где в баре уже вовсю наливали, усадили на королевский стул.
Вопреки предварительному объявлению о нематериальном поощрении, для победителя быстро собрали деньги. Гуголев — всё в ту же черную фетровую шляпу, Наташа — в свою собственную. После чего отправились пропивать королевский бонус.
Наутро по городу поползли слухи (позже подтвержденные замогильными голосами центрального телевидения), что в ту ночь умер Брежнев.
Накануне вечером Генеральный секретарь ЦК КПСС Л.И. Брежнев, к тому времени без малого восемнадцать лет занимавший этот всевластный пост, ужинал на госдаче «Заречье-6» вместе со всей своей семьей, после чего ушел спать.
Утром, когда охранник попытался его разбудить, генсек был мертв. Охранник попытался его реанимировать, сделал ему искусственное дыхание и массаж сердца, но это не помогло. Почему это делал не врач, а охранник, история умалчивает. Зато история не умалчивает, что тут же, у постели усопшего верховного правителя, дряхлые члены политбюро решали вопрос о преемнике.
Однако не был ли решен этот вопрос уже накануне вечером, когда Брежнев после сытного ужина еще только направлялся в опочивальню?
По крайней мере, из нескольких окон в районе Патриарших прудов весь следующий день звучали громкие нетрезвые молодые голоса: «Генсек умер, да здравствует король!»
* * *
Урну установили на дне колодца.
— Тачка с песком нужна, — распорядился Волохов.
Буддоподобный куда-то ушел и вскоре появился с полной тачкой и лопатой.
Встали в круг, молча передавали друг другу лопату, зачерпывали песок, бросали в колодец.
Ритуал оборвался, когда закончился песок. Еще тачка нужна. Эту пригнал худенький смуглый паренек, напарник буддоподобного (кому еще обустраивать сельский храм под Москвой?). Засыпали доверху, выровняли.
Зря я нос воротил, когда крышку в веселый цвет красили. Оказывается, это была внутренняя сторона — чтоб не ржавела.
Взяли мы вчетвером квадратную железку, положили на штыри.
Закрыли могилу. Замазались краской.
(флешбек № 8: донос)
В начале перестройки от полной растерянности стали открывать архивы, печатать все подряд, вплоть до сексотских доносов.
Помню один из таких опубликованных архивных доносов (кажется, в «АиФ»): «Александр Еремёнко отнес книгу стихов в издательство “Советский писатель”».
Отнес!
Уже криминал.
Как если бы Ерёма бомбу туда отнес.
С часовым механизмом.
* * *
— Отойдите подальше, сварка будет.
Волохов стоял чуть в стороне, на фоне всего того, что, собственно, он здесь и построил, и обустроил. Церковь возвел — по кирпичику, камни на кладбище очистил, теперь вот Ерёму хоронит.
Вспомнил! Сейчас, конечно, некстати, но когда еще, обещал ребятам, потом опять забуду, короче, подошел, сказал, что Литмузей собирается издать книжку студии Ковальджи, там мы все…
— Марк дал туда твои стихи. Как? Не против?
— Да, я же сказал ему: делай, что хочешь…
И усмехнулся. Воспоминание о другой жизни.
(флешбек № 9: хокку раз, хокку два, хокку три)
За окном — Патриаршие, на подоконнике — роскошный альбом Хокусая с бесконечными фудзиямами, подарок моих выпускников. Ерёма предлагает писать хокку, день — он, день — я, кто первый сломается.
С неделю договор, скрепленный дешевым портвейном, исправно выполнялся обеими сторонами, потом Ерёма в очередной раз пропал, я замотался, было не до того.
Пару недель спустя он пришел и вместо просроченного хокку протянул листок:
Как Хокусай на Фудзияму
Глядит в предчувствии беды,
Так Бунимович смотрит прямо
На Патриаршие пруды.
И что он видит? Просто яму,
Доверху полную воды.
Закрыл тему.
Я воткнул листок со стихами в его книжку, стоявшую на полке, и забыл о нем. Ерёма, наверное, тоже. Публикация случилась много лет спустя, когда он был уже безнадежно болен и все торопились успеть с публикациями к его 70-летию.
Оказалось, это едва ли не последнее его стихотворение.
Дальше — тишина.
Опять цитата. Тогда уж лучше пастернаковский вариант, точнее:
Дальнейшее — молчанье.
Двадцать лет буддийского молчания Ерёмы.
* * *
Волохов по-хозяйски оглядел могилу, железный квадратик посреди выгоревшей к августу травы.
— Надо бы чем-то сверху. Нужен камень, хоть какой.
В пяти шагах лежал бесхозный увесистый камень — руками не обхватишь.
— Нет, этот не поднимем, — буркнул прозаик.
— Не поднимем, — согласился поэт.
Буддообразный силач молча подошел к камню, рванул его и покатил.
Камень послушно лег на приваренную железяку.
(флешбек № 10: несожжение)
Посреди ночи я услышал звонок в дверь. Открыл.
У лифта стоял Ерёма.
— Пошли, будем жечь мою книгу.
Не похоже было, что он пьян.
— Хорошо, сейчас, погоди минуту. Штаны натяну.
Взял пару бутылок водки, пачку только что вышедшей тогда моей первой книжки стихов, вышел.
Про бутылки Ерёма ничего не сказал, про пачку мрачно спросил:
— А это что такое?
Похоже было, что от самого вида книг его мутило.
— Это моя, — говорю. — Свежая. На растопку пойдет.
Мы молча пошли к нему, благо жил он неподалеку.
Во дворе Ерёма показал заранее присмотренное удобное место для костра.
В комнате у него в аккуратно связанных пачках лежал весь, наверное, тираж его только что вышедшей книги, которую я еще не видел.
Никто еще не видел.
Дурак, я ощутил высокую миссию: спасти книгу стихов Александра Ерёменко!
Пили всю ночь. Почти не говорили.
Лопались мозги, но вообще-то голова моя в таких случаях не отключается.
Ноги отваливаются, голова не отключается. Напиваться бессмысленно.
К утру вырубились оба. Тираж так и не сожгли.
Вроде все получилось. Книга была спасена.
Теперь думаю — зря. Это я был дураком с высокой миссией, а Ерёма, как всегда, был прав.
Метафорическая изощренность и культурологический нонконформизм «новой волны» с поразительной органикой, без швов соединялись в нем со скептической внятностью подворотни и мужской определенностью жеста и судьбы. Он как будто брал этот мир на слабо.
Новое время оказалось временем внешних вроде бы достижений — исправно выходили книги, переводы, антологии, приглашали на международные фестивали, премии вручали — и внутреннего дискомфорта.
Книга стихов Александра Ерёменко должна была стать бомбой. Но все бомбы уже взорвались, все уходило в вату, в труху, в пустоту… Ерёма замолчал.
Может, два десятилетия молчания Ерёмы и есть самая точная позиция поэта, самая адекватная реакция на труху и пустоту.
Труху не возьмешь на слабо, в ней тонет любая определенность слова и жеста.
* * *
Вроде всё.
Прощай, поэт. Прощай, старший матрос Ерёменко.
Мир праху твоему на этом старом погосте, под присмотром Волохова, отца Александра.
Подошли к столу. Достали что положено. Помянули.
Нормально все получилось.
Пора домой.
2021, село Никольское Домодедовского района Московской области,
2023, Москва, Патриаршие пруды