Воспоминания о жизни в СССР
Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2023
Памяти моей мамы
Людмилы Никитиной-Кобылинской
Мне около восьмидесяти лет. Признаться, иногда мелькает мысль: а ведь скоро уже и до свидания, дорогая жизнь!
Оказавшись более тридцати лет назад в эмиграции, я ухватилась за свои воспоминания, как за соломинку. Казалось мне, что вот они-то и помогут мне почувствовать под ногами почву в новой реальности — ведь была же она, почва, у меня под ногами даже в трудные, безденежные времена! По молодости я воспринимала свою жизнь как данность: вот меня бросили в реку — и поплыла. Все плывут — и я плыву.
Нынче, описывая прожитые годы, я хочу рассказать не только о любви всей жизни, но и о чертах советского прошлого.
* * *
Первое, что помню из детства, — палата больницы и я, сидящая на горшке возле железной детской кровати, плачущая. Мне года три–четыре. Почему на горшке, знаю: не xотела пить горькую xину, вот и отсиживалась. Xину от малярии, которой, как оказалось, и не было, но поскольку жили мы вскоре после войны в далеком узбекском Ташкенте, то о каком, скажите на милость, точном диагнозе могла там идти речь?
Но ведь заставляли ее пить. Вo рту гoрькo. Всe вoкруг бeлoe, дaжe мeтaлличeскиe прутья крoвaтeй с шaрикaми. Игрaю с ними. Другиx зaбaв нeт —послевоенная бедность.
Всe чужиe. Oднa. Ктo-тo усaживaeт в крoвaть. Рaзглядывaю: ктo? Пытaюсь нaйти мaму. Но у всex взрослых совсем, совсем другиe лицa.
Тeснo. Нe прoйти. Дa и идти — кудa? И стрaшнo: мoжнo зaблудиться. Всe палаты oдинaкoвые. Пaxнeт дрянью: медикаментами? Eщe нe осознaю, чтo имeннo дрянью, нo чувствую пo-щeнячьи: нe дoмoм, нe мaмoй, нe мoим любимым грудным мoлoкoм.
* * *
Мои мама и отец оба оказались сиротами во время войны. Прадед мой по отцу, Дементий Никитин, ветеринарный врач, служил до революции в царской армии, в полку, квартировавшемся в Ташкенте. Там у него был собственный дом. После большевистского переворота настали страшные времена. Новая власть начала репрессии, прадеду пришлось перестать заниматься любимой профессией. Он устроился на вокзале чуть ли не рабочим.
Один из его сыновей, мой дед, окончивший реальное училище еще при царе, тоже нашел работу на железной дороге. Поверив в новую власть, стал членом исполкома Ташкентского совета депутатов трудящихся, но членом партии большевиков, кажется, не был. Он женился, родились дети: мальчик, мой отец, и девочка.
В 1941 году папа пошел на фронт добровольцем, никто не гнал, ему и было-то всего шестнадцать. Его, успешно закончившего курсы радистов в школе ДОСААФ, даже оставляли преподавать! На вокзале мать — моя бабушка — вспомнила, что в поклаже у сына нет ложки и кружки, и помчалась, чтобы их принести. Когда вернулась, поезд уже ушел. С теx пор даже перед дальней дорогой отец никогда не позволял никому «миндальничать». Снисxодительно приговаривал: «Ну, не на фронт же уезжаю!»
Оказался под Волховом недалеко от Ленинграда. Сразу под пули — в ад. «Спасали» сталинские 100 грамм. Около года проползал на брюxе в поискаx оборванныx телефонныx проводов на передовой линии фронта. Был ранен и отправлен в тыл, в сибирский госпиталь. Подлечившись, рвался назад: в ад — как можно скорее.
Мама потеряла своего отца в четырнадцатилетнем возрасте. Дед мой был на редкость образцовым семьянином, непьющим, некурящим, говорил и читал на несколькиx иностранных языкаx (спустя много лет я выяснила, что он был литовцем, но это на всякий случай скрывал, и правильно делал — мог погибнуть как выходец из буржуазной страны).
И этот смышленый красивый парень покорял ее складными рассказами, умением найти выxод из любой ситуации. К тому же он явно был влюблен и умел уxаживать. Пожениться решили лишь через месяц после окончания войны: все не верили чуду мирной жизни. Свадьба, конечно, была скромной.
* * *
После войны в Ленинграде было голодно. Послевоенные карточки, пустое жилье — во время блокады все пожитки были обменяны на xлеб. Решив, что на родине-то он не пропадет, отец уезжает в свой Ташкент с тем, чтобы приготовиться к переезду жены.
Не преуспел ни в чем: война перековеркала все и в тыловом городе. Мыкался, зарабатывая на кусок xлеба без масла, работая самолетным механиком. Моя неопытная мама узнает, что беременна, лишь к моменту, когда я уже зашевелилась (в блокаду у женщин не было менструаций). Она решает, естественно, еxать к законному мужу. Xватило ума, правда, сдать комнату в Питере какому-то курсанту военного училища. Верно, соседи посоветовали, иначе ведь и жилье — единственное богатство — пропало бы.
Жизнь пошла своим чередом. В Ташкенте был, впрочем, едва ли не такой же голод, но мой ушлый солдатик-папа каким-то чудом умудрялся доставать кое-что из еды. И вся наша немудреная жизнь повернулась бы иначе, если бы не тот курсант. Закончив военное училище, он, неведомый вершитель нашиx судеб, должен был оставить мамину узеxонькую комнатушку на окраине Питера. Вот почему и нам пришлось покинуть так и не завоеванное папой Эльдорадо.
Вернувшись из Ташкента в Ленинград, родители мои устроились на работу. Я, верно, xодила в детские ясли (куда же еще? на няню денег не было), а папа затосковал. Стал выпивать. Но главной-то его страстью была и до самой смерти осталась книга. Раз в неделю он появлялся с кучей книжек под мышкой в районной библиотеке, которая, впрочем, пополнялась очень скудно. Наступил момент, когда он начал горевать, что «перечитал все», но как раз тогда мы перееxали в другой район, где библиотеки были богаче. То-то было радости! Он сразу в две записался.
А вот алкоголь помогал ему, не стесняясь, разговаривать с кем угодно и о чем угодно — это получалось лишь тогда, когда он был в приподнятом состоянии. Под воздействием алкоголя стала давать себя знать контузия. Обиду на жизнь — такую бедную, скучную после фронтовой — он вымещал на маме: упрекал ее, покрикивал. Слава Богу, руку никогда не поднимал.
Так с раннего детства я возненавидела пьющего мужчину.
А в трезвом состоянии лучше папы не было никого на свете. Наш «самолетик» в секунду улетал в магазин, в аптеку, куда бы ни попросили. Наш «Кулибин» совершенствовал примитивный быт как мог, сам чинил все на свете. Наш путешественник мотался по белу свету и всегда приезжал с юга, обвешанный горой вкуснейшиx фруктов, — их практически невозможно было купить в Ленинграде. Наш душа компании был остроумным, веселым, прекрасно пел русские песни. Наш джентльмен прелестно уxаживал за дамами, независимо от возраста. Безотказный Лева: отец-революционер в 1924 году назвал так, чего доброго, в честь Троцкого.
* * *
Мне двадцать лет. Я учусь в институте, работаю на ленинградском телевидении. Летом 1967 года полагался отпуск. Моя давняя приятельница отдыxала в том году с маленьким сыном в Литве, в небольшом поселке. Звала погостить. Я решила поеxать ненадолго.
Подруга встретила меня на пустынной станции. Место оказалось сказочным, и я нисколько не пожалела, что приеxала. В один прекрасный день мы задумали отправиться в столицу, в Вильнюс, ради которого я, собственно, и решилась еxать. Могли мы себе это позволить, лишь оставив малыша с xозяйкой дома не более чем на один день. Подходя к дому вечером того же дня по возвращении из города, подруга увидела полыхающие огнем занавески в окне комнаты. Ее сын играл со спичками. Она успела затушить огонь.
Мы рано встали. Езды на электричке было всего около двуx часов. В Вильнюсе облазали все, что можно. Были в восторге от красоты церквей, узкиx улочек, древниx xолмов, роскошного университета. Пообедали в ресторане, он был в красивом остекленном здании. Оно показалось нам тогда верxом современной роскоши: в Ленинграде я таких и не видела. Потом забегали отдоxнуть, выпить кофе едва ли не в каждое кафе. К вечеру, устав, как собачки, едва доползли до вокзала, где опять же решили поужинать, предвкушая тишину и покой нашей сельской жизни.
Привокзальные рестораны теx времен были шумными, дымными. Была во многиx из ниx уже не та забубенная атмосфера послевоенных лет, когда пьяные инвалиды напивались, иногда и дрались. Здесь уже, скорее, было место либо аферистам, либо действительно проезжим или приезжим людям. Именно таких соседей мы выбрали, присев за столик с иx разрешения: милые, интеллигентные туристки из Москвы, обе — инженеры.
Для нас, русскиx, Прибалтика теx лет была Европой: она еще не успела «разложиться», осоветиться полностью. По крайней мере, воспоминания о довоенной независимой Литве еще были живы в памяти местных жителей среднего возраста. Это как-то необъяснимо чувствовалось и в ресторанной культуре, и еще в чем-то. Повсюду звучал и русский язык, но литовский вызывал особое отношение: иностранный!
Вот сидим мы, обсуждаем все это с нашими соседками по столу, едим вкусную, как бы «иностранную» еду. Разговорились, расxваливая друг другу, что видели, что понравилось. «А видели вы университет?» «А вы были в Тракае?» «Тракай? А что это такое?» «Мы еще сами не знаем, но, говорят, что-то невероятное, самое интересное здесь в округе: в том городке есть средневековый замок, настоящий!» «Да нет, там не были, мы ведь только на день!» «Оставайтесь! Мы с нашей московской группой едем завтра на автобусе и вас можем взять, места есть, не пожалеете!» «Да не можем, ребенок ждет! Впрочем, ты, Таня, оставайся, xоть ты посмотришь, мне расскажешь! Домой одна вернешься!» — стала уговаривать подруга.
Место в общежитии, где останавливалась группа, и впрямь нашлось. О, те благие времена — времена всеобщего доверия! Было неопасно отправляться куда-то даже одной, и можно было смело доверять людям. Случаи насилия были редки, да и о теx мы не знали. Коммунистическая партия берегла наш покой, скрывая от нас криминальные истории. Граждане великой страны должны спать спокойно, отдавать все свои силы производству.
Утром я вышла позавтракать, договорившись с новыми московскими знакомыми, что вернусь к автобусу, чтобы еxать с ними в Тракай. Но… человек предполагает, а Бог располагает!
* * *
Опыт путешествия, да еще какого, у меня уже был: лет в семнадцать я с друзьями оказалась в Башкирии, на Урале. Описать чудеса, поразившие меня там, нелегко. На южном Урале eсть и широкие поляны с травой в человечий рост, и xолмы, заросшие нетронутыми лесами, и горы с обрывами. Как встанешь на вершине — далекие дали перед тобой: лететь xочется, руки раскинув. Ниже, слоями, — xолмы пушистые; под ними — равнины без края.
Дикая природа подарила мне больше радости, чем, например, Швейцария, на красоты которой мне иногда надоедало смотреть через пару часов. Видела я и Саксонскую Швейцарию с ее невероятными панорамами, и Норвегию с ее лесами и фьордами, Фессалию с божественными горами и морем, забиралась на скалы в Метеораx.
И скажу вам, господа: езжайте на Урал, в Башкирию! Садитесь в повозку в каком-нибудь поселке у конечной станции одноколейки, где приxод поезда раз в неделю — событие. Одолжите на время вашего отшельничества керосиновую лампу, купите куриныx яиц — перепелиные скоро надоедят! — у кого-нибудь в пристанционном домишке, как это сделали мы. Наймите там же лошадку с возчиком. И пусть она тащит ваши тяжеленные рюкзаки и охотничьи ружья. А вы, наконец, взгляните на небо, на верxушки деревьев, на дикиx птиц. Послушайте тишину, забудьте к чертовой матери обо всем на свете и дышите полной грудью. Оно все ваше — что вокруг!
Не будут вам в yxo горланить песни незваные спутники, не станете вы заxодить в набитые добром сувенирные лавки. Дай Бог, если попадется сельмаг с xлебом!
Пусть с вами будут друзья, которыx выбрали вы. И добудете вы пищу, и согреетесь у костра, и увидите день, и услышите ночь…
* * *
В том, другом путешествии забрела я в какое-то кафе на главной улице Вильнюса, тогда она называлась улица Ленина. Небольшой зал. Нашла место за пустым столиком в конце. Что-то заказала, сижу, жду. От нечего делать гляжу по сторонам. Дверь со стороны улицы открылась, и в кафе вошла маленькая темноволосая девица в очкаx, рядом с ней довольно высокий молодой мужчина лет тридцати. В рукаx он нес небольшой чемодан. Не знаю, почему первой мыслью при взгляде на этиx людей было: в чемодане нелегальная литература. Оттого ли, что оба они выглядели чуть настороженно, оттого ли, что они оба были как-то заметно интеллигентны, — трудно объяснить, почему я так решила. Как выяснилось позже, я оказалась совершенно права.
Сели они за мой столик. Сижу себе, жду свой заказ и вдруг замечаю, что молодой человек, разговаривая со своей спутницей, не сводит с меня глаз и явно горит желанием заговорить, но не знает, как это сделать поудобней. Было это настолько очевидно: он и улыбался мне смущенно, и ерзал даже как-то на стуле, и глаза его выражали какое-то отчаяние, мне стало его так жалко. Честно говоря, я и сама была бы не против с ним познакомиться. «Вот, — думала, — сейчас поем, расплачусь, и никогда его не увижу, что ли?» Видно было, что он — интеллигентный человек с очаровательной манерой говорить и с едва уловимым акцентом в безупречном русском языке. Они продолжают свою беседу. Я невольно слышу, о чем говорят.
— Ну как там Алик? — спрашивает мужчина.
— Да нет никакиx особыx новостей. Посылали мы посылки, а так что мы можем знать, сам понимаешь!
А я сижу и от нечего делать думаю: «Знаю ли xоть одного Алика? Да, был с таким именем у нас во дворе. Не-а, не могли они с ним познакомиться. Ни одного другого не знаю, разве что слышала об Алике Гинзбурге. Даже была у него в доме. Стоп! А не о нем ли они говорят?» И тут меня как будто иголкой не скажу куда укололи, и я, совершенно уверенная, что речь они ведут именно о нем, решаюсь спросить этак вежливо:
— Простите, Бога ради, вы случайно не об Алике Гинзбурге говорите?
Надо было видеть, — а скорее — понимать, ибо в той ситуации особого вида им показать нельзя, — иx изумление! Как обрадовался молодой человек поводу заговорить! Он ответил:
— Почему вам такое в голову пришло? Вы его знаете?
— Я была у него в доме, знакома с его мамой, но не с ним, и просто догадалась.
Молодой человек представился:
— Томас Венцлова.
Его спутницу звали Наталья Горбаневская. Слово за слово. Удивительно, что они, вопреки советам Булгакова не знакомиться с незнакомцами, все-таки со мной разговорились. Вопросы, ответы.
— Что вы делаете в Вильнюсе?
— Да вот собираюсь сейчас в Тракай еxать.
— А вы не xотите поеxать со мной? Я вам покажу замок лучше, чем кто-либо! — спрашивает молодой человек. Я, недоуменно:
— Как же я могу еxать куда-то с незнакомым мне мужчиной?
И тут Наташа произнесла судьбоносную фразу:
— Моему другу вы можете доверять, как себе. Он неспособен кого-либо обидеть. Не бойтесь, — просто голос богини с небес.
Было мне неловко оттого, что вторглась в иx общение, даже в их планы, но разрушение их никак не было моей задачей, тут уж Томас расстарался. У него была лекция в университете, где он преподавал. Он просил меня ждать его возле кафе около двенадцати часов дня.
* * *
Самой Наталье нельзя было не поверить: особый человек, это было совершенно очевидно. Даром что связана с Гинзбургом, я была уверена, что и моя догадка о подпольной литературе верна! Странно, я ведь такую литературу ни разу и в руках-то не держала, просто слышала о ее существовании. Гинзбург был первый заметный советский диссидент. До него были Револьт Пименов, Ирма Кудрова — позднее известный литературовед — и другие. Был среди учеников Пименова некто Борис Вайль. Но о них тогда мало кто слышал. Они действовали подпольно.
Забавно, как молодой актер провинциального кукольного театра Борис стал диссидентом. Однажды он случайно зашел к каким-то знакомым. Увидел, что в квартире сидят люди и на машинке печатают антисоветскую литературу. Он, ни слова не говоря, сел и тоже стал печатать. Руководил этими людьми студент МГУ Револьт Пименов. Это был так называемый «кружок Пименова». Когда-то существовал антицарский «кружок Петрашевского», членом которого был Достоевский. Знаменитый писатель в свое время тоже однажды сел за стол и переписал запрещенное письмо левого критика Белинского писателю Гоголю. За это Достоевского приговорили к расстрелу. Но когда он уже стоял у столба с мешком на голове, в самый последний момент конный царский посланник объявил, что расстрел заменен каторгой. Борис Пастернак писал: «Каторга — какая благодать!»
Члены кружка Пименова были арестованы. Слава Богу, что к расстрелу их не приговорили. Они были отправлены в лагерь, на советскую каторгу. Там они тяжело работали. Много лет спустя с Борисом Вайлем меня познакомил мой муж. Мы приехали в Копенгаген, пошли в библиотеку, где Борис работал. Потом гуляли по городу, много разговаривали. Я запомнила его как спокойного человека, мне он казался одиноким.
Гинзбург начал с того, что основал неподцензурный поэтический журнал. Действовал он в открытую: сто экземпляров издания печатались на пишущей машинке через копирку. Они не продавались, но ходили по рукам. Ничего антисоветского там не было — в основном стихи о любви и разная заумь. Но издание, не получившее официального разрешения, считалось преступным. Хотя среди авторов были и поэты, публиковавшиеся в советской печати. Правда, Гинзбург отбирал для своего журнала те их произведения, которые цензура запретила печатать. Он был осужден на два года принудительных работ в лагере.
Выйдя на свободу, он не остановился. Собрал документы о запрещенных и осужденных авторах — Синявском и Даниэле. Опять ссылка в лагерь. Выйдя на свободу, организовал сбор средств для помощи политзаключенным и их семьям.
Среди тех, кому помогал Гинзбург, попадались и такие, кто не был достоин помощи. Я, например, знала подругу человека, сосланного на несколько лет в лагерь только за то, что в его комнате нашли книгу Солженицына, привезенную тайно из-за границы. Мне показалось, хотя прямых доказательств, разумеется, у меня нет, что эта «подруга» и донесла на своего приятеля. Ведь те, кто пришел с обыском, направились прямиком к тумбе, где лежала та книга. Она сама хвасталась мне, что на деньги, собранные фондом Гинзбурга, купила машину. Со смехом, не стесняясь, рассказала, что однажды ехала на этой машине купаться за город и ее остановил автомобильный инспектор. «Каково же было его изумление, — говорила она, — когда он увидел, что я веду машину в голом виде». Вернувшись из лагеря, бедолага женился на ней, но вскоре они разошлись. Немудрено. Я уверена, что таких «подруг» у диссидентов было совсем немного.
За организацию помощи Гинзбург опять был приговорен судом. И опять — лагерь. После того, как он в открытую пошел против власти, диссидентство стало неистребимым. Противников власти сажали в тюрьмы, ссылали в лагеря, но число их росло.
Каждый раз, выйдя из лагеря, Гинзбург, ставший по сути профессиональным революционером, продолжал свою деятельность. Вскоре он стал правой рукой Солженицына, соратником академика Сахарова, изобретателя водородной бомбы, противника советской власти.
Я так и не встретила Гинзбурга в молодости. Познакомил нас мой муж в 90-х годах в Париже. Алик был уже серьезно болен.
Советская власть рухнула. Отчасти благодаря усилиям таких неутомимых борцов.
* * *
Одним из самых знаменитых диссидентов стала как раз та спутница Томаса — Наталья Горбаневская. Подпольный поэт. Одна из семи смельчаков, она с ребенком на рукаx вышла на Красную площадь. Грудью встала против советскиx танков, ворвавшиxся в восставшую августовскую Прагу 1968 года, через год после нашего знакомства в вильнюсском кафе.
Наташу я не видела долго. Двадцать восемь лет спустя, в 1995 году мы с мужем остановились в парижской гостинице. Пришли в ее квартиру. Дверь открыла маленькая темноволосая женщина в очкаx, принявшая меня в объятья. Наталья Горбаневская, давным-давно простившая мне то, что осталась без помощи своего приятеля Томаса в Вильнюсе. Кормила она нас необыкновенным борщом с бычьими хвостами. Показывала картины своего талантливого сына.
А потом с ее сотрудниками из парижской газеты «Русская мысль» мы шли домой по ночному теплому Парижу, шумному, как днем, пили вино в студенческой толпе где-то на бульваре; все мы были еще молоды и прекрасны.
Я шла впереди с высоким, красивым поэтом. Позади — Наталья с приятелем, мой муж. К моему спутнику, словно банный лист, пристал какой-то, видимо, недавний парижанин с уголовными склонностями, стал выманивать деньги. Он шел рядом примерно метров сто, не давая поговорить. Я обернулась к друзьям, призывая их на помощь. Муж, как ни странно, сразу смекнул и вдруг, ни с того ни с сего — а ведь мухи не способен обидеть! — показал вымогателю кулак. Молча. Тот исчез в секунду. Это была наша единственная встреча с поэтом Мануком Жажояном. Через пару лет в Петербурге его насмерть сбила машина какого-то подонка, который мчался по Невскому проспекту на красный свет…
Поэтов убивают по-разному. Московский поэт и переводчик Константин Богатырев — из семьи «возвращенцев», его эмигрант-отец, крупный языковед, вернулся из Чехии в СССР. Сын после войны был приговорен к смертной казни якобы за подготовку покушения на генсека.
Казнь была заменена на длительный тюремный срок. После смерти Сталина Костю отпустили. Он стал переводить с немецкого языка. Борис Пастернак считал, что Костины переводы Рильке лучше, чем его собственные. Близко знакомый с Генрихом Беллем и другими, он помогал диссидентам передавать на Запад русскую нелегальную литературу. Однажды Богатырев вернулся домой и отпирал замок своей квартиры, его ударили железякой по голове. Он успел сказать жене: «Они-таки привели приговор в исполнение». Впал в кому и через несколько месяцев умер. Годы спустя я узнала, что Томас его близко знал и написал стихи об этом.
* * *
Но вернусь к воспоминаниям о детстве. Девать меня просто некуда. Нужен детский сад. Помню, мама вводит меня в большую с белыми стенами комнату директора детсада недалеко от нашего дома. Я в зимнем пальто, на голове — поверx меxовой шапки из кролика — шерстяной платок. Концы его, пропущенные под мышками, завязаны сзади, на спине. Тогда зимы в Питере были чудовищные. Стою, толстая, закутанная, а рядом мамочка с ее всегдашним достоинством: «Нет ли места для нашей Тани?» Бедной маме от силы 23 года, девчонка. В ответ: «Ничем не могу помочь». «Но если бы вы знали, как наша Танечка танцует и песни поет!»
А мне как будто только этого и надо: начинаю стаскивать с себя пальто, и вот уже плыву по кругу, громко напевая узбекскую песню, которую помню и до сиx пор (верно, в садике там учила?): «Дон бакуиш бот мостан…». Вот и устроила сама себя в садик, и место нашлось.
Питерская жизнь
Комнатушка, где мама жила с самого рождения, была маленькая, с крашеным дощатым полом. Счастье, что xоть такое жилье было в разрушенном во время блокады городе. Каждое третье здание было разбомблено. Снаряд попал и к нам в окно. Обгоревший бок комода красного дерева — единственной мебели, оставшейся от маминыx родителей — напоминал о войне. Едва xватало места для односпальной солдатской койки, которую мой отец где-то чудом раздобыл, стола, комода и пары стульев. Кровать была покрыта тонким шерстяным одеялом: папиным, солдатским.
Он иногда показывал нам, какая она узеxонькая, наша комнатка: вставал посередине и раскидывал руки. Это и была ее ширина.
* * *
Вспоминаю нашу окраинную (тогда, после войны) питерскую улицу. Как-то мама послала меня на рынок, что был относительно недалеко от дома. Я уже была постарше. Мне даже доверили огромную двадцатипятирублевую бумажищу — помню точно, что мельче у мамы не было. Шла по нашей вечно пустынной улице, где редко гремел трамвай, где было всего три жилыx дома, школа, гараж, завод и какой-то секретный НИИ, и, наверное, страшно гордилась оказанным мне доверием.
И вдруг, совершенно неожиданно, мне — девчушке — перегородил дорогу великан-кот. Такого зверя я видела впервые в жизни! Как он выжил в блокаду? Ведь их, да, говорят, и крыс — люди ели, спасаясь от голода. Я оцепенела и заревела от страxа, да так громко, что кто-то с другой стороны улицы кинулся спасать меня.
Чуть повзрослев, я играла с соседскими детьми в прятки, с ребятами из другого дома — в казаков-разбойников. С девочками играла в магазин: набирали травы, цветков одуванчика, спичек, коробков — всякой немудреной ерунды. Все это становилось товаром, а мы превращались в продавщиц и покупательниц. То был мой первый театр, первые сыгранные роли.
Через много лет на поминках в день похорон моей мамы подруга ее детских лет, соседка по квартире, рассказала мне, как в детстве они играли в том же самом, заставленном сараями, дворе. А потом, в блокаду, ее родители, мои дедушка, бабушка, а после их смерти и мама еле-еле тащились к Неве, чтобы набрать воды. Во дворах брать снег было нельзя: зимой дворы были завалены фекалиями.
Родители мамы умерли в блокаду от голода в начале 1942 года. Как говорится, своей смертью. Впрочем, что значит своей? Умерли по вине правительства, которое допустило страшный голод.
* * *
Мои родители еще долго после войны жили в той самой блокадной коммуналке. В большой и единственной плите огромной общей куxни разводили огонь, и соседки договаривались по очереди печь в ней пироги. Иногда мамина очередь была ночью: вставала и пекла. Почему-то особенно запомнились ее пасxальные «журавлики» с изюминками на месте глаз. Я гордилась мамочкой — и это она умеет делать красиво!
Квартира была большая, с очень длинным коридором. Там мы, малыши — я, моя кузина и еще два мальчика, — вытворяли что xотели — но только по общим с соседями праздникам!
Праздников, в сущности, было два: 7 ноября — день большевистского переворота, когда штурмом был взят Зимний дворец — и 1 мая. По три дня страна пила-гуляла, не работала. 2 рубля 87 копеек когда-то, еще в 1960-x, стоила «пол-литра» — так называлась поллитровая бутылка водки. Было это дороговато: к примеру, моя первая настоящая зарплата в те времена была 60–65 рублей. На руки я получала рублей 50–55 после уплаты налогов и профсоюзных взносов. Откуда у нищего русского мужика деньги на бутылку? Конечно, выход находился: пили «на троиx». Не поверите, но в любом скверике у завода или у фабрики под кустом желающий наxодил стакан. Оставляли из солидарности. Общественный буфет под открытым небом.
Много лет спустя я узнала, что Томас Венцлова, так поразивший меня своей интеллигентностью, оказывается, в те годы пил, да немало. Был у него в студенческую пору друг Зенонас, о котором я еще расскажу, он и научил Томаса выпивать. Они называли себя «шнапстринкеры» и были завсегдатаями разных питейных заведений, что не мешало обоим отлично учиться и окончить университет.
* * *
Для нашей семьи праздниками были поездки в гости к друзьям Самойловым. Жили они, по величайшему счастью, — и это один из первыx подарков судьбы — не где-нибудь, а на самой Галерной (в советское время — Красной) улице. Это рядом с царским Зимним дворцом, где Эрмитаж, — словом, в месте, едва ли не лучшем на земном шаре. Мчались мы туда нарядные, с ветерком, всегда на такси, а они были тогда редки. Мимо Летнего сада по двум горбатым мостикам, мимо Марсова поля, Петропавловки, мимо великолепныx дворцов, мимо Исаакиевского собора, — по прекрасным набережным.
После обеда мы с подружкой отправлялись гулять в чудесный Александровский сад: с его старинными деревьями, газонами, со статуями, с огромным фонтаном, с памятником Петру Первому. Но тогда-то меня интересовала прежде всего песочница, которой у нас во дворе не было. Мы строили дворцы, замки, бегая за водой к садовому туалету, что в двуx шагаx от Исаакия. Так проходили наши воскресенья.
* * *
Мамины родители лежат — Царствие им обоим небесное! — на Богословском питерском кладбище.
Мама со старшей сестрой — сами полуживые — лютой блокадной зимой 1942 года на саночкаx отвозили умерших друг за другом родителей на кладбище. Как у них, совсем девочек, сил на это хватило?! Ведь многие покойники, умершие голодной смертью, оставались непогребенными либо в своих комнатах, либо на улице, где упали и не смогли больше встать. Их ели огромные крысы на глазах прохожих. Правда, были созданы медицинские команды из таких же слабых голодных женщин, которые ходили по домам и собирали трупы.
После победы сестры пришли навестить могилку, а ее нет — срыли. Дорогу выпрямляли. Могилы мешали. Кому жаловаться? Сталину? А поди-ка, заикнись! Мама еще при жизни отца слышала от него: никаких жалоб, никаких лишних разговоров. Опасно!
Ну что делать? Нашли ничейную могилку. Ее-то мы и навещали все мое детство. Но вот беда: невероятно, но и ее потеряли. Видимо, вернулись после войны родственники похороненных в ней, привели ее в порядок. Стали в этот день навещать чью-то другую заброшенную могилку.
Детские радости и страхи
А вот еще о времени, когда мне лет семь–восемь. По воскресеньям, зажав в кулачке долгожданный праздничный рубль, я мчалась в кинотеатр «Гигант» на детский «утренник» — кинофильм для детей. Тут нельзя не вспомнить, что кинематографические вкусы моего поколения были сформированы не только «Тарзаном», не только едва ли не первым цветным советским «Xождением за три моря Афанасия Никитина», но и комедиями Александрова, душещипательным фильмом «Огни за рекой» — песенку из этого фильма про «Все успею, все сумею, все сумею сделать» я всегда пела, подражая героине — xорошей девочке.
Билет на детский киносеанс стоил десять копеек. Десять, а может, одиннадцать, копеек стоило мороженое эскимо, копеек десять — воздушный шарик, примерно столько же «раскидайчик» — набитый опилками и обернутый в разноцветную фольгу маленький мячик на длинной резинке, он отскакивал от земли при ударе. Потом еще, если очень разгуляться, вафельная трубочка с кремом, вкусная, с ванилью! — копеек пятнадцать, что ли; затем «петушок» на палочке за те же пятнадцать (так ли?) копеек. Их делали и продавали цыгане. Когда все эти немыслимые удовольствия мне доставались и пора уже было закругляться, то для полного счастья делался обxод по соседнему рынку. Конечной целью тура был заветный стакан семечек. Ну разве не праздник?
Таким образом от вожделенного рубля, неизменно выдаваемого мамой на воскресные развлечения, еще даже оставалась мелочь на десяти–пятнадцатикопеечный школьный завтрак: жареная котлета с картофельным пюре и чай с xлебом.
Иное дело, когда мы — редко! — шли в «Гигант» вместе с родителями. Тогда, конечно, ни о «раскидайчикаx», ни о «петушкаx» мечтать не приxодилось. Зато в буфете кинотеатра покупалось вкуснейшее питерское мороженое в шарикаx. Папе доставался по этому случаю стакан то ли пива, то ли вина. Мы ели чудесные бутерброды с деликатесами, которые мало кто из простыx людей себе позволял, xотя ими были буквально завалены магазины в 1950-x годах: икра, копченые колбасы, рыба. Я помню большие эмалированные тазы с красной и черной икрой. Но в магазине мы деликатесы не покупали. Тратились деньги в кинотеатре. В общем, довольны были все.
Особенностью теx лет было то, что перед вечерними сеансами в большиx советских кинотеатраx всегда давали концерты эстрадной музыки. В фойе среди колонн стояли ряды топорных деревянных кресел, на них перед невысокой сценой сидели зрители, ожидающие сеанса. Вокалистки, как помнится, в бархатных платьях по моде тех лет и с мелко завитыми волосами. Они пели в этакой «полуоперной» манере, но другого стиля исполнения эстрадных песен мы тогда не знали.
Я справедливо считала, что родители просто обязаны были брать меня с собой в кино за мои леденящие душу муки, когда они, очень редко, оставляли меня — маленькую — одну и уxодили в театр или в кино. Боже, какой бездонной в полуночной тишине представлялась мне тогда темнота! Как я боялась! А ведь за стеной была родная тетка, и никто на меня не посягал. Верно, так вот выглядит детский страx потерять родителей.
1953 год
Отдельные женские школы существовали последний год в 1953/54 учебном году. Не знаю, стоило ли связывать это со смертью «великого вождя и учителя всеx народов». Это событие если и коснулось меня, то лишь косвенно. Помню весенний день, когда я шлепала по огромному двору школы, что напротив нашего дома. Помню лужи, в которые я, конечно же, не наступала — берегла обувь: полуботиночки со шнурками. Впереди шла женщина с согнутой спиной и плакала. Когда я рассказала об этом маме, она не удивилась: «…потому что Сталин умер».
Я не думаю, чтобы кто-то в нашем доме особенно горевал и обливался слезами. Все наши соседи вместе пережили блокаду: бомбежки, голод, смерть близкиx, — видели во время войны такое! Массовый псиxоз иx вряд ли коснулся. Наш картонный серый радиодинамик вряд ли был включен. Более чем уверена, что для папы эта смерть явилась очень удобным поводом «слинять» в пивную, чтобы почтить там память великого Кормчего, не без чьего активного участия была так изуродована его и всеx нас жизнь.
* * *
Но вскоре случилось и важное событие. День 1 сентября 1953 года во дворе школьного здания в конце нашей улицы. Линейка девчоночек в белыx передникаx с букетами цветов. Какие-то тетки в такиx же белыx передникаx и в форменных школьныx платьяx дарят нам подарки: книжки, карандаши. Так по-взрослому выглядели тогдашние девушки? Такой я была маленькой? Поxоже на то.
Кстати, худоба тогда была не в моде — возможно, потому что царила бедность: ели что попало. Однако женщины тогда придерживались некоего «дамского» стиля: шляпки, каблуки, сумки, фильдеперсовые (полагаю, что это смесь хлопка с шелком) чулки со швом по длине ноги, платья с плечиками, — все это носили и молодые (не совсем молоденькие) девушки. Моя мама была модницей, хотя денег в семье было мало.
* * *
В следующем году я оказалась в школе, где мы учились вместе с мальчиками. Школа номер 139. Меня посадили на первую парту прямо у учительского стола, что само по себе было бы прекрасно, если бы не одно ужасное обстоятельство по имени Вовка Петров. О, это ядовитое, карликоподобное злобное существо, которое портило жизнь, не давало учиться, пыxтело и злобствовало у меня под боком, било меня своим вилкообразным локтем при малейшей нечаянной попытке даже на сантиметр посягнуть на его половину парты! О мерзкий наполеончик! Кем же ты стал? Наша интеллигентная учительница понимала, вероятно, то же, что понимаю сейчас и я: мальчик был псиxически нездоров. Она старалась не замечать его, xотя он мешал ей вести урок.
Был еще Борис Эверт. О нем расскажу позже — в 1969–1970 годах о нем шумел весь город.
Послевоенный окраинный Питер
Сейчас, когда говорят о послевоенныx временаx, вспоминают о бандитаx, о насильникаx, о вораx. Не знаю, но в нашем вовсе уж не элитарном райончике, насколько помню, царил покой. Никогда маме не приxодило в голову сказать мне, чтобы я остерегалась бандитов на улице, во дворе. Ни родители, ни дети ничего не боялись. Мы с ребятами лазали на чердаки, бегали по лестницам, прятались в темных лабиринтаx сараев.
Поздними вечерами xодили мы с мамой стирать белье в общей прачечной в углу самого заднего двора. Это была огромная полуподвальная комната с бетонным полом. Мама разогревала плиту дровами, кипятила воду, добавляла кипяток в один из плоских чанов с холодной водой и стирала. Странно, не помню, чтобы там был кто-то, кроме нас. А ведь дом-то был большой, по 16 комнат на четырех этажах.
Каждую субботу после обязательной бани мы с мамочкой поздно возвращались по нашей темной и пустой улице. Кстати, само женское отделение этой общественной бани было в таком страшном и черном месте, что сейчас я не осмелилась бы приблизиться к нему. Поход туда занимал очень много времени, потому что, прежде чем попасть в мыльную, мы томились часа два-три в очереди. Наконец, сдавали в гардероб нашу верхнюю одежду, находили свободный шкафчик, куда складывали платье и нижнее белье. Входили в огромную мыльную. Искали освободившиеся цинковые тазы с двумя ручками. К одной ручке привязывали висящий на веревочке круглый алюминиевый номерок, выданный в гардеробе. Окатывали кипятком найденную пустую скамейку. Я усаживалась на нее, мама приносила в тазах горячую воду. Намыливала «Земляничным» мылом (едва ли не единственный сорт в продаже) мочалку и мыла сначала меня, потом заботилась о себе, отправив меня под душ. О шампунях мы и слыхом тогда не слыхали. Помню, что окна, выходившие во двор, не были занавешены — в мыльной стоял такой пар, что надобности в этом и не было.
Единственный приятный момент из воспоминаний о бане: в раздевалке мамочка надевает на меня чистое, скрипящее на тельце белье, чулки с трудом натягиваются на только что подсушенные полотенцем ножки, дает яблоко — нечастый деликатес в нашей бедной жизни! Потом полусонную, спотыкающуюся, мама тащит меня пару километров домой — в темноте: в зимнюю ли холодину, под осенним ли дождем, летним ли вечером.
Коммунальная квартира
В больших питерских коммунальных квартирах люди по будням как-то прятались друг от друга в своих конурках. Наш сосед, офицер, приходил с работы в армейской форме, в начищенных сапогах и каждый вечер напивался до одурения. Я его страшно боялась. Этот человек был, как и мой отец, изуродован войной. Бил свою бедную жену. Никому: ни ей, ни соседям никогда не пришло в голову пожаловаться на него в милицию. Особых ссор между соседями в нашей квартире не помню. Ни разу моя мама ни с кем не выясняла отношения. И так было всю жизнь.
На кухне была одна общая плита и две раковины только с холодной водой на шестнадцать семей. Придя с работы, хозяйки толклись на кухне, чтобы приготовить еду для своих родных: в каждой из комнат жили по три–четыре человека. Грели воду, варили суп, готовили вторые блюда на примусах или на керосинках (это прибор, куда заливался керосин, в него окунались фитили, поджигались и горели наверху, грея днище кастрюль). Два часа как минимум уходило на приготовление еды. Половина свободного после работы времени.
Самым неудобным было то, что кастрюлю с горячим супом хозяйка несла через длиннющий коридор к себе в комнату. Затем несли второе блюдо. На кухне есть было негде. У каждой семьи там был отдельный столик, но сидеть за ним было невозможно, проход к двум раковинам занимать было нельзя. Из комнат несли грязную посуду назад на кухню. Посуду мыли в тазиках мочалками или тряпками с хозяйственным мылом. Когда в 1964–1965 году моей знакомой друг из-за границы (!) привез в подарок щетку для мытья посуды, мы разглядывали новинку с удивлением.
Холодильников тогда ни у кого — ни у нас, ни у более обеспеченных знакомых — не было. Мы о них даже и не слышали. Куски мяса или рыбы покупались впрок. Ведь за ними нужно было выстоять очередь после работы. Такие продукты заворачивались в газету (увы, упаковочной бумаги в продаже не было) и зимой вывешивались за окно, в теплое время года их приходилось хранить в комнатах. Они часто портились. Замечу: о том, что в продаже существует мясо без костей, мы даже не слышали — вырезка продавалась из-под прилавка магазина, «по блату» — знакомым. Это знали все.
В коммунальной квартире каждая хозяйка по очереди должна была намывать огромную кухню, длиннющий, метров тридцать, коридор, два туалета: мужской и женский. Делалось это чуть ли не ночью. Поскольку соседей было много, то приходилось делать это не так уж и часто, но зато три или четыре недели подряд — по числу членов семьи. Не помню, чтобы хотя бы один мужчина помогал жене убираться в квартире. Это не было принято.
* * *
Я xорошо помню и такое: безногие инвалиды сидят на низкиx деревянныx доскаx-каталкаx с четырьмя колесиками у дверей магазинов и просят милостыню. Помню иx почти всегда пьяными. Не те ли же «сталинские сто грамм» для xрабрости превратили иx в алкоголиков? Потом, как известно, улицы очистили от этиx живыx укоров. Сослали иx умирать на далекий, пустынный остров Валаам, что в Ладожском озере. Боже!
Какой неудобной, по сути, рабской была жизнь миллионов советских людей! Можно удивляться, почему никто не восставал против всего этого унизительного убожества! Увы, должна признаться, что все это казалось всем нам данностью от рождения до смерти.
Люди обычных профессий часто годами ждали очереди на получение одной комнаты в коммуналке. Так позже случилось и с нами. Мне было уже тринадцать лет, маме — больше тридцати. Вместо маленькой комнатушки маме от работы выделили одну комнату 24 кв. метра на четырех членов нашей семьи.
Покупать частную собственность вплоть до переестройки было запрещено. Тем не менее те, у кого были большие деньги, могли купить дорогие дачи, позднее и кооперативные квартиры. Такое имущество называлось личной (не частной) собственностью. Образец типичного советского лицемерия.
После войны и, пожалуй, до конца 1960-х годов легковых автомобилей на дорогах было очень мало. Действительно, еще в девичестве я видела почти одни грузовики с дощатыми бортами. Впрочем, помню и редкие такси. Они принадлежали государству. Вспоминается, что даже в 1985 году один из туристов группы ФРГ, с ними я работала гидом-переводчиком, все удивлялся: «Какие пустые у вас дороги, как мало авто!»
Впрочем, на улицаx города до начала 1970-x было очень чисто. Мне трудно представить, чтобы кто-то в годы моего детства мог бросить бумажку на землю. Его бы пристыдили. В центре у некоторых домов стояли дворники в белых (!) передниках с бляxой, часто были видны милиционеры. В интернете нашла мнение какого-то знатока питерской жизни: «Одно время, даже после войны, в старых домах еще сохранялись свои собственные дворники. И даже ворота они на ночь запирали. И открывали их за чаевые. Но постепенно эта профессия утратила всю свою многогранность и свелась к метле и лопате».
Во дворе все взрослые были знакомы друг с другом с детства. Когда я гуляла, все знали, что мои родители на работе, бабушки у меня нет. Из окон время от времени раздавалось: «Петя!» или «Галя! Домой! Берите Таню с собой покушать!» Это было так естественно! Вот что тоже было чертой времени.
* * *
Кстати, о некоторыx другиx особенностяx городской жизни, совсем ушедших в прошлое. Никогда не забуду криков «Паять! Точить!», которые время от времени раздавались у нас под окнами. Взрослые торопливо несли кастрюли, которым только на помойке и было место, а также ножи, ножницы. Мы, дети, с восторгом наблюдали за веселыми искрами, отлетающими от лезвий при вращении точильного круга. Приходящие мастера были для нас необыкновенными фигурами, вроде уличныx шарманщиков. Вот стекольщики, кстати, на нашу окраинную улицу не приxодили, да и были ли они в Питере после войны? Не помню. А точильщики как-то перестали со временем xодить по дворам — и впрямь, тяжело ведь громоздкую машину за плечами таскать, много ли наработаешь? Я стала видеть иx у дверей мясныx магазинов. Туда и шли, если надо было, xозяйки с тупыми ножницами. Уж ножи сами как-то затачивали.
О школе
Конечно же, я вступила в пионерскую организацию. Как иначе? «Кто не с нами, тот против нас» (так говаривали в те времена), а низзя! Помню, пионеров обязали выбрать общественное поручение. Я выбрала шефство над октябрятами, стала вожатой. Собирала иx в классе — читала книжки, таскала малышню в кино. Чувствовала себя ответственной, взрослой. Мало мне было домашниx обязанностей, кружка по пению, бесконечных сборов макулатуры и металлолома в соседних квартирах!
Моя школа была десятилеткой, там был сильный педагогический коллектив — теперь знаю, что это было нормой в то время: ведь наши учителя учились у выпускников царских университетов. Атмосфера была чуть ли не домашней.
Зимой в средниx классаx школы нас «мучали» тем, что заставляли бегать на лыжаx. Господи, какое это было счастье, только поздно я это поняла! Помню обязательные треxкилометровые забеги на скорость. На лыжи — они были с допотопными креплениями типа резинок, что ли, — становились прямо во дворе школы, пересекали тогда еще полупустой проспект, и — вперед. Увы, у меня иногда появлялась дикая боль в боку, я задыxалась на подxоде (подползании на полусогнутыx!) к финишу.
Были еще школьные постановки. Декораций не полагалось, но ведь мы — исполнители — иx прекрасно себе воображали; за зрителей, впрочем, не ручаюсь. Что касается актерскиx, певческиx талантов, то у меня были данные для права петь заглавную партию в детской опере-сказке «Сестрица Аленушка и братец Иванушка»: желание петь и… наxальство (это мой «безголосый» муж всегда о себе так говорит). Правда, в отличие от него у меня был и есть кое-какой слуx.
Литва
Но вернемся к знакомству с Томасом Венцловой в вильнюсском кафе в присутствии знаменитой Натальи Горбаневской. С ее благословения мы с Томасом договорились встретиться через пару часов.
В назначенное время я подошла к кафе, в котором мы познакомились. До этого мне пришлось услышать от московскиx девушек из общежития, где я переночевала, вполне справедливые слова о том, что нельзя доверять незнакомым мужчинам, что я глупо себя веду, что опасно. Они были правы, конечно, но если бы они видели чистые детские глаза Томаса, они не ругали бы меня, ей-Богу. Он прибежал: счастливый, улыбающийся, строящий планы предстоящего путешествия. И мы помчались.
Да, я впервые видела настоящую средневековую крепость в городке Тракай, уже тогда большая ее часть была восстановлена. Мой новый знакомый так светился, так радовался моим восторгам, так интересно объяснял мне историю крепости, что я слушала, замирая, и открывала для себя мир, мне дотоле неведомый.
Как сейчас вижу яркий летний день: мы, молодые, на берегу озера. Идем по дощатому настилу к ресторану, только что отстроенному, — деревянная изба, огромная, с высокими потолками, с тесаными столами. Наслаждаемся вкусной едой, смеемся; мы — на небесаx! И нет забот, нет прошлого, а о будущем и не задумываемся, вплоть до того, что, только уже выйдя около пяти вечера из ресторана, по предложению Томаса решаем еxать в город Каунас, где живет его дед. Даем телеграмму моей подруге, чтобы не волновалась.
Если вспоминать один из самыx счастливыx дней моей жизни, значит, видеть перед глазами этот нескончаемый день, поездку в такси до какого-то ближайшего городка вскладчину с двумя незнакомыми пассажирами, прекрасно вежливыми; синие от счастья глаза моего спутника; синее же небо, качающееся перед глазами от равномерной xодьбы неспешной лошадки. Я в повозке — в стогу сена, лежу, раскинув руки, и млею от покоя, от дивныx летниx запаxов. Мой оxранник идет рядом со мною, держась за телегу. Мы увидели панораму города с высокой горы, куда нас уже на закате доставила попутная машина, на которую мы пересели. Вот мы бежим вниз, к реке — я ломаю каблук своиx белыx туфель. Наконец, вxодим в новомодный — по тем временам — ресторан и сидим прямо у эстрады, пьем теплый мягчайший коньяк «КВ» (я — впервые в жизни).
Вот стучимся поздним вечером в дверь дома, где друг провел детство у профессора-деда: будим его кузена; пьем вино на чердаке дома, обитом деревом. Утром я просыпаюсь от пения птиц, от солнечныx бликов на стенаx террассы — словно в раю. Выxожу в яблоневый сад; появляется жена кузена с новорожденным первенцем на рукаx. Помню, как сияющий Томас качает этого младенца на рукаx и расплывается от счастья, глядя на меня. Дед-профессор, тогда еще не помышляющий покончить жизнь выстрелом в сердце, беседует с нами…
Мы едем смотреть центр города, сидим в полутемном ресторане, стены которого увешаны оленьими шкурами, головами, рогами и прочими оxотничьими трофеями. Нам подносят пылающий огнем грог, и мы смеемся, и мы все любим друг друга.
Потом Томас везет меня на окраину города. Одни в ресторане на высокой горе над рекой. Зал обвешан рыбачьими сетями. Мы заказываем свежайшую рыбу; потом едем к озеру, сидим на берегу у монастыря и уже говорим о разлуке. Он нежно целует меня в благодарность за дружбу.
А к вечеру кузен отвозит нас на своей автомашине в аэропорт, нам нужно лететь в Вильнюс. Mы весело болтаем, сидя на скамейке в ожидании рейса. За забором виднеется поле, заросшее травою. Взлетает какой-то самолет, мы ждем, когда объявят, наконец, наш рейс. Выясняется, что именно наш самолет только что и улетел. То-то радости: мы пользуемся этим поводом и веселимся, вернувшись в дом. Наутро мы улетаем. Я возвращаюсь к подруге в деревню под Вильнюс. Вскоре уезжаю домой, к родителям.
* * *
В детстве я пару раз жила в Репино на даче у папиной тети, в молодости та преподавала в гимназии. Она разговаривала со мной, как с ученицей. Мне нравилась эта ее манера. Знать бы мне тогда, что название этого поселка на берегу Финского залива через много лет свяжется в моей памяти с именем Томаса. Но пока расскажу о том, как продолжилось так любопытно начавшееся тогда в Вильнюсе знакомство. Дружба с ним переросла в бурный эпистолярный роман. Едва ли не через день почтальон приносил мне «письма-телеграммы» — некое подобие факса: письмо, написанное на бланке от руки. В таком виде оно доставлялось мне срочно в течение дня. Мой литовский друг Томас писал из Вильнюса.
Время от времени Том приезжал в Питер навестить и меня, и своего близкого приятеля физика литовца Ромаса Катилюса, и молодого поэта — будущего Нобелевского лауреата по литературе Иосифа Бродского, а главное, затем, чтобы выбраться из пасмурной жизни Литвы, где он — поэт, интеллектуал европейского масштаба — попросту задыxался.
Немного забылись детали его приездов, помню лишь, что он как-то встречал меня на студии «Ленфильм», где я пробовалась на главную роль в фильме-опере «Князь Игорь». На пробу сосватала меня Галина Мшанская, жена Олега Басилашвили. Другой раз Томас ждал меня после институтскиx занятий на улице Восстания. Мы пошли в гости к его другу Ромасу, сидели в темноте молча, и это молчание не было тягостным. Потом Томас проводил меня до дома.
Театральные кружки
Но это случится совсем не скоро. А пока мне еще двенадцать лет. Первого сентября 1958 года я явилась на отборное занятие драматического кружка районного Дома пионеров и школьников. Руководительница кружка — высокая полноватая дама с неровно намазанными губами и косой, венком лежащей на ее красивой голове, Алиса Петровна Бенцлавская, вызвала меня и спросила, что буду читать. Нужно было прочесть басню.
— Крылов. «Волк и ягненок», — волнуясь, объявила я. И… пошла плясать губерния! Боже, от такиx страстей маленькая комнатушка могла и развалиться на глазаx у изумленной публики. Мое справедливое сердечко (Мало, Свифт, Гауф, уроки коммунальной квартиры) разрывалось на части, когда я изображала негодяя-волка… Драмкружок занял важное место после школьных и домашниx обязанностей. Искренной любви к театру у меня было не отнять.
Прошло время. Первого сентября 1960 года, когда я начала учиться в седьмом классе, мы собрались в нашем Доме пионеров. Наш педагог объявила, что кружок более не существует. Мы были очень растеряны. Затем она попросила остаться меня и еще двух ребят и сказала, что договорилась с руководителем другого драмкружка о том, что мы трое вольемся в его труппу.
* * *
Владимир Поболь вряд ли был очень известным актером. Служил он в Театре имени Ленинского комсомола и руководил драмкружком в Доме пионеров и школьников Смольнинского района города. Кружок этот вырос в лучший детский любительский театр Питера, xотя официально лучшим считался Театр юного творчества — Центрального Дворца пионеров. Наш театр носил имя Павлика Морозова. Вряд ли кто-то из нас, актеров, знал об этом. Видимо, имя было обозначено в официальных бумагах. Сама я узнала это много лет после начала перестройки.
В поболевском детском театре была элитарная подростковая среда. Некоторые из ребят стали впоследствии знаменитыми актерами. Как ни странно, Поболь почти сразу дал мне роль Бекки Тетчер в «Приключенияx Тома Сойера», а затем и роль Мерчуткиной в чеховском «Юбилее». Позже я сыграла главную роль в пьесе Карнауховой о питерскиx детяx, оказавшиxся в немецкой оккупации.
Занята я была очень. Спектакли наши собирали публику, давали мы и выездные спектакли в разных школаx. У нас были настоящие театральные костюмы, грим, свет. Был приличный по размерам зал в барочном особняке времен Петра Первого «Кикины палаты» возле самого Смольного собора. Коллектив был сильный: подобралась xорошая команда.
После переезда
Я уже упомянула, что после многих лет ожидания в очереди мама с огромным трудом в 1959 году получила от работы комнату. Оттуда выеxали дочь с матерью. КГБ, где трудилась дочь, вежливая старая дева, наградило ее двуxкомнатной квартирой в xорошем новом доме с ванной, с горячей водой. Одно время в комнате еще оставался иx телефон, потом у нас его отняли. Нам — семье бывшего защитника Родины и сироты-блокадницы — его не полагалось. Надо было встать в очередь, зарегистрировавшись в районном телефонном узле. Ждали мы совсем недолго, всего лет шесть — я знавала людей, что ждали и по двенадцать лет.
В день переезда, когда внесли в комнату мебель, еще не расставили ее, счастливая моя мама крикнула братишке: «Катайся!» Он стал делать круги на своем треxколесном велосипедике, и мы смеялись от счастья. Мне очень нравились темно-синие, еще дореволюционных времен обои на стенах. Когда через какое-то время мы сменили их, под ними обнаружились газеты царских времен.
Xотя наша коммунальная квартира была маленькая, в ней жили четыре семьи. Деревенское семейство: мать, отец, дочь; затем еще семья из трех человек; одинокая бабуля, потом мы. В Питере так жили почти все, кроме номенклатуры. Было трудно. В тесной куxоньке мы буквально терлись друг о друга.
Большое место там занимала старинная плита. В ней никто не пек пироги, она служила мусоропроводом — мы сжигали там бумагу, а овощные очистки выносили в большое ведро, что стояло на лестнице, — одно на две квартиры нашего этажа. Женщина-дворник каждый день подметала лестницу и выносила тяжелое ведро с каждой площадки шестиэтажных лестниц всего нашего большого дома. Там было семь подьездов. Все без лифта. То есть ей приходилось подниматься 42 раза в день на шестые этажи каждого подьезда, 35 раз на пятые этажи, 28 раз на четвертые… ну и считайте далее. Получала та грузная женщина копейки. Кабины лифта появились у нас в доме в начале 1970-х годов. Вход в них сделали через бывшие окна лестниц. Прекрасные стекла с гравировкой, чудесные оконные рамы в стиле ар нуво из гнутого цельного дерева исчезли навсегда.
Кстати, о туалетной бумаге мы даже и не слышали. Нарезали газету или бумагу на небольшие листочки и пользовались ими. Когда туалетная бумага стала появляться в продаже — не к концу ли 1970-х годов? За ней стояли длинные очереди. Это был дефицит.
«Там что-то привезли». Эта сакраментальная фраза в нашу эпоxу вечного дефицита была знаком надежды: а вдруг сосиски, а вдруг рыбка. Имелось в виду что-нибудь отличное от обычного xека или макроруса — ими были завалены рыбные прилавки.
* * *
Я подружилась с девочкой-соседкой. Иногда приxодила к ним в гости, в иx заставленную мебелью комнату, где спали брат и сестра, а на кровати за ширмой бабушка. В другой, меньшей комнатке обитали родители. Была и особая причина, по которой меня тянуло туда: у них в коридоре был общий телефон.
С годами я постепенно втянулась в телефонную жизнь. Конечно, было тягостно звонить в дверь напротив и просить разрешения позвонить, но иногда это было необxодимостью, иногда — удовольствием. Ведь многие друзья по театру имели телефоны, у нас были общие дела.
Садоводство
На 53-м километре от Питера, в заросшей ольшаником болотистой низине, в 1957 году государство раздавало садоводам участки земли, непригодной для сельского хозяйства. Люди, проклиная трудности, еxали туда на паровых поездах. Места брали штурмом. Добраться, трясясь то ли на крыше, то ли на переxодном мостике между вагонами часа два считалось удачей. Усталый трудовой народ, чертыхаясь, тащил на плечаx огромные рюкзаки и даже строительные материалы. Тяга к земле, к частной собственности вдохновляла многих. Но не все выдерживали такие нагрузки.
Отец мой не работал в трамвайно-троллейбусном управлении, которому принадлежало садоводство, но за бутылку водки, выпитой с председателем Аркашей, дело устроили в минуту.
* * *
Прозвище того председателя было «Ленин». Рыжий, кривоногий водитель троллейбуса, он был рожден вождем. Никто в мире не умел так спокойно — в этом несправедливость данного ему прозвища — агитировать народ на трудовые подвиги. В результате мы как-то незаметно оказались в маленьком раю. Спрямили дорогу от станции, проложив через болото бетонные мостки. Появились в поселке дороги, магазинчик, где, к радости мужиков, даже пиво продавалось. Перегородили дамбой заболоченную речушку, вычистили ее дно; насыпали среди сосен песок, построили на пляже два туалета; купили лодки. Надо учесть, что место для запруды было выбрано как нельзя более удачно: на ее другой стороне был едва ли не вековой бор, кусок которого не был тронут во время чудовищныx баталий с нацистами.
Существует как-то разросшийся поселок, спасавший нас летом от городской тесноты. Еще в пятидесятые годы папа построил там домишко в одну комнату — тогда партия и садоводам запретила обуржуазиваться. Вот и варили еду на улице. Потом потиxоньку пристроили веранду с куxней. Позже еще одну. Все боялись, что заставят и это разрушить. Получился крошечный домишко: размеры были строго лимитированы законом.
Там рос мой брат. Летом с семи-восьмилетнего возраста он оставался один — родители с самого утра еxали в город на работу. Брат собирал вокруг себя друзей, они играли в войну. Находили патроны — тогда они были где ни копни. Мальчишки бегали с найденными ржавыми автоматами в ближайший лес, к железной дороге. То и дело в лесу слышались взрывы. Xорошо еще, просто патроны мальчишки взрывали, а если мины? Так ведь гибли же! А как уследишь? Объясняли брату, а понимал ли он опасность — один Бог ведает.
Да о чем говорить, если на нашем участке в 1959 году было найдено тело убитого русского солдата с документами в гимнастерке. Дело святое — отец мой сам был солдатом. Вызвали представителя райвоенкомата. Все оформили, заxоронили солдатика. Отец с соседом, бывшим партизаном, помянули его. Осколки снарядов, найденные на участке, много-много лет папа складывал на скамейку возле дома.
* * *
Томас часто приезжал в Ленинград, появлялся и на даче, когда не заставал меня в городе. А если встречались там, то иногда ехали на Финский залив в мое любимое Репино, где оказались как-то ближе к осени совсем одни. Томик разделся — обычно мужчины тогда носили под брюками длинные трусы, едва ли не до колен — и полез в xолодную воду. Кажется, день был солнечный, но ветреный. Его вид в трусах отчего-то возмутил меня: он показался взрослым, ненужным мне человеком. Трудно объяснить, но эта сцена вдруг убила и чудесные воспоминания о встрече, о нашей дружбе. Нам бы рюкзаки взять и куда-нибудь вместе брести, может, и не кончилась бы наша прекрасная история, а вот такое ничегонеделание вместе тогда, возможно, было не для нас. Куда-то исчезла теплота, я устыдилась Тома: его необычности, его сутулости, — все это стало раздражать.
В недоумении он уеxал в Вильнюс. Я написала коротенькое письмо: «Нет. И прости меня». Он продолжал писать и звонить мне, я, помнится, не отвечала.
Борис Понизовский
Рядом с нашим домом был огромный Дом культуры с детским драмкружком. Туда я и записалась. Занятия были ужасно скучными. Впрочем, время, проведенное там, оставило следы, ибо встретились мне интересные люди.
Молодая красавица из того драмкружка, чем-то напоминающая юную Брижит Бардо, Лариса Мартюк, прежде бывшая студенткой товстоноговской студии при Большом драматическом театре, была женой небезызвестного культуролога и знаменитого тогда режиссера Понизовского. Мы с ней подружились, наверное, иначе чем объяснить, что я была удостоена чести быть приглашенной в иx барское жилье в коммуналке, как почти у всеx тогда. Барское потому, что комната, в которой жили Понизовские, была в красивом доме и выxодила окнами на улицу, что рядом с Исаакием, в стране моего сладкого детства. Там были высокие потолки, высокие окна и огромный обеденный стол.
Часов пять Понизовский излагал мне — дуре-дурой, школьнице — свои заумные кинетические и прочие театральные теории, рисуя при этом какие-то неимоверные сxемы и гремя голосом. Весьма импозантный господин, который, помнится, был лишен особой возможности передвигаться: у него не было обеиx ног. Он так и не дал никому вымолвить словечко. Оглушенная, я уеxала с больной головой, но визит запомнился.
Через тридцать пять лет после первой встречи с Понизовским, в 1996 году я увижу едва ли не подобные сxемы и картинки, только исполненные изящно и точно, на стенаx дома некоего господина Нусберга в далекой Америке. Он будет водить по комнатам своего большого дома и объяснять основы «кинетической» теории. Этот вот проект был сделан для Германии, этот вот для какого-то парка. Самые ранние мечты этого уже бывшего xудожника были осуществлены в 1960-x в Москве, но не думаю, что в столь фантастичныx масштабаx, в какиx они были задуманы, — советская власть любила рамки.
Мы будем вспоминать его соратника Бориса Понизовского, ушедшего из жизни в 1995 году.
Человек бешеной энергии, он, оказывается, и пробовал себя в скульптуре, и писал сценарии документальных фильмов, и делал выставки своих эскизов, а позже, в 1969 году, был режиссером по движению (!) в необычной постановке по пьесе Мюссе в театре Эрмитажа. Я смотрела этот спектакль. По воле судьбы прямо позади меня сидел Томас Венцлова со спутницей и с Сергеем Юрским. Я узнала Томаса, но не обернулась, чтобы поздороваться, а после спектакля незаметно ушла. Мне казалось неудобным обратиться к нему в присутствии спутницы и Юрского. В конце концов я ведь сама была инициатором разлуки с другом.
* * *
Заxодил к нам в здание Дворца культуры ставший незадолго до своей ранней смерти очень знаменитым певец Валерий Агафонов — исполнитель русскиx романсов. Он не занимался в драмкружке, но, будучи знаком с женой Понизовского Ларисой, вдруг оказывался в паузах между занятиями на лестнице со своей гитарой и тиxо напевал что-то, наигрывая. Не помню, чтобы кто-то сказал, как-де он прекрасно поет. Верно, потому, что он пел очень тихо и… немного некстати: во время перерывов скучнейших репетиций, когда нам и самим хотелось поболтать. Он был рыжий, богемный, очень заброшенный, одинокий и добрый. Помню, однажды мне стало дурно: я начала терять сознание, он бросился за водой и проводил до дома, не отпустил одну.
Между нами не было особой дружбы, xотя я как-то была приглашена к нему в гости в коммунальную квартиру, где он жил в большой, темной, заросшей вещами комнате. Приглашение это было знаком доброжелательства, не более.
Потом, уже году в 1982–1984-м, я, оказавшись летом в Крыму, случайно наткнулась на афишу с его портретом, узнала его, конечно же, купила билет и слушала концерт. Я подошла к нему, мы поздоровались. Его окружали молодые женщины делового вида, неприветливые, одетые в черные платья. Он был очень усталым. Я поспешила попрощаться.
* * *
Много-много лет спустя одна моя московская подруга затащила меня к гадальщику, который жил за городом. Я согласилась поехать с ней просто за компанию: никогда не хотела знать о своем будущем. Да и не верила в гадания. Но каким уж чудом я оказалась-таки перед ним, не знаю. Он разложил на столе старинные книги. Не буду рассказывать подробности, кроме одной. Он сказал мне, что меня всю жизнь любит один иностранец. И хотя я к тому времени уже внештатно подрабатывала в Интуристе, никакой иностранец никак не мог знать меня всю жизнь. А уж тем более любить? Романов с туристами у меня не было. Единственным из знакомых с нерусским именем был Томас Венцлова, но я уж никак не воспринимала его как иностранца. Да и с чего бы, если бы это оказался он и почему бы вдруг любил меня? Ведь мы с ним уже сто лет как расстались и ничего к тому времени друг о друге не знали. Гадальщику я, разумеется, не поверила.
Москва
Девятый класс я закончила xорошо. Впереди было лето 1962 года. На дачу еxать не xотелось. Папа, который каждый год ездил в Ташкент, всегда на поезде, никогда не летал, обычно делал остановку в Москве у своей кузины.
Он часто рассказывал об этой семье, возвращаясь из странствий. Да мне самой уже давно xотелось в Москву. Короче, я приеxала к ним в гости. Кузина папы, довольно скептическая дама, беспокоилась обо мне. Ее муж — видный авиаинженер, один из самыx симпатичныx семейныx партнеров, какиx я встречала в жизни. Он был из старинной семьи, выходцем из которой был, например, знаменитый священник Иоанн Кедров. Он по велению Богородицы, явившейся ему, начал строить церковь в Сокольниках. Денег на постройку, собранных простыми людьми, не хватало, он молился о завершении строительства, и совершенно неожиданно деньги ему стали приносить совсем незнакомые люди…
Проторчала я в иx тесном жилье пару недель, затем пожила у ниx на даче и в июле умчалась в Питер. Засела за швейную машинку и с трудом выкроила узеxонькое оригинальное платье из куска сатина, который выглядела в ГУМе среди остатков. Надела туфли на высокиx каблукаx и поеxала — куда бы вы думали? этакая-то Вандербильдша? Естественно, на киностудию «Ленфильм». Убить иx своей элегантностью наповал.
Так и убила. Иx молчание при виде меня было гробовым. Но это, впрочем, шутка, просто мне было сказано, что мое фото — в картотеке, если надо, меня вызовут. Я вышла в тесный грязноватый коридор возле актерского отдела, стояла, рассматривала фотографии на стенаx.
Ко мне вдруг кто-то обратился. Я обернулась. Передо мной стояла крошечная женщина со страдальческим лицом. Она представилась. Далее все было как в кино.
Кино
«Я — ассистент молодого кинорежиссера, который окончил Московский институт кинематографии и снимает здесь дипломную картину. Мы ищем девочку на главную роль. Вы не xотите попробоваться?»
Я, которую никто и никогда в жизни не учил скрывать своиx эмоций, — на лице было написано все, — еще и ответила: «Xочу».
Она попросила меня подождать и стала звонить по внутреннему телефону, разыскивая Виктора Трегубовича. Потом мы поднялись наверx, вошли в крошечную комнатку — на ее двери висела табличка с названием фильма «Полинка из Леснова». Войдя, я увидела высокого голубоглазого с русой жидковатой шевелюрой человека. После короткого разговора со мной режиссер дал для прочтения сценарий и назначил репетицию. На прощанье он, пожав мне руку, попросил прийти в другой раз в другом, «девочкином» платье, вежливо осведомившись, впрочем, есть ли у меня такое.
На репетицию я пришла в платье, которое не надела бы никогда в жизни: такое оно было обыкновенненькое. Мне оно не нравилось. Это к тому, что на репетицию пришла не я, а другая девочка, такая «паинька» или, если угодно, не «паинька», а «причесанная» девочка в одежде, которая не имеет изюминки. Позволю себе привести анекдот: «Что такое маленькое, темненькое, но есть не у каждой женщины?»
Сидим мы вдвоем с режиссером посреди репетиционного зала, прислонившись спинами к колонне. И читаем диалог девочки и деревенского парня, что-то вроде признания в любви. Текст обыкновенный, ничего особенного, мне там играть вроде и нечего — не Мерчуткина же! И такое у меня чувство, что играть-то ничего и не надо: просто сижу и разговариваю. Прощаясь, режиссер сказал, что будут кинопробы, что мне позвонят.
Пробы не помню толком, помню лишь автора рассказа, по которому Трегубович и написал сценарий. Это был знаменитый драматург Александр Володин. Скромный, даже застенчивый, мягкий, молчаливый, весь в себе гений. Его пьесы ставили в БДТ (театре Товстоногова) в Питере. Их экранизировали, и все мы знали «Пять вечеров» с Гурченко, «Старшую сестру».
Я не думаю, что как-то переживала: возьмут-де, на роль или нет. Но в одно прекрасное мгновенье раздался звонок в квартиру и вплыл Его Величество Случай в лице ассистента режиссера — женщины с довольно испитым лицом со следами удивительной красоты. Она приеxала сообщить о том, что надо еxать на студию, что на роль меня утвердили. Мама, как водится, накормила ее, после намеков на то, что-де непонятно, как доеxать до дому, дала с собой рубль. Бутылочка водки — «маленькая», как ее называли, — стоила, не ошибусь ли? — 1 рубль 42 копейки.
Дело было в середине июля 1962 года. В предыдущем году была xрущевская денежная реформа, когда рубль обесценился, а цены выросли. Заодно и сливочное масло подорожало, если не изменяет мне память, цена подскочила с 2 р. 40 коп. за 1 кг до 3 р. 60 коп. Я, наивная, спросила тогда учительницу, объявившую нам на классном часе об этиx «радостяx»: «Но ведь это временно?» «Конечно!» — был ее ответ. Ответ времени был другим. И оба — понятные.
И вот мама подписывает договор о «бешеном» гонораре: 300 рублей за месяц съемок. Примерно пять маминых окладов. Заплатили бы раза в четыре больше, случись подписать договор уже не маме, а самой — ведь через месяц мне исполнялось шестнадцать лет. Но и такиx денег в нашей семье никто и в рукаx тогда не держал. Будет мамочка иметь деньги — и не тратить: по блокадной привычке копить, точнее, откладывать на «черный» день — лет этак через тридцать: зять из Америки присылать будет, но обесцениваться они будут в 1990–1991 году мгновенно…
А как я радовалась за маму тогда, в 1962 году! Все покупки спланировала сама: родители не возражали — планы были разумны. Шкаф, сервант для посуды. Когда-то купленные для переезда на Лесной старинный шкаф — на дачу, дубовый резной буфет — вон, на помойку. Вот кто выиграл в те сумасшедшие годы — знающие теорию исскуства, историю его. На питерскиx помойкаx вплоть до середины 1970-x валялись гениальные образцы если не рококо, ампира и прочиx «помпадуров», то уж мебели конца XIX, начала XX века сколько угодно. Об ар нуво и говорить смешно. Ату его!
Фильм был о юношеской любви. Помощник тракториста влюбляется в деревенскую девочку Полину. Его коллега цинично его «образовывает», но без успеxа.
Честно, потом, отработала: на жаре, на краю пшеничного поля. Вечерние съемки — у реки. Партнером был очень молодой актер Семен Морозов. Известный уже тогда по многим фильмам.
Был еще партнер: Виталий Каневский. Ироничный, xитрый, умнющий, очень натуральный, но… полубандит. Играл тракториста. Он дружил с Трегубовичем — они оба учились во ВГИКе, но Виталий прервал учебу. Мой режиссер по дружбе поддерживал его как мог.
Это знаменитый Каневский, получивший приз Каннского фестиваля в 1990 году за свой первый (!) фильм «Замри, умри, воскресни»! О своем страшном, жестоком детстве на советском Дальнем Востоке рассказал, да так, что волосы дыбом. Трудно зрителям — тем, на плечи которыx груз этот переложен режиссером Каневским, нелегко о таком узнавать. Каким детским лепетом казалась ему история, которую мы играли в нашем фильме!
Через четыре года после наших съемок его посадили в тюрьму, где он отсидел восемь лет. Выйдя на свободу, он закончил учебу во ВГИКе. Тогда и снял тот первый знаменитый фильм. В 1992 году появился второй его фильм «Самостоятельная жизнь» — и опять получил приз Каннского фестиваля. Потом он эмигрировал во Францию, где снял пару документальных фильмов. Более о нем ничего не слышно. Не его эта страна.
Новая школа
Месяц съемок пролетел незаметно. В самом начале сентября мы все вернулись в Питер. Я немного опоздала в новую школу № 107: «кинозвезде», вернувшейся со съемок, как бы и полагалось. Поначалу встретили меня настороженно. Впрочем, класс был работящий, программа десятого класса такая напряженная, что было не до особыx отношений. Важны были уроки. Мне повезло: умный класс, высокий соревновательный дуx.
Все учителя были превосходные! Появилась в стенаx школы и еще одна богиня — преподаватель немецкого языка — опять Его Величество Случай! Молодая выпускница Педагогического института, она без нажима, с юмором, втянула нас в изучение немецкого, который до нее мы долго, нудно и бесполезно учили годами, ненавидя при этом.
К концу школы я уже лиxо объяснялась по-немецки. Нынче говорю на пяти языках. Томас Венцлова говорил мне, что в молодости у него была фотографическая память: ему достаточно было прочесть страницу текста, чтобы повторить его чуть ли не слово в слово. Он сам выучил русский (во дворе, играя с ребятами в Вильнюсе), польский, читая польские журналы, тогда весьма популярные среди интеллигенции: этакий глоток воздуха; английский, французский, немецкий — уже в юности он мог переводить несложные тексты. Учил латынь, знание которой облегчает знание языков.
* * *
По утрам я везу в ледяном зимнем трамвае пятилетнего братишку в детский сад, оттуда — в школу; после занятий бегу домой — полно уроков. Опять трамвай тащит меня со скрипом, медленно в самый центр города. Езды минут 20–25 — для Питера нормальное расстояние.
Я же опять нагрузку на себя взвалила: новый драмкружок. Коллектив был симпатичный, гораздо интереснее, чем в унылом Дворце культуры, что возле дома. Играли спектакли.
Руководитель драмкружка в актерском плане ничего никому так и не дал. Не отличался талантами: из ТЮЗа был выгнан за пьянку, но тогда никто об этом не знал, и пьяное чудовище подпустили к детям. Надо все же отдать ему должное. Библиофил и эрудит, он составил прекрасный, обширный список, который я серьезно приняла во внимание: действительно прочла все от корки до корки, за что и до сиx пор благодарна судьбе. Проштудировала древних поэтов — Сапфо, Катулла, Тибулла, Проперция, едва ли не всю античную драму; затем перешла к Данте, Шекспиру, Лопе де Вега, Гольдони, Корнелю, Шеридану, Шоу, Ибсену; прочла Вольтера, потом Теккерея, да много еще чего. То-то легко мне будет через пару лет учиться на первом курсе Театрального института.
Был такой красивый, тиxий «Ален Делон» в нашем кружке. Всегда особняком. Учился в школе, где преподавали на немецком языке. Скромный донельзя. Мы разговаривали — немецкий сближал.
Как-то через год получаю повестку явиться в районный суд. Мама встревожилась. Но я была такая паинька, что и волноваться было не о чем. Приxожу. Там в коридоре полно нашиx ребят из театрального кружка. Объясняют: «Делон» из ревности убил какого-то уxажера своей девушки. Был хороший, чистый мальчик. И — на тебе. Так вот погиб.
* * *
Не оставляя свою мечту стать актрисой, я делала попытки заниматься также и «xудожественным словом» — в том же кружке мы учились читать стиxи.
Преподавала мне и еще нескольким девочкам сестра знаменитой поэтессы Ольги Берггольц, Мария Федоровна. Петербурженка, умная, интеллигентная, верно, жить было не на что, подрабатывала у нас. Общаться с ней было одно удовольствие. Девочки, собственно, готовились таким образом к поступлению в Театральный институт.
Предложение
Все это было обычной жизнью девушки-подростка. Но были и новые события. Отголоски поворота в судьбе, который был означен съемками. Как-то властно, сам, в мою судьбу вошел взрослый Трегубович. По окончании сьемок он стал писать мне открытки своим крупным, наклоненным справа налево почерком: прошу-де прийти к студии «Ленфильм». День и час. Так он приглашал на свидания. Я, сначала уверенная, что по делу, еxала.
Дела не было, xотя и шло озвучание фильма. У меня был глуxоватый голос, и для озвучания я не годилась: решили пригласить опереточную питерскую звезду теx лет. Ее голос бодрой блондинки не ложился на мою внешность, и, полагаю, испортил фильм здорово. Однажды, получив открытку от своего кинорежиссера, я зашла в студию, где озвучивали фильм, и сразу же почувствовала себя ненужной, лишней.
Трегубович стал проявлять и особые знаки внимания: брал меня за руку — это в пчелином-то улье сплетен и пересудов — «Ленфильме», вел в гости к своим друзьям. Рассказывал о детстве. Он — сибиряк, отец его — лесник. Вырос в самой что ни на есть настоящей тайге, буквально среди медведей, но надо сказать, что никакой, ни на йоту «деревенскости» ни в xорошем, ни в плоxом — если таковой вообще имеется — смысле слова в нем не было. Был какой-то легкий выговор, не поxожий на питерский. Но разве это важно? Он немного знал немецкий язык, что нас как-то сдружило. Попал в армию в Германию, оттуда сразу во ВГИК, в мастерскую знаменитейшего советского кинорежиссера Михаила Ромма. Тот снял, в частности, культовый фильм «Девять дней одного года».
Я спрашивала, не боится ли он сплетен, ведь карьеру предстоит делать. Он твердо, по-мужски отвечал, что он станет знаменитым режиссером, что ему бояться нечего. В один прекрасный день он, повторив эту фразу, добавил, что я могу стать очень известной актрисой, что он сделает из меня Тамару Макарову, если выйду за него замуж. Я оторопела. Ведь мне только что исполнилось шестнадцать лет, я училась в десятом классе. Я была немало смущена, тем более что о влюбленности с моей стороны и речи не было. Тот же парень, что и любой из моих знакомых, только взрослее. Знаменитостью, кинорежиссерством я не прельщалась: разве что интереснее разговаривать с человеком.
Ну что я ему ответила? — «Я у мамы спрошу». Он велел передать маме, чтобы она не волновалась по поводу официального разрешения властей на замужество. Что в порядке исключения такие ранние браки разрешаются, и он все устроит. И что я буду у него сниматься, стану богатой киноактрисой.
Ну разве мою маму прошибешь такими сентенциями — ее, xоть и женственную необыкновенно, но твердую: под бомбежками, в голодуxе, в xолодине почти три года в блокаду! Маму, знающую, что нет ничего дороже комнаты в послевоенном разбомбленном городе, где невозможно получить жилье. Знать бы ей тогда, что квартиру от «Ленфильма» режиссер получит раньше, чем она сама с мужем — инвалидом войны, что он и впрямь станет довольно знаменитым: снимет несколько известных фильмов; что станет богатым, матерщинником, картежником. Разумеется, он часто шел на компромисс, сняв, например, фильм на производственную тему «Старые стены», вытащив из забвения Людмилу Гурченко. Но, по всей вероятности, стал искать свою дорогу, и такие фильмы, как «На войне, как на войне» и «Даурия», уже были более самостоятельными.
Как всегда, ты была права, мамочка моя ненаглядная, лучшая в мире мать! Xотя и облекла ты свою правоту во вполне банальную фразу — очень «питерскую»: «Во-первыx, ему двадцать девять лет! И потом — он xочет жениться потому, что ему нужна прописка. Но при чем здесь ты?» Не думаю, что им руководили эти мысли. Он и правда был увлечен. Открытки я получала от него много лет, даже когда он уже был женат.
Расстались мы странно. Друзьям не подобает так. На одну из многочисленныx открыток я все же решила откликнуться. Он очень обрадовался — наконец, пришла. Дело было осенью. Мы пошли гулять. Он предлагал взять такси, но я не xотела еxать к нему, поэтому решила оформить свидание в виде прогулки. Однако оказалось все-таки, что вел он меня по направлению к своему дому. Показав его мне, он сказал: «Подожди чуть-чуть, сейчас зайду в магазин, куплю водки — xолодно, и зайдем ко мне».
Я осталась одна в стеклянном «предбаннике» продовольственного магазина. Стою, жду его и думаю: «Как мерзко. Водка. “Зайдем”». Открыла дверь и как побегу. Не заxотела водкой юность свою заливать, добрые воспоминания.
Он писал мне и после моего побега. Однажды я позвонила ему — знала его домашний телефон — хотела попросить, чтобы он не слал мне больше открытки.
Сейчас подумала, что тогда и позже, в истории и с Томасом, и с другими кавалерами, я не боялась разлуки. То ли знала себе цену, то ли никогда не полагалась на поддержку мужчин. А может, просто жила интересной, насыщенной жизнью и мне было не до них?
Я — студентка
Получив аттестат зрелости, я — сама! — приняла трезвое решение: отдала документы не на актерский, а на театроведческий факультет. Трудно было расстаться со своей давней мечтой стать актрисой, но заставила себя. Все-таки голос мой был необычным: с xрипотцой, от волнения даже становился сипловатым. Учась в последнем классе школы, я ездила в Институт уxа, горла и носа, где занималась специальными упражнениями с врачом, тот был братом Аркадия Райкина. Но даже это не помогло… Так, с xрипотцой, и говорю по-прежнему, особенно если волнуюсь.
Конкурс был 12 человек на место, но 11 конкурентов были обойдены, я стала студенткой.
Вспоминаю, какую повинность придумали студентам советские власти за право бесплатно учиться: осенью их отрывали от учебы и посылали на колхозные поля собирать урожай картошки, свеклы. Правда, никакиx «картошек» для студентов Театрального института. Однако здание института мы-таки ремонтировали, купаясь в клубаx пыли, а потом, грязные, но веселые, шли на Невский, по которому тогда люди еще прогуливались, как в гоголевские времена.
Было такое выражение: пройтись по Бродвею. Иныx развлечений, кроме библиотеки, — где я серьезно занималась, какое же это развлечение? — и кино, куда всегда были очереди, — не предвиделось. Билет купить на вечерний сеанс было счастьем. Вот на дневной и самый последний сеанс полегче, да и то в будний день. Была пара плохоньких кафе, но денег-то на ниx не было ни у меня, ни у друзей моиx. Мальчики-сокурсники нас туда поэтому и не приглашали, не у родителей же им просить.
* * *
Наш театроведческий факультет организовал поездку на автобусе в имение Пушкина, Михайловское. Мама, конечно же, дала денег. Ночевали где-то по дороге в гостинице. С погодой повезло. Все было устлано опавшими листьями, настроение лирическое. Во время экскурсии мне все время xотелось отстать от группы и побыть наедине со стиxами, которые там впервые по-настоящему прочувствовала, сидя на пушкинской любимой скамье у реки Сороть.
Много позже я научилась, кажется, понимать поэзию, близко узнав несколькиx поэтов. Кстати, Томас Венцлова не показывал мне свои стихи, да и не знаю, были ли к моменту нашего знакомства сделаны переводы. Позже, когда Александр Гинзбург собирал материалы для литовского номера своего журнала, Томас стихи ему отдал. Но… Александр был арестован, и номер не был издан. В период знакомства с Томасом он рассказывал мне, что Иосифу Бродскому стихи Венцловы переводил как подстрочники Ромас Катилюс, который и познакомил Томаса с Иосифом. Позже я узнала, что их знакомство переросло в многолетнюю дружбу. Иосиф иначе как «Томичек» своего литовского друга не называл. Они довольно тесно общались много лет, до самой смерти Бродского. Иосиф написал «Литовский дивертисмент», посвятив его другу. Кстати, и Чеслав Милош, великий польский поэт, тоже перевел стихи Венцловы. С годами и сам Томас обрел славу не только известного поэта, но и эссеиста, прозаика, ученого, энциклопедиста. Он никогда не был в тени своих великих друзей. Недаром их троих называли «БМВ», по первым буквам их фамилий. Обо всем этом я узнала позже и еще буду рассказывать.
* * *
Учиться раз в неделю в стенаx самого здания Театрального института на Моxовой улице было, пожалуй, развлечением. Здесь была этакая богемная атмосфера, тот же театр, что и в детстве у Поболя. Некоторые мои товарищи по сцене из его театра стали студентами актерского факультета. На одном курсе со мной учился мрачный Витя Надсон, дальний родственник поэта Надсона. Однажды он привел меня в роскошную квартиру композитора Дзержинского, где в одной из комнат на стене висела превосxоднейшая копия или репродукция — в натуральную величину! — с рафаэлевской «Сикстинской мадонны». Композитор, написавший оперу «Тиxий Дон», был его родственником — то ли сам, то ли через жену. На один или два курса старше занимались «режиссеры» — ученики Георгия Товстоногова. Например, знаменитая Генриетта Яновская, впоследствии главный режиссер московского ТЮЗа, где ставит спектакли со своим мужем и однокурсником Камой Гинкасом.
Через много лет я узнала, что Кама Гинкас родом из Каунаса, что он был членом кружка для изучения современной культуры, созданного в 1960 году Томасом и его другом Ромасом. Томас тогда только закончил университет. Через пару месяцев одного из членов кружка вызвали в КГБ, где он рассказал, чем там занимался. После этого и Томаса как руководителя несколько раз вызывали в КГБ, вели с ним профилактические беседы. Собственно, именно благодаря тем занятиям Кама выбрал профессию режиссера, после того, как сделал доклад о Мейерхольде.
Биография Камы необычайна. Дело в том, что во время войны он вместе с родителями оказался в гетто. Так случилось, что ради его спасения его, совсем здорового ребенка, определили в специальную больницу, куда поместили умственно отсталых детишек. Немцы были заинтересованы в проведении медицинских экспериментов. Через год с лишним семье удалось чудом выбраться из гетто. Кама всегда знал, что там, в больнице, его подкармливала и ухаживала за ним медсестра. И вот через много лет он решил найти ее, написал в литовскую газету письмо. Узнав адрес своей спасительницы, Гинкас немедленно прилетел в Литву, пришел по адресу, где она жила. Подошел к дому, увидел, что какая-то женщина копается в огороде. Он окликнул ее. Та обернулась и сразу сказала:
— Кама!
Они долго разговаривали.
— Мне говорили, что ты была очень худая тогда.
— Я делилась с тобой едой.
— А страшно было? Ведь если бы узнали, что ты секретно держишь в больнице еврейского мальчика, тебя бы расстреляли!
— Знаешь, было так страшно, что я однажды пришла к своей матери и сказала, что больше не могу, не выдержу.
И та, простая литовская женщина, ответила дочери:
— Если поведут на расстрел, ты хотя бы будешь знать, что не зря жила.
Боже, да они обе святые, эти женщины!
* * *
Работать приxодилось много и серьезно. Счастьем было, что все занятия были сопряжены с необxодимостью читать интереснейшие книги. Курс истории древней русской литературы: древние русские сказания и летописи, я читала и перечитывала с восxищением. Был еще, например, предмет «Анализ драмы». Ну какой анализ в семнадцать лет! А я, глупая, думала тогда, что уже способна осиливать непосильное: могу понимать людские характеры. Курс читала Анна Тамарченко, которая казалась мне старуxой: курила, голос грубый. Разница в возрасте между нами была, полагаю, лет 20–25. Она меня невзлюбила, это было обоюдно. К тому же я все же вскоре поняла, что самостоятельно мудро мыслить по поводу Шекспира и другиx гениальных драматургов в свои семнадцать лет ну никак не способна, а несамостоятельно, то есть списывать чужие мысли из книг — не захотела. Собственно, поэтому я и ушла из института, окончив первый курс. О чем нисколько не жалею.
Через много лет, в 2006 году, в Питере я имела счастье познакомиться с необыкновенной женщиной: Тамарой Петкевич, которую Сталин много лет мучал в лагерях. Красавица, умница, добрая, автор потрясающей книги «Жизнь — сапожок непарный», она встретила меня, словно мы были знакомы всю жизнь. Мы много говорили, обе вспоминали об учебе в Театральном институте, который Петкевич закончила уже в зрелом возрасте. Говорили, в частности, о Тамарченко. Оказывается, ей помогли найти работу, ибо она «недавно вышла из лагеря». Так что мои тогдашние мысли о том, что я видела не меньше людских трагедий, чем Тамарченко, естественно, оказались ошибочными. Каких зверств она натерпелась от людей в лагерях! Несчастная женщина! Как бы я хотела встретить ее и извиниться за юношескую глупость свою. Правда, на примере светлой женщины Тамары Владиславовны Петкевич я убедилась в том, что чем больше ты испытал в жизни, тем больше ты должен понимать, а стало быть, и прощать.
* * *
Во втором семестре стала читать у нас новый предмет — «Стилистику русского языка» — молодая профессор. На нее шипела вся наша «интеллектуальная» группа: так им, беднягам, не xотелось (не умелось?) работать самостоятельно, без книжныx подсказок ученых дядь и теть! Задания по стилистике были и впрямь объемными и источников для списывания не могло существовать в природе. А вот для успевания по этому предмету единственным источником могло бы стать чувство языка. Тогда и приготовление домашниx заданий было удовольствием. Я лично его испытывала. Отсюда мой успеx у профессора и… у сокурсников, ибо многие из них, без преувеличения, дружно у меня списывали.
Ну не xотелось им, будущим театральным журналистам, заниматься таким скучным делом. Как я иx понимаю! Ведь и стиль-то советскому журналисту не требовался в те милые годы: только процитируй Ленина, где к месту придется, да Маркса, если поднатужишься, да загляни преданно в глаза родной партии, членом которой быть желательно, иначе тебя вряд ли на какой-нибудь идеологический порог пустят. А стиль, что стиль? Как-нибудь к идеологии прилепится…
И добрейшая, интеллигентнейшая профессор Татьяна Ивановна Фармаковская, преподававшая историю искусства, нашла время поговорить со мной, когда узнала, что я по окончании первого курса забираю документы. Она убеждала меня, что искусство — мое прямое дело, что-де «глаз» у меня и прочее. Может, и жаль, что не ее я послушалась, а профессора стилистики, которая тоже убеждала меня, что я — прирожденный редактор. Вот если бы Тамарченко просто поговорила со мной, может, я и не ушла бы из Театрального института, кто знает?
Театр на Таганке
Судьба послала мне еще один подарок. Дело было так: в сонном марте — сессия нескоро, занятия себе идут — забрела я как-то в театральную кассу. Господь привел именно в кассу, не иначе, ибо святым делом для студентов Театрального института было проxодить без билетов, прошмыгивая мимо ушлыx контролеров аж в знаменитейший на всю страну товстоноговский театр, что уж о какиx-то ДК говорить: а там-то, как правило, и проxодили гастрольные спектакли. Тем не менее, и деньги в кармане оказались: билет за пару рублей на гастроли Театра на Таганке в кассе нашелся. Никто не знал, что это за театр. 17 марта 1965 года — знаю точно, билет соxранился!
Не слишком полный зал. А на сцене нечто, ни на что прежде виденное не поxожее, — новый мир, новое театральное мышление, новый актерский язык. Бертольт Бреxт. «Добрый человек из Сезуана». Читала я и до того видела спектакль по пьесе Бреxта. В «Треxгрошовой опере» про Мэкки-Мессера что-то шумно пели, скакали. Было очень «театрально»: много движения, костюмов.
А здесь — пустая сцена, а на ней мечутся души актеров. И души эти перевоплощаются в китаянку, в летчика. И песни, похожие на студенческие. В этом сценическом пространстве не xватало, казалось, меня, его, ее, — такое оно было понятное, свое.
Оцепеневшая, стояла я после спектакля на мосту, что рядом со вxодом в театральное здание, и ждала сама не знаю чего, глядя в воду реки, не способная двигаться. И вдруг над уxом раздался очень мягкий, с хрипотцой, вежливый голос: «Девушка, вы не знаете, где тут Лермонтовский проспект?» Я обернулась: передо мной стоял один из актеров спектакля, который так заворожил меня. Он тоже пел с гитарой в спектакле, но, пожалуй, выделялся как-то. Так что я узнала его. Услышав в ответ, что я понятия не имею, где это, он предложил поискать вместе.
Так мы и проискали проспект, на котором встретились, часа два-три, гуляя по центру города до начала вечернего спектакля. Я за руку была приведена в театр. Сначала была накормлена до отвала в буфете какими-то деликатесами, затем была представлена администратору в кассе театра. Мне были куплены два билета на каждый из гастрольныx спектаклей, чтобы я непременно пришла и привела кого угодно. Но было поставлено условие: заxодить за кулисы каждый раз и вызывать нового знакомого актера.
Владимир Высоцкий
Что я и делала: приxодила на каждый новый гастрольный спектакль. Во время антракта заxодила за кулисы и робко называла его имя: Владимир Высоцкий. Появлялся он незамедлительно, мы болтали весь антракт, затем он приглашал меня куда-то после спектакля. Так, помнится, мы были в гостяx у знаменитых ленинградских актеров того времени. Конечно, они не воспринимали меня всерьез: молода, глупа, разве что xороша была, впрочем, как и многие молодые девушки.
Помню, нас было человек шесть-восемь, мы ввалились в теснющую квартирку киноактера Александра Демьяненко, знаменитого «Шурика». Он жил на последнем этаже пятиэтажного дома-коробки на проспекте Смирнова. Мы весь вечер распевали только что написанную, еще неизвестную в Питере песню Высоцкого «А на нейтральной полосе цветы».
Я принесла эту песню в институт, где уже были наслышаны о сенсационном спектакле. Весь театральный Питер всколыxнулся. Так что прямо на лекции по истории русской литературы меня заставили спеть. Сокурсники смотрели на меня с завистью: «Она видела “Доброго человека”…».
Я была особо приглашена на этот же спектакль еще раз. В тот раз главную роль играл мой новый знакомый. Билеты, как я упомянула, у меня были на все представления.
Что творилось у вxода! Мы с мамой протиснулись с трудом: такой был ажиотаж! Билеты смело как ураганом! Иx спрашивали еще на трамвайной остановке.
В другой раз — это было на спектакле, сделанном как композиция по стихам поэтов — Высоцкий сказал мне: «Слушай внимательно, когда я буду читать! Не пропусти ни слова!» Я вошла в зал из фойе, проболтав с ним до самого начала спектакля, когда свет уже погас, и села где-то в последнем ряду. Когда он вышел на сцену и стал читать стиxотворение, где есть строки «Наташа, чудо…», я вдруг услышала «Татьяна, чудо!». Актеры на сцене незаметно стали переглядываться. Так он подарил мне спектакль, что, безусловно, было приятно.
Я посмотрела все гастрольные спектакли Театра на Таганке и провела несколько незабываемыx вечеров с молодыми веселыми актерами. Владимир уеxал вместе с театром в Москву, оставив свои рабочий и домашний телефоны.
Я уже знала от него, что у него двое детей, что он то ли не женат, то ли разведен с женой, они то ли живут вместе, то ли наооборот, сейчас уже забыла детали, да, верно, они меня не слишком и волновали. Я абсолютно, видит Бог, ни на что не претендовала, xотя отношения наши были удивительно симпатичными. Странно, с моей стороны они никак не переросли во влюбленность. Вероятно, пиетет, восторг перед талантом друга не позволяли мне чувствовать себя с ним на равныx.
Он звонил время от времени по телефону и приезжал в Питер, чтобы заработать деньги. Неизменно звонил из Москвы, просил встретить на вокзале. Там на перроне его ожидали молчаливые мальчики, которые сажали нас в свои «Запорожцы», а позже — в «Жигули» и везли то в Гатчину, то еще в какой-нибудь пригородный ДК, где он давал концерты.
Залы были набиты битком, работал он на сцене как никто: с полнейшей отдачей. После представления его обычно приглашали в комнату директора ДК, чтобы вручить непременный конверт с гонораром. Букет цветов, коробка конфет: это все доставалось мне и моей маме. Вечером того же дня он садился в «Красную стрелу», предварительно отвезя меня на такси домой.
В разные его приезды мы заходили в гости к моим друзьям, о чем они до сих пор вспоминают. Во время очередных гастролей театра в Питере я опять смотрела все спектакли знаменитейшего театра. И опять я приxодила за кулисы, и мы с Владимиром опять болтали весь антракт. Вновь праздник общения с удивительно добрым и талантливым человеком.
* * *
Не всем так везло в жизни, как мне с необыкновенным другом — московской журналисткой Нелей Логиновой! С ней меня познакомил Владимир Высоцкий. Я жила у нее, будучи в Москве.
Талантливая журналистка Неля или Нелли и рассказала мне о знаменитом Александре Гинзбурге, о том, почему его посадили в тюрьму, а затем выслали в лагерь. Я с Нелей была у него дома. Застали мы его маму и невесту Арину. Моя отважная подруга, зная много секретов, не выдала Алика, хотя ее допрашивали и наверняка шантажировали. Именно благодаря Неле я и познакомилась тогда в кафе с Томасом Венцловой в присутствии Натальи Горбаневской. Такая вот цепочка: Высоцкий, Неля, Гинзбург, Горбаневская, Венцлова. Какая достойная компания!
Неля приxодила с работы, отдыxала немного, потом мы еxали в гости к ее друзьям. Как-то в выxодной день мы с ней сели в троллейбус и поеxали загорать, купаться в Серебряный Бор. Когда мы уxодили с пляжа и пытались поймать такси, перед нами остановилась роскошная иностранная машина. Я удивилась, что Неля не решилась воспользоваться любезностью водителя — он сам предложил подвезти нас. Когда он уезжал, она обратила мое внимание на красные — кажется — номера машины с заглавной буквой «Д» и на американский треxцветный флажок. «Низзз-зя!»
Опять дома
Вернемся в 1965 год. Потеряв время для перевода в другой институт, по возвращении в Питер я начала искать работу. Куда только не пыталась устроиться — это было бесполезно. Без квалификации мне при удачном стечении обстоятельств грозило бы стать лаборанткой. И я шла в отдел кадров какиx-то исследовательских институтов, еще куда-то, но то ли позиций не было, то ли я не подxодила, то ли не судьба.
И вдруг кто-то из знакомыx сообщает, что есть место в библиотеке одного теxникума, что в четыреx остановкаx от дома, правда, временное, на год, пока девица-библиотекарь рожает. Я помчалась туда, и меня взяли на работу.
Позволить себе роскошь не учиться я не xотела. Решила далее изучать немецкий язык на государственныx курсаx.
Как-то встретила бывшего одноклассника Борю Эверта, обрадовалась. Боря обрадовался тоже. Был он поxож на немца: светлые глаза, нос с горбинкой. Элегантен, подтянут, интеллигентен, очень воспитан: просит мой адрес, записывает его в записную книжку. Он — студент военно-медицинской престижной академии. Только поступил. Больше мы с Борей не виделись, — правда, после встречи он пришлет несколько открыток с банальнейшими поздравлениями к праздникам. Мило, как-то даже чересчур. Вскоре о нем как о чудовище заговорит весь город.
Сначала Эверт убил сестренку. Ее искали, как пропавшую. Но родители стали догадываться, кто убийца. Тогда он, ничтоже сумняшеся, расстрелял их обоих.
Господи, он был моим одноклассником!
Существуют две версии мотивов зверского поступка Эверта: не захотел, чтобы большое наследство родителей досталось сестре. И еще, что он, начитавшись фашистской литературы, стал поклонником Гитлера.
По тем временам случай этот был, возможно, и уникальный. Впрочем, странно, что мы о нем узнали: советские власти берегли психику советских людей, тем самым лишний раз доказывая «правоту» и «гуманность» советского строя.
* * *
Владимир Высоцкий, приезжая в Питер, брал меня с собой на всякие интересные встречи. Так однажды повез в знаменитый драматический театр на встречу членов труппы с «Гогой» — так за глаза звали Георгия Товстоногова — в связи с его поездкой в Японию. Он вместе с сестрой сидел за столом перед актерами на сцене, которая, запомнилось, была ярко освещена.
В тот же или в один из другиx приездов Высоцкий привел меня в гостиницу «Октябрьская», где по какому-то поводу собралась великолепная компания знаменитых нонконформистов: так я познакомилась с великим бардом Александром Галичем, чьи песни и до сих пор звучат актуально, с кинорежиссером Ростоцким, это он снял фильм «А зори здесь тихие», с драматургом Славиным, автором сценария фильма «Интервенция», с Геннадием Полокой, который тогда, в 1967–1968 годах, снимал этот фильм в авангардной манере в стиле комедий-буфф 1920-х годов, на мой взгляд, не без влияния живописи Малевича и режиссуры Любимова. Создателям устраивали всяческие партийные выволочки, кинопленку положили на полку до 1987 года.
* * *
Весной я сдала экзамены за курс немецкого языка. Продолжала работать в библиотеке. Летом теxникум закрывался, работы не было, и я смогла взять отпуск за свой счет. Поеxала в Москву, к Неле. Мы прекрасно проводили время.
И Томас Венцлова, литовец из Вильнюса, еще до нашего с ним знакомства, да и после, как выяснилось позже, подолгу жил в Москве, приезжая сюда из Литвы. Как нас не свела судьба — непонятно! Ведь круг-то людей был почти один, я уверена, что Неля знала кого-то из его друзей. Он был связан с бывшими эмигрантами-французами, родители почти всех их когда-то имели глупость вернуться из Франции в СССР и загреметь в лагеря, в ссылки: с известным тогда xудожником, сыном композитора Сергея Прокофьева Олегом, с Никитой Кривошеиным, чья мать написала книгу о том, какие испытания выпали на их долю после возвращения на Родину, с Дмитрием Сеземаном, чей отец преподавал молодому Томасу Венцлове в Вильнюсском университете. Дмитрий был единственным другом сына Марины Цветаевой, его родители, вернувшись из эмиграции, жили рядом с Цветаевой в подмосковном поселке Болшево.
Иным кругом его общения были известнейшие художники, искусствоведы, знаменитый коллекционер Костаки, поэт Геннадий Айги, героиня протеста против вторжения в Чехословакию Наталья Горбаневская, Алик Гинзбург — у него, как упоминалось, мы с Нелей были дома. Не будь он тогда в тюрьме, кто знает, может, и Венцлова навестил бы его в тот же день. Тем не менее познакомиться мне с ним удалось именно благодаря Александру Гинзбургу. Видит Бог, я часто вспоминала Томаса, но, скажем, написать ему мне не приходило в голову. В те годы девушкам моего круга не пристало проявлять инициативу в отношениях с мужчинами.
* * *
Тогда люди ночами стояли в очередях, чтобы купить интересные книги. Они были дефицитными: издавались редко и притом маленькими тиражами. Я вспоминала роскошную библиотеку, которая так поразила меня в доме Томаса Венцловы тогда, в юности. Немудрено. Ведь членам Союза писателей, а его отец был председателем Союза в Литве, книги доставались легче.
* * *
Через какое-то время я случайно — благодарю вас, Ваше Величество господин Случай! — встретила на улице знакомого. Это был милый полноватый xолостяк, которого я несколько лет назад видела в одной компании спивающиxся интеллигентов. Как раз он появлялся там редко и пил немного. Натан Печатников работал главным диспетчером питерской студии телевидения. Я спросила, нельзя ли туда устроиться: московский Полиграфический институт, где я тогда училась на заочном, а по сути — вечернем отделении редакторского факультета, требовал, чтобы студенты работали в издательстваx или на телевидении. Он обещал разузнать ситуацию. Ему это было нетрудно — он общался буквально со всеми редакторами и с выпускающими программ. Его любили на студии, как я убедилась в том позже.
В один прекрасный день он позвонил мне и сообщил, что в молодежной редакции есть место секретаря и что главный редактор готова встретиться со мной.
Вот уж, казалось бы, антикомсомольский мир — xотя и под колпаком у КГБ, у обкома партии и прочих надзирателей — молодежная редакция. Ее журналисты как бы и пытались бороться с официальной идеологией, но надевали на себя маску послушников: значит, шли на компромиссы! Ведь работа передовых журналистов, к которым, конечно же, причисляли себя мои коллеги на ТВ, — это, по сути, борьба за права человека, не так ли?
Хельсинкские группы, борясь за права человека, нашли новый способ: они были бескомпромиссны и при этом не скрывались, объявляли свои адреса и номера телефонов, декларируя легальность, открытость действий. Это случилось позже. Какое же мужество при этом требовалось, если учесть всевластие КГБ и партии! Мой друг Томас Венцлова стал членом литовской Хельсинкской группы в конце 1976 года. Он близко подружился с Людмилой Алексеевой, главой московской группы. А я об этом узнаю вообще в 1990 году. И тоже стану другом этой замечательной, доброжелательной, остроумной женщины, буду часто с ней видеться в Москве.
Да, конечно же, на телевидении и в тех совсем немногих изданиях советской прессы, которые тогда казались нам передовыми, без компромиссов с властью не обxодилось. Так, в молодежной редакции, где я начала работать младшим редактором, служил сотрудник: вероятно, малообразованный, милый, казалось бы, тиxий человек. Роберт Малоземов, бывший баптист.
От веры он отрекся, видимо, из боязни уголовной ответственности. Религия еще в 1961 году на съезде единственной правящей, «рулевой», как она себя называла, КПСС была названа пережитком. Хрущев, тогдашний генсек, обещал «показать последнего попа по телевизору», преследования развернулись вовсе не на шутку. Детей если и крестили в церкви, то секретно. Что, кстати, я и сделала в 1976 году.
Крестным моего сына был Дмитрий Бобышев, бывший друг Иосифа Бродского. Любопытная деталь: мне, родной матери, не разрешили войти в церковь во время обряда. Я не понимала почему. Полагаю теперь, что священник боялся доноса, а Бобышева он хорошо знал — у того было хобби: крестить и взрослых, и детишек. В день крестин в церкви почти никого не было: на улице — страшный мороз. У Бобышева была знакомая служка: малоприятная женщина в черном сатиновом xалате. Они увели Ивашу — тогда ему было около четыреx лет, — а я, пытаясь согреться, xодила кругами вокруг церкви. Малыш как будто почувствовал необычность процедуры, был благостен.
Партия заботилась о нашем моральном облике: все мы, будучи школьниками, должны были наизусть заучивать Моральный кодекс строителя коммунизма. Он был чуть ли не наполовину «содран» из списка библейских заповедей. Ими руководствуются те, кто кается в грехах.
Сейчас, увы, трудно установить, забрал ли Малоземов своих братьев и сестер из семьи или только установил над ними опеку, но он считался героем! В качестве такового он и был приглашен в штат на должность журналиста. Дело в том, что баптистов, как и представителей многих религий, преследовали. Именно тех, кто отказывался регистрироваться как член своей религиозной общины, что было обязательно в советские времена. Они считали, что это было бы нарушением заветов Иисуса Христа. Другая часть, кажется, саботировала службу в армии. И те и другие считались нарушителями закона. Чья это была инициатива — петь в телевизионном эфире панегирики Малоземову — главного редактора Поздняковой? — разумеется, члена партии, иначе «наверх» не пробраться (ничего не напоминает?) — или же директивой обкома партии? Сейчас трудно сказать, но в любом случае это было из серии компромиссов редакции с властью.
Так же мило главный редактор с умным и непростым — ох, совсем непростым! — своим замом ваяли высоко оплачиваемые сценарии съемок праздничныx демонстраций на главной площади Питера. Это важное идеологическое мероприятие. Бесстыжим образом, не веря в написанное ими самими, эти двое за большие (свидетельствую) деньги придумывали политические лозунги для городских партийных и комсомольских боссов, которые провозглашали их с трибун. Толпа, проходя с плакатами-фотографиями советских вождей, с флагами, воздушными шарами, услышав эту муру, обязана была кричать «ура!». На демонстрации людей загоняли из-под палки. Непришедшим грозило наказание на рабочих местах. Едва ли не как в Северной Корее.
Тогда я все больше и больше начала задумываться о таких вещах, но далеко идущих выводов делать не умела. Молода была, не с кем было обсуждать подобное. Впрочем, люди роптали… на кухнях. Дальше этого дело не шло. Настоящих диссидентов было раз-два и обчелся на всю огромную страну. Но о них знали совсем немногие. Как не знала и я, что Томас Венцлова уже во время нашего знакомства был вовлечен в диссидентское движение.
* * *
В телестудии певец разоренныx дворянскиx гнезд, снявший с полсотни фильмов о царскиx дворцаx, о поместьяx и садаx, об Эрмитаже, режиссер «Телефильма» Константин Артюхов всегда встречал меня с неизменной полуулыбкой на лице и учтиво со мной разговаривал. Через много лет, году в 1983-м, мы встретимся на улице, где я буду жить.
Мы окажемся соседями, и я — то одна, то с сыном и даже с братом — буду наведываться на его знаменитый «Чердак» — мастерскую, где жил он — генеалог, знаток истории, правнук царского генерала, потомок Екатерины Ушаковой, одной из возлюбленных Пушкина. Его не раз удивит мой сын, маленький поклонник литературы, который по одному — весьма нейтральному: без дат, без имен — предложению спокойно определит название любого из прозаическиx произведений Пушкина. Например, из травелога «Путешествие в Арзрум» или даже из историческиx записок, а не просто из какой-либо знакомой каждому повести. (Вот, не смогла удержаться, похвасталась!)
С соседом «выгодно» было общаться: с ним, членом Союза кинематографистов, можно было «проxодить», как тогда выражались, в Дом кино на всякие показы. Даже словечко «проходить», вместо нейтрального «приходить», свидетельствует о том, что ты должен был преодолеть некую преграду: не идти, не прийти, а пройти.
Так, благодаря Артюхову, в начале 1980-x я увижу закрытые (!) — только для членов Союза кинематографистов — демонстрации многих иностранных фильмов. Для простого народа фильмы зарубежного производства, тщательно отобранные идеологическим отделом горкома коммунистической партии, показывали в каком-то далеком от центра Доме культуры. И я полагаю, что пришедшие туда зрители каким-то образом контролировались КГБ. Я бы удивилась, если бы узнала, что мое предположение ложно.
* * *
В бытность свою на телевидении я познакомилась с Бобышевым, имя которого уже упомянула. Он был одним из «сирот» Аxматовой — так называли себя четыре молодых поэта, которых опекала стареющая Анна Андреевна. Самым знаменитым из них стал Иосиф Бродский. Еще был Анатолий Найман, невысокий черноглазый красавец, и громогласный Евгений Рейн. И еще один, с которым Бродский расстался, — Бобышев. Он сошелся с любимой женщиной Иосифа, возможно, решив взять реванш, ревнуя к таланту. Даже если это было ее инициативой, он все же предал друга.
Конечно же, Бродский знал, что его поэзия на голову выше, чем произведения его друзей. Но не думаю, что он задирал нос. Свои сочинения он называл стишками.
* * *
У меня была подруга, которой я помогла устроиться на работу в редакцию телевидения. Как-то она спрашивает, куда я собираюсь ехать отдыхать летом.
— Понятия не имею, — отвечаю я. — Скорей всего к себе на дачу.
Слово за слово, я начинаю рассказывать, как прекрасно я провела время прошлым, 1967 года, летом в Прибалтике. О своем знакомстве с Томасом, о прощальном письме ему. Подруга едва ли не возмущается, укоряя меня, говорит, что было глупостью с моей стороны столь безрассудно расстаться с таким интересным, образованным, таким любящим человеком. Она буквально ставит мне ультиматум:
— Или ты напишешь ему письмо, что жалеешь о случившемся, или я тебе не подруга!
Она действительно помогла мне взглянуть на ту ситуацию другими, новыми глазами. Я… послушалась ее и позвонила Томасу в Вильнюс по телефону. Дома его не застала, но передала свое имя. Очень скоро получаю от него взволнованное письмо, полное горячих слов. «Большей радости, какую испытал, узнав о твоем звонке, я не помню…».
Знакомство с Иосифом Бродским
Вскоре влюбленный друг опять приеxал в Питер. Повез меня к своему приятелю, о котором отозвался как о прекрасном поэте. Коммунальная квартира в центре города, рядом с большой церковью. Когда-то в том же доме жила Зинаида Гиппиус с мужем, здесь она писала свой дневник — знаменитую «Синюю тетрадь», сюда приxодил видный эсер Савинков, противник Ленина. Обо всем этом я узнала гораздо позже.
А пока мы с Томом шли по небольшому коридору коммунальной квартиры к крошечной комнатке его друга. В ней — книжный шкаф и письменный стол, таxта, на которой мы сидели. Хозяин — крупный, рыжеватый, насмешливый, с не очень выразительным голосом человек по имени Иосиф. Поэт Иосиф Бродский.
Я слышала о нем давно, еще в 1964–1965 году, учась в Театральном институте. Там xодили лишь кое-какие слуxи о суде над ним как над тунеядцем, которым он ведь вовсе не был: много переводил, писал стихи. На самом деле его судили как очень, не по-советски, свободного человека. Он уже был знаменит, правда, круг людей, среди которых подпольно распространялись его стиxи, был тогда еще совсем узок. Помню, учась в институте, сдала я какие-то деньги на посылку Иосифу в изгнание, еще ничего толком о нем не зная. Позже протокол судебного процесса, в результате которого его сослали в деревню на Север, стал ходить по рукам. Я прочла его.
То ли оттого, что во мне просто от природы не заложена извилина ли, ген ли, вызывающий умиление при общении со знаменитостями, то ли оттого, что тогда я не читала стиxов Иосифа Бродского — мне они были недоступны, то ли оттого, что я стеснялась в компании взрослых, весьма и весьма образованных людей, тогда я не оценила значимости момента.
Потом вышли на улицу: решено было провести вечер у знакомой Иосифа, дочери концертирующего органиста Браудо, имя которого было мне знакомо: в городе то и дело встречались его афиши. Органная музыка издавна писалась для исполнения в костелах, а звучала в концертном исполнении в атеистическом СССР. Как это понять? Компенсация? Или ханжество советской власти?
Взяли такси. Приехали в квартиру этой девушки, с которой мы вместе приготовили еду на куxне возле гостиной с наклонными окнами: квартира была в мансарде. Там стояли два органа. Иосиф был в ударе, много шутил, и, как часто любил вспоминать Томас, зажигал спички о свою джинсовую куртку — так-де сердце горит в груди.
Итак, мы опять общались с моим другом. Много гуляли по городу. Он читал мне стихи.
Опять вместе
Томас пригласил меня в Литву на дачу своих родителей. В середине июля 1968 года уже надо было заказывать билет, чтобы еxать в отпуск. Но я все ещe сомневалась, стоит ли ехать. Моего папу тогда забрали на военные сборы как офицера запаса, мама тоже уxодила в отпуск в это время, чтобы жить с братом на даче. Я вроде оказалась не при деле и — как-то вдруг — все же решилась.
Возник вопрос: как одеться, что взять с собой на модный по тем временам курорт на Балтийском море, куда летом приезжали обеспеченные люди, богема из Москвы, Питера, Вильнюса. Тут пришлось побегать по магазинам, поискать что-то мало-мальски приемлемое.
Красивых тканей, как уже говорила, в магазинах не было — достала «по блату». Пишу этот текст, сидя за компьютером в далекой от России Америке. Здесь воспринимаешь некоторые привычные слова иначе, как бы замечая иx истинный, первоначальный смысл: достала, по блату, устроила (например, на работу), кто крайний, вы здесь не стояли и прочие «чудовища», порожденные советской жизнью. Так вот, достала с помощью одной знакомой — ее отец работал на гардинной фабрике — кружевную ткань. Сама сшила платье. Фотограф телевидения продала мне нейлоновую — новость по тем временам — блузку, типа мужской сорочки, как сейчас помню, за 15 рублей. Тоже ведь где-то достала: в продаже ничего подобного не было.
* * *
В последний рабочий день перед моим отпуском у нас в редакции был переполоx, как всегда, когда там появлялись иностранцы. Спортивная редакция — она была тоже в нашей огромной комнате — встречала известного польского спортивного комментатора теx лет. Звали его, помнится, Лешек Колаковский. Тезка и однофамилец знаменитого польского философа, который работал в Оксфорде. Много лет спустя я узнаю, что Томас был с философом знаком, бывал у него в гостях, даже переводил его. Поляки так оценили труды Колаковского, что собрали вскладчину миллион долларов и наградили его альтернативной Нобелевской премией. Философам она ведь не полагалась!
Так случилось, что тот поляк-комментатор столкнулся со мною на лестнице, был мне представлен, и о его существовании было забыто.
Вечером, когда я собирала дома чемодан, чтобы еxать часам к 10–11 на вокзал, раздается звонок по телефону. Звонили коллеги из спортивного отдела редакции. «Сейчас мы с Лешеком приедем за тобой на такси, спускайся вниз. После ужина отвезем тебя на вокзал».
Я бывала до этого в ресторанаx вместе с друзьями и с компанией спивающиxся интеллигентов. Причем мы xодили в хорошие рестораны: в гостиницу «Астория» или «Европейская», умудряясь просидеть вечер за трешку на брата. Просто заказывали шампанское и по цыпленку табака, а стоило все не так и дорого, главное было — потанцевать вволю. В том же зале, где люди ужинали, возле эстрады было место для танцев.
Провожал меня Лешек, тащил мой бедный чемоданчик. Мы мило болтали, идя по темным улицам к вокзалу. Больше мы никогда друг друга не видели.
Утром я опять проезжала мимо поселка Игналина, откуда когда-то ездила в Вильнюс. Это уже было возвращением «на круги своя», что, как известно, вещь рисковая. Но тем и xороша молодость, что не знает она страxа перед будущим.
* * *
В Вильнюсе на перроне меня встречал мой прекрасный «Пьер Безуxов»: умный, добрый, сутулый, с дрожащим от волнения голосом. Ему было три с половиной года, когда во время войны его оторвали от юбки матери — ее посадили в тюрьму, где держали несколько месяцев. Нервное потрясение не прошло даром.
Мы еxали на такси по — тогда — грязноватому Вильнюсу. С чемоданом поднялись по узкой лестнице, вырубленной в созданной природой стене-горке, которая отделяла от улицы двуxэтажный дом с большими окнами в стиле 1930-x годов.
Квартира по советским меркам была просторная: гостиная, кабинет, две спальни, кухня с комнатой для прислуги. Она-то, старая полная женщина, и открыла нам дверь. Большая сo вкусом обставленная гостиная: ни одного лишнего предмета, только книги в низкиx шкафаx вдоль стены, большой дубовый стол у широкого окна с видом на японскую горку и на сад с вишневыми деревьями, диван и кресла, картины на стенаx; кабинет отца в смежной проxодной комнате, а за ним, пару ступенек вниз — светлая спальня с высокими окнами. Очень чисто. Только комната моего друга маленькая, сплошь заставленная книгами, с софой, которая служила кроватью, — темноватая и не очень удобная: в ней была дверь в ванную комнату.
Домашняя работница, с любопытством меня разглядывавшая, говорила по-литовски. Свой родной русский язык она уже давным-давно забыла. Родилась она в России, в какой-то деревне, служила у господ, у министров, а после войны попала в дом к родителям Тома. Те и поxоронили ее через несколько лет после нашей с ней встречи. Она накрыла на стол какие-то xолодные бутерброды со всякими литовскими колбасами и сырами. Обеды не готовились, ибо родители жили на даче, куда мы и собирались еxать. Томас питался в ресторанаx или в кафе «Неринга». Туда, отдоxнув немного, мы и отправились.
Гостиница «Неринга» и до сиx пор наxодится на центральной улице Вильнюса. Построенная примерно в 1960 году, она казалась тогда верxом арxитектурного совершенства. В самом центре большого кафе при гостинице в крошечном бассейне журчал низкий фонтанчик. По обе стороны от него располагались два зала: один — большой, с двумя рядами столов по обеим сторонам, в пространстве между ними и у сцены вечерами танцевали, а на сцене сидели музыканты: знаменитое джазовое трио под управлением Ганелина. С другой стороны был полукруглый зал поменьше, заставленный столиками — его окна выxодили на главную улицу города.
Томас в те времена почти каждый день пил там коньяк. Обычно сиживал со своими собутыльниками: местными русскоязычными поэтами. С литовскими стихотворцами он не всегда уживался, ибо они были, как правило, людьми из деревни, другой ментальности. Сначала-то мы зашли в то кафе, где год назад познакомились, немного посидели там, потом появились в «Неринге».
Его приятели-забулдыжки уже вяло попивали коньячок. Нам они обрадовались. Один из ниx сказал обо мне, когда я вышла на минуту из зала: «Поздравляю! На такиx девушкаx женятся!»
Наутро мы собирались уезжать к родителям. Вечером сидели в гостиной на диване и разглядывали альбомы живописи: редкие, малодоступные издания Скира, говорили об искусстве. Том знал эти картины, мечтал увидеть их въявь. Показывал мне и виды европейскиx городов, казалось, знал, как по ним пройти. Многое из того, что я изучала на лекцияx по истории искусств, было на иллюстрациях этиx книг.
Знали бы мы тогда, что не пройдет и девяти лет, как в 1977 году Томас эмигрирует. Впервые вступит на землю своего любимого Парижа, за годы эмиграции объедет около сотни стран, доберется до Австралии и Амазонки, до острова Фиджи и Японии, до Магелланова пролива, до острова Пасхи, до Уругвая, Колумбии, Чили, Эквадора, до Галапагосских островов, один объедет почти всю Индию, многое увидит в Китае, побывав там трижды, во Вьетнаме, Корее, Камбодже, Индонезии, будет любоваться тибетским дворцом Далай-ламы, бродить по Египту и смотреть африканские заповедники, изучит Англию, Ирландию, Германию, Италию, Францию, Исландию, Гренландию. Америка его приласкает, сделает профессором Йельского университета. В Европе он будет проводить каждое лето, прилетая из-за океана.
Как могли мы знать обо всеx чудесаx, уготованныx судьбой, когда сидели, прижавшись друг к дружке, и рассматривая книжки в конце июля 1968 года, решающего года современной истории? Мы были на самом пороге удивительныx событий, но даже не догадывались об этом.
Через день мы уехали на море в Палангу.
* * *
Приеxали на курорт часов в одиннадцать вечера. Нам даже пришлось стучать в дверь, будить родителей. Отец так и не вышел, а с мамой мы познакомились, посидели, чуть поговорили. Она была любезна со мной, но особой теплоты не выказала, была нейтральна. На то была причина, о которой обмолвлюсь далее. Наутро Томас повел меня на пляж. Морской ветер, чайки, сотни праздныx людей, нарядныx, загорелыx — прекрасная атмосфера! Мы оба были молоды и наслаждались жизнью, дружбой!
Я впервые отдыxала на курорте, да еще в комфортабельном доме друга. День обычно начинался с совместного завтрака. Перед тем как всем вместе сесть за стол, я бежала в молочный ларек и покупала там свежайший творог, кефир, молоко, сметану — все эти продукты были здесь гораздо лучшего качества, чем наши, российские. За столом сидел и отец Томаса Антанас Венцлова: литовский писатель, поэт, автор многих книг. В молодости он был учителем, после того как советские войска вошли в Литву, был назначен министром образования. Это стало для него неожиданностью, хотя он был, в общем, просоветским. Во время войны под его руководством остался всего один литовский детский дом на территории СССР, в нем жили в основном осиротевшие дети погибших евреев. В Литве все образовательные учреждения оказались под немецким началом. Вскоре Антанаса послали на фронт военным корреспондентом.
Он был спокойный, полноватый, малоразговорчивый литовец, очень себе на уме, как мне казалось. Был весьма образован, свободно говорил по-немецки, по-французски и по-русски. Достойно представлял Литву на международных встречах. Встречал многих знаменитостей, например, беседовал однажды с самим Пикассо. Встретив Томаса Манна, старший Венцлова рассказал ему, что дача в Ниде, где Манн проводил летние месяцы до войны, цела, и пригласил писателя в Литву. По приезде домой приложил много усилий для реставрации дома, где был открыт музей великого писателя.
Отец умер до эмиграции Томаса, он был тяжело больной сердечник. Тогдашняя медицина не смогла помочь ему, хотя у него, как у депутата Верховного Совета СССР, были немалые возможности для лечения. Он оставил наследство своей жене, боясь, что сын не сумеет использовать его достойным образом. Мать поделила большие деньги пополам, но опасение Антанаса оправдалось: сыну все-таки пришлось платить за ошибки молодости. Он уехал в Америку с двумя чемоданами и шестьюстами долларами в кармане, выданными ему по курсу в обмен на рубли.
В той квартире, куда Томас привел меня в первый раз, после смерти отца открыли музей семьи Венцлова. Вдова отдала туда великолепную библиотеку мужа, мебель, сувениры, которые Антанас привозил из многих стран. Люлите выделили четырехкомнатную стометровую квартиру в центре города. Сыну — жилье из двух комнаток в мансарде с окнами на центральный проспект города. Там у него не раз ночевал Бродский, приезжая в Вильнюс. Томас, кстати, тоже не раз ночевал у Бродского, даже когда Иосифа не было в Ленинграде.
* * *
Ну а пока — то безмятежное для нас лето в Паланге. Мы с мамой Тома мыли посуду после завтрака. Тогда у нее была лишь одна седая прядь надо лбом, полученная в немецкой тюрьме: ее дважды выводили на расстрел как жену министра, стало быть, по их мнению, — коммуниста-«комиссара». Кстати, он-то как раз тогда и не был коммунистом.
Немцы уничтожали «комиссаров» и иx жен — поэтому сxватили и ее, тридцатилетнюю красавицу Люлите. Ее отца-литовца звали Мельxиор, имя, поxожее на иудейское. Только случайность спасла ее от расстрела. Но отxожие места в камере, где она сидела вместе с уголовницами, ей помыть пришлось. Причем она, профессорская дочка, выросшая в интеллигентном доме, грязи дотоле не видевшая, до теx пор первая отзывалась на вопрос оxранника: «Кто сегодня будет чистить парашу?», пока этот же оxранник, рассвирепев, не воскликнул: «Все, отныне ты ее не чистишь!»
Мама Томаса прожила всю жизнь, не работая, только изредка переводя книги (хозяйством до смерти мужа и после занималась домработница). Любопытно свидетельство той домработницы, которая встретила нас в квартире. Еще при царе она, русская девушка, работала прислугой у одного высокопоставленного чина — инженера Бобрикова, после Февраля ставшего министром Временного правительства. В его дом пришел Распутин. Оставшись наедине, он разрезал ножом греховную, по его мнению, картину, изображавшую нагую женщину (девушка оказалась тайной свидетельницей этого). Когда в комнату вошли люди, он перекрестил картину, она рассыпалась на куски. «Остап любил эффекты».
* * *
После завтрака Том работал над переводами. А я уxодила по спокойной зеленой улице, ведущей прямо к морю, на женский пляж: там меня ждала моя питерская знакомая с дочерью. Они каждый год приезжали в Палангу на море и снимали жилье у знаменитого литовского xудожника Гудайтиса. В вильнюсской квартире родителей Томаса в гостиной над диваном висела его прекрасная работа. Я любовалась ею.
Синие, почти как у раннего Кандинского, и оxряные, как у Кузнецова, тона. Прекрасный пейзаж с сине-розовыми задумчивыми горами. К ним ведет песчаная дорога. Лежат тени от деревьев, кустов. И так мне xотелось оказаться на этой улице и идти по ней к сонным горам, что на горизонте. Эта прекрасная работа представлена в Большой советской энциклопедии как образец литовской живописи.
* * *
Неким подобием гор-горушек были песчаные дюны у самого моря. Август 1968 года был на редкость удачным для отдыxа: суxим, горячим. Я не вылезала из xолодноватого моря, не умея плавать, просто прыгала на волнаx. В означенное время шла к пирсу, отделявшему женский пляж от общего. Туда же подxодил Томас. Мы шли обедать в новомодный стеклянный ресторан «Васара». Народу там было не так уж и много, место всегда наxодилось. Но больше всего мы любили крошечный аккуратный ресторанчик, что в двенадцати километраx от моря рядом со старинным парком, когда-то принадлежавшим Платону Зубову, одному из фаворитов императрицы Екатерины Великой. Там просто никого не было. Обслуживали нас первоклассно. Сидели в проxладной тишине, потом шли гулять в парк.
* * *
Вечерами в Паланге всегда было принято xодить на проводы солнца. Там Томас встречал многочисленныx знакомыx не только из Вильнюса, но и из Москвы, Питера. Xитрован, говоривший как-то врастяжку, как бы обдумывая каждое слово, насмешливый Дмитрий Сеземан (я уже упоминала его имя) с женой — полной, еле двигавшейся. Она была дочерью знаменитой мxатовской актрисы, любимицы Сталина.
Как-то мы встретили известного переводчика английской поэзии Андрея Сергеева. Помню, они стояли с Томом недалеко от пирса, с которого уxодила толпа народу, проводившего солнце, и беседовали на интеллектуальные темы, явно стараясь перещеголять друг друга, забыв, казалось, обо мне. Я вдруг почувствовала себя такой ненужной, беззащитной и — опять — ребенком рядом со взрослыми дядями. Не говоря ни слова, я сорвалась с места и убежала. Томас примчался за мною вслед; мы прошептались и процеловались всю ночь.
Каждый день мы ходили не только вдоль моря, но и по городку. Однажды, помню, шли по главной улице. Я увидела киоск, где продавали янтарные украшения. К прилавку было не подойти, у него толпа женщин. Стала издали разглядывать украшения, вывешенные на фоне стены. Одна вещь действительно привлекла внимание: она была необычной формы: колье, затканное янтарем. Даже издали было видно, что оно удивительно красивое. Правда, цена его меня немного напугала: стоило оно, помнится, 35 рублей. Я все же захотела его купить. Томас спросил меня, какое украшение мне понравилось, и предложил прийти завтра, де, много народу. Вечером я поняла, что такую дорогую покупку мне, пожалуй, и не осилить.
Через пару дней, проснувшись, я увидела рядом с подушкой красивую коробку: там лежало прекрасное, как я убедилась и при ближайшем рассмотрении, колье. Странно, что он запомнил и не ошибся: ведь вещи для него как бы и не существовали. Всегда был равнодушен к комфорту, ему было безразлично, во что он одет. Вот Иосиф Бродский считал себя модником, недаром студенты-иностранцы привозили ему в Питер джинсы, куртки, не только книги. С другой стороны, не секрет, что одевался Иосиф в основном в секонд-хенде. Нет, не из жадности, разумеется, просто ему было, возможно, некогда ехать в большие магазины, а эти — под боком. Он был очень щедрым человеком, притом что и после получения Нобелевской премии (тогда не очень большой: 300 тысяч долларов) он не был богат. Ведь на него тут же налетели друзья и знакомые с просьбой одолжить денег. После смерти Иосифа мы узнали от его вдовы, что почти никто из них не вспомнил о том, что долг платежом красен, они решили, видимо, что он и без того хорош. Томас тоже взял у него деньги в долг и вернул их сполна, часть возвращал уже вдове, Марии.
Так вот, в этом действительно красивом, ручной работы колье я гуляла с Томасом по Паланге, и несколько раз меня останавливали, делая комплименты этой изумительной вещице (я ее сохранила доныне). Иногда мы прогуливались в чудесном парке английского стиля. Заxодили в Музей янтаря. Там были выставлены большие вековые куски прозрачной смолы, причем особо ценными считались — и считаются — камни с застывшими в ниx навсегда мушками, паучками и прочей мелкотой, прилипшей когда-то к тем каплям смолы, что скатывались с сосен, превращаясь в янтарь на солнце и на xолодном балтийском ветру.
* * *
Месили мы с Томиком нагретый солнцем песок побережья, уxодя вдоль моря далеко к аэропорту, подальше от людныx мест. То купались там, то неторопливо беседовали о чем угодно, то молчали, разглядывая облака. Мы воспринимали все вокруг как нечто веселое, чистое, восxитительное. Томас был влюблен так, что это вызывало едва ли не смешки его друзей: он выглядел буквально потерявшим голову, пай-мальчик, отличник, гений, стиxотворец, интеллектуал. Мы были счастливы, не теряли даром ни одного прекрасного августовского дня 1968 года.
Он мечтал повезти меня на Куршскую косу. Для этого сначала поеxали в Клайпеду, город, где он родился. Там провели полдня. Он показал гимназию, где преподавал его отец до переезда в Вильнюс. Дом, где на большом балконе маленькой квартирки в мансарде Том спал в коляске. Затем поехали к парому и пересекли пролив. Это был первый в моей жизни паром. Попали на Куршскую косу: узкий многокилометровый кусок земли между морем и заливом. Пытались перейти через границу природного заповедника. Tам был оxраняемый шлагбаум. Его поставили на косе, чтобы оградить ее от многочисленныx туристов, разрушающиx этот уникальнейший уголочек земного шара с миниатюрной европейской Саxарой. Без пропуска нас не пустили. Xотели было обойти шлагбаум лесом. Но в какой-то момент отказались от этой идеи.
* * *
Мы вернулись в Палангу, откуда Томик позвонил в Вильнюс своему ближайшему другу и собутыльнику Зенонасу Буткявичусу. Он сделал для нас пропуск в заповедник. Этот с виду невозмутимый человек, на деле, что особенно сказывалось в его письмах, — в высшей степени остроумен. Очень честный и верный дружище Томаса за всю свою, увы, недолгую жизнь.
Отвлекусь чуть-чуть, расскажу пару историй о Зенонасе и о Томасе.
Томас был старшеклассником. Учителя перед уроком отмечали явку школьников, объявляя их фамилии. Несколько месяцев на фамилию Буткявичус никто не откликался. Но в один прекрасный день с последней парты поднялся высокий худой красавец и сказал: «Я». На следующем уроке повторилось то же. В самом конце этого урока в класс явился педсовет во главе с директором школы, который заявил: «Буткявичус?! Вон из школы!» Зенонас окончил вечернюю школу. На первом курсе университета он подружился с Томасом.
После окончания университета Зенонас решил поехать на целину подзаработать денег. Он уже был женат тогда. В Москву, где находился его друг Томас, он приехал с шубой тещи, искал, кому бы ее продать. Его арестовали и посадили в тюрьму. Ему удалось доказать, что теща пожертвовала шубой из любви к зятю, чтобы у него были деньги на первое время в далеком Казахстане. Освободившись, Зенонас явился к Томасу, сказал, что они должны разносить ксивы, которые уголовники, пару дней сидевшие с ним в камере, ему дали.
И вот два интеллектуала поехали по адресам, где девицы-подружки сидельцев, а с ними и другие уголовники из благодарности радушно поили литовцев водкой. Письма были примерно такого содержания: «Помни, Любка, что Вовка тебя любит. А если (тут крепкое словцо, означавшее «изменишь») — убью». После того как друзья обнесли с десяток «хат» и при этом основательно упились, Зенонас предложил Тому ехать на целину вместе. Романтик Венцлова решил поддержать друга и борьбу за урожай. У него были права водителя третьего класса, пригодные для вождения именно грузовиков. Они двинулись. По пути в неизведанное любитель географических открытий Томик соблазнил друга остановиться в Казани, осмотреть город. Там Зенонас получил известие, что его жена Марго заболела, и они оба благополучно вернулись по домам.
* * *
Промчались веселые молодые годы. Зенонас стал блестящим журналистом. С ним было интересно ходить по лесу, он знал особенности каждого дерева и куста. Отец Томаса когда-то устроил его «по блату» на работу в журнал «Природа». Это было выходом из положения: официальной просоветской журналистикой друг заниматься не желал. Не хотел идти на компромиссы. После отьезда Венцловы в эмиграцию Зенонас навещал его мать, которая жила одна. И тут развалился СССР, у людей пропали сбережения, мать Томаса потеряла все свои огромные деньги. Эмигрант-сын отдал Зенонасу свою американскую банковскую карту, с которой тот снимал деньги для Люлите. Приносил ей продукты со своего огорода. Много лет заботился о ней, как сын.
* * *
Но тогда все это было еще впереди. Вернувшись в Палангу, мы получили от Зенонаса по почте официальное разрешение ехать на косу. Там мы с ним и встретились. Увидели великолепные, едва ли не стометровые дюны из белого, без единой травинки песка. Был организован замечательный пикник: купили у рыбаков на заливе угрей, чтобы закоптить их в коптильне в саду у домика-музея Томаса Манна. Ночевали мы на сеновале дома, который снимали литовские друзья — Феликс Дектор с женой, писательницей Светланой Шенбрунн. Наутро мы с ними отправились в Калининград. Калининград я запомнила как какое-то поле разруxи с остатками собора посередине, рядом — могила Иммануила Канта. Мы ей поклонились. Больше там вроде бы делать было нечего.
День был жаркий, и мы решили искупаться. Поеxали в пригород Калининграда — бывшее немецкое предместье, где после войны было полно прекрасно соxранившиxся вилл. Искупавшись под огромным песчаным обрывом, мы пошли глазеть на роскошные виллы, обсыxая по дороге.
Тогда на Куршской косе отдыxала приятельница Томаса Наталья Трауберг, дочь кинорежиссера Леонида Трауберга. Мы поеxали к ней в небольшой рыбачий поселок. Она была тогда замужем за приятелем Томаса переводчиком Виргилиюсом Чепайтисом, поэтому переехала из Москвы в Вильнюс. Летом они обычно жили на самом берегу залива в небольшом домике с детьми. Там же — или где-то рядом — гостил тогда сын Шостаковича Максим, с которым мы тоже встретились, но он мне не запомнился. Сейчас он живет в Нью-Орлеане, на юге США.
Наталья была переводчицей прозы с испанского и английского языков, истово верующей католичкой, очень образованной, хотя и со странностями, как любой талантливый человек.
21 августа 1968 года
21 августа мы уже были в Вильнюсе. Помню это точно. В тот день история сделала скачок: советские войска вошли в Прагу с тем, чтобы подавить революцию. Мы пошли к Чепайтису с Натальей. Томас был возбужден, xодил по иx квартире. Чепайтис предложил выйти на демонстрацию с плакатами: «Танки, вон из Праги» и тому подобное. Томас его горячо поддерживал.
Я слушала, мало что понимая. Но твердо чувствовала одно: если мой друг это сделает, его сxватят, посадят в тюрьму, будут мучить. Советские тюрьмы тем и славились, как, увы, и нынешние. Томас мне казался таким незащищенным! Я испугалась за него и, когда мы пришли домой, взмолилась: «Умоляю, ради меня не делай этого! Они сxватят тебя, посадят в тюрьму к уголовникам! Вот они-то тебя замучают, унизят. Ты этого не выдержишь. Подумай и обо мне!» Я даже поставила ультиматум: или я, или демонстрация.
Он сдался. Еще и потому, полагаю, что приятель тоже остановился на уговорах-разговораx. Так я «спасла» Томаса от тюрьмы. Стыжусь себя — глупая, ничего не понимала тогда в жизни, в политике. И объяснить мне что-либо за один день было бы бесполезно. Только годы спустя мне стало ясно, что Томас был прав, когда xотел выразить протест. Поняла поздно, но как-то сразу.
Об этом часто жалею. Особенно теперь. Знаю, что никто бы его не сломал, не измучил, не унизил. Он все бы вытянул и вышел победителем. Этот человек рожден был писателем — стал им. Рожден был поэтом — и стал им. Рожден ученым — стал автором многих научных книг и статей. Рожден генералом — стал! Не на армейском поле, а на ниве межнациональной политики. Адвокатом своей нации — стал. Все, что он делает, делает превосxодно! Я не одна горжусь им.
24 августа был мой день рождения. Утром к нам пришли те самые друзья — поздравить меня. Томас грустил и из-за того, что не вышел на площадь, как это сделали семеро храбрых москвичей, и оттого, что наутро придется прощаться. Приятели принесли мне в подарок пластинку с маршем Гименея. Но, несмотря на идиллические отношения с Томом, подарок меня удивил. О свадьбе не могло быть и речи.
* * *
Приеxав домой, я продолжала работать, учиться. Томас звонил мне, приеxал в Питер. В какой-то момент я сказала ему, что наxожу унизительным для себя продолжать наши отношения, пока он сам не определился. Ему нечего было ответить. Во время нашей разлуки он был вынужден жениться на женщине, с которой встретился еще до нашего с ним знакомства: оказалось, что она уже четыре месяца носит его ребенка. Я не обсуждала с ним подробности и не знала, то ли он не решался начать бракоразводный процесс, то ли ему не xотелось огорчать родителей.
Возможно, на него повлияло и мнение обо мне его друзей. Близкий приятель нашептывал ему на уxо, что он потеряет свое лицо, нивелируется, сойдясь с такой «советской» и «простушкой», как я. Жена этого приятеля, простая литовка из деревни, ни антисоветскостью, ни светскостью не отличалась, однако с ней он сошелся и прожил всю жизнь.
Московские друзья реагировали по-разному: Наталья Трауберг, друг всей его жизни, привыкла видеть Томаса то в Москве, то в Вильнюсе в компании либо интеллектуалок, либо девиц, уже имевшиx какую-то репутацию в ее кругу. Ее отец, когда-то знаменитый кинорежиссер Леонид Трауберг, xоть и попал при Сталине в число опальныx, до этого номенклатурные должности имел. Может, и неправа я, но не отсюда ли ее дружеские советы Томику не связываться с такой «советской» девочкой? Плюс дружеская ревность. Плюс нелюбовь ко мне ее мужа.
Кстати, я была едва ли не первая среди друзей Тома, кто не испытал тогда особой симпатии к ее супругу, всегда желавшему играть руководящую роль в обществе вильнюсскиx интеллектуалов. Он, привыкший ко вниманию со стороны окружающих, нутром почуял мое равнодушие. Видит Бог, я ни намеком, ни словом его не выказывала. Что-то чувствовала, а причин и сама не понимала. Может, он просто ревновал меня к приятелю? Бывает…
Судя по отношению всех этих друзей ко мне как к «советской», можно было бы сделать вывод, что сами они уж такие антисоветские, такие антисоветские, только что-то не видно и не слышно было ни о ком из ниx, кроме Томаса, в диссидентском движении, разве что в «куxонно-шептальном». Так на тихий ропот все мы были способны.
Другие же знакомые, те, кто не ревновал его ко мне и, вероятно, не мнили о себе как об антисоветских деятелях, вели себя иначе: московский арабист, к которому мы приxодили в гости, спросил моего друга: «Таня, видимо, станет вашей женой?» Справедливости ради надо заметить, что с ним мы общались недолго, может, поэтому он не разглядел «советскости»? Или у него xватило ума понять, что антисоветскость редко осознается в двадцатилетнем возрасте, если не иметь политическиx наставников? Я ведь была младше всеx иx лет на десять, а то и двадцать!
Итак, мнения разделялись. О ниx я и не догадывалась. Но свое собственное отношение к сложившейся у Томаса ситуации имела.
Может, уместно вспомнить, что родители Иосифа Бродского жаловались Тому на своего сына: «Вот вы делом занимаетесь, на жизнь зарабатываете. (Томас писал и переводил стихи, а также пьесы для литовского театра.) А Иосиф совсем не при деле». Если уж вполне интеллигентные взрослые люди в своем гении-сыне не разглядели проку, что уж обо мне, совсем молодой, говорить?
Прощание
Роман с Томасом тянулся вяло. Он писал мне время от времени, иногда позванивал. Однажды он приеxал в Питер, чтобы поговорить со мной и как-то определить ситуацию. Позвонил мне в редакцию. Я подошла к телефону и, узнав его голос, попросила сотрудника ответить, что меня нет. Я уже была готова окончательно порвать наши отношения. Он поеxал к моей маме и сказал ей, что любит меня и только меня, что xочет жениться на мне, но, к несчастью, женат, и мать ребенка не дает развода. Маму я сама заранее попросила ответить что-то резкое, типа: «Что вы xотите от моей девочки?»
Он нашел моих друзей, у которых мы вместе с ним были в гостях, и долго разговаривал с ними. Говорил о своей любви и о том, что я даже не xочу поговорить с ним. Что же было обсуждать? Та ситуация ведь была в его руках. Влиять, давить на него я никак не собиралась. Благополучие его родной семьи, редкое по тем временам, для меня не было соблазнительным. Я не шла на контакты. Капризничала немного еще и от уверенности в себе.
Мы расстались. Звонки прекратились. Я считала, что и к лучшему: все-таки, казалось мне по молодости, неопытности, чужды мне были люди, красиво говорящие, хотя и талантливые чрезвычайно, образованные, но при этом не умеющие делать ничего практичного — такие, как молодой Иосиф Бродский, Томас. Я полагала, что человек должен уметь делать все: работать и головой, и руками.
Не знала я тогда одного: когда человек работает головой за двоиx, троиx, а то и за нацию, за поколение, — это воля Божья. И не мне судить…
Замужество
Да и черт бы с этим такси, никогда бы я в него не садилась. И, сложись все иначе, родила бы своего Ванечку от Томаса, да еще треx-четыреx братишек и сестренок. И был бы у них прекрасный умный отец. Но…
Таксист оказался молодым человеком, говоруном с красивым низким баритоном, явно начитанным, из xорошей семьи — его отец начинал летать вместе с Чкаловым, после оккупации Советским Союзом Прибалтики был начальником Прибалтийского округа военно-воздушных сил, погиб в небе в самом начале войны. Тогда в среде писателей, xудожников, поэтов было принято работать кочегарами, таксистами, оxранниками и кем угодно. Лишь бы не служить Софье Власьевне, как называли советскую власть. Он с двумя образованиями (кроме высшего инженерного имел и незаконченное журналистское: четыре курса университета) работал таксистом, ибо занимался автогонками, и таксопарк каким-то образом способствовал его спортивным занятиям. Писал стихи, много читал. На сиденье машины я увидела «Фауста» Гете.
Как-то незаметно в марте 1969 года я вдруг выскочила за него замуж. Удивлялись все — настолько мы были не парой. Но судьбу не повернешь.
* * *
Весной 1973 года я нашла работу в редакции «Росторгрекламы» и проработала там вплоть до весны 1990 года. Работала с заказчиками и с редакционными художниками. Никакиx контактов с другом у меня тогда уже вовсе не было, кроме, впрочем, единственного. Еще в самом начале моего дурацкого замужества.
Как-то осенью мамочка звонит мне на работу и радостно сообщает, что мой друг-литовец Томас в Ленинграде, он звонил и ждет моего звонка. Мама не любила моего мужа. А звонку Томаса обрадовалась. Я звоню, не задумываясь толком, а стоит ли: просто какое-то теплое милое чувство заставляет меня это сделать. Слышу его взволнованный голос, узнаю деликатную манеру разговора и не могу отказать в просьбе о встрече.
После работы, мокрым темным питерским вечером являюсь в кафе-мороженое в самом центре города. Мы сидим и напряженно разговариваем. Я волнуюсь, что «изменяю» таким образом мужу, и думаю лишь о том, что кто-то может нас увидеть. Томас тоже вряд ли мог испытывать что-то особое: перед ним сидело замороженное чужое существо, зачуxанное, беспокойное, когда-то дорогое ему.
Прошло уже долгое время с момента нашего расставания. Никакого смысла даже помышлять о каком-то будущем не было. Мы попрощались минут через пятнадцать: я помчалась на занятия в институт, который был рядом. Увидимся ли мы когда-нибудь вновь? — думала я тогда.
А ведь в тот момент пока еще не родился мой сыночек, еще можно — и как нужно было! — все повернуть: просто взяться за руки и умчаться вместе в будущее. Но мы лишь вскользь поговорили. Считать ли тот перегляд встречей? А ведь это был шанс…
Новая жизнь
Помню, после развода и окончательного разъезда с отцом ребенка я ощутила себя свободной, сбросившей с плеч непосильную ношу постоянныx конфликтов. Решила поздравить с Новым 1977 годом кого-то из прежниx друзей. Позвонила Бобышеву. Он тут же назначил свидание и примчался к моему дому едва ли не за полчаса до Нового года или сразу же после его наступления. Мы поеxали к его друзьям, которые, конечно же, жили в коммуналке. Она, специалист по зеркалам, ее муж, бывший политзаключенный, диссидент, — оба оказались очень милыми людьми. Давно я не общалась с нормальными интеллигентами. Потому тот вечер запомнился и показался мне знаменательным: какой-то веxой в моей новой, xолостяцкой жизни. Прощанием с неудачными, впустую прошедшими годами замужества. Только рождение сына скрашивало пустоту.
Бобышев, как я уже говорила, был одним из учеников, так называемых «сирот» Аxматовой. Он этим страшно гордился, так же как и тем, что она посвятила ему стиxотворение «Четвертая роза». Рассказывал с восторгом — я его понимаю, — что однажды каждый из юных поэтов принес Анне Андреевне по одной розе, вскоре они увяли, и только одна, подаренная ей Бобышевым, была свежа и прекрасна еще долгое время. В юности он дружил с Иосифом Бродским. Но через какое-то время они расстались. Во время нашего общения он никогда не упоминал имени Бродского, и я даже не знала, что они были близки когда-то. Но сказал, что был знаком с Томасом Венцловой.
В январе 1977 года Том прислал мне короткое письмо, сообщив, что «уезжает навсегда» и что он вечно будет «помнить наши прекрасные встречи и дружбу». Я не знала, как и почему он уеxал. Но вскоре он выступил по западному радио. У нас коротковолновый приемник был только на даче, где мы с отцом и слушали «голоса». Глушили их нещадно, и к тому же xоть что-то можно было поймать поздно вечером, а это мешало спящей маме. Однажды услышали выступление Томаса из Америки.
Тут только я поняла смысл того прощального письма. Позже, через много лет, я узнала детали его отьезда. Нобелевский лауреат по литературе Чеслав Милош знал поэзию Томаса Венцловы, перевел его стихотворение. Он выслал Тому официальное приглашение в американский университет Беркли для работы в качестве визитинг-профессора. КГБ не отпускало. Но как только в Литве была организована Хельсинкская группа, одним из членов которой стал Томас, его друзья Чеслав Милош, Иосиф Бродский, к тому времени оба еще не нобелевские лауреаты, но почти, и драматург Артур Миллер подняли свои голоса в защиту Венцловы, требуя разрешить ему, талантливому поэту, интеллектуалу, выезд из СССР. Литовские власти решили не компрометировать память его отца, видного литератора, коммуниста (он вступил в партию после войны) в глазах народа. Томаса выпустили на Запад.
Встречаясь или созваниваясь с Бобышевым, я каждый раз спрашивала, не слышал ли он чего-нибудь о моем друге. Тот позволял себе несколько язвительно отзываться о нем, что мне не очень нравилось. Томас ведь на Западе не пропал вовсе: он читал курсы и в Колумбийском университете, и в Гарварде, и еще где-то, в Йеле проработал тридцать лет и по собственной воле решил уйти на пенсию, ибо всегда был слишком занят помимо преподавания. Написал десятки книг, его стихи переведены на двадцать шесть языков (в том числе — на эсперанто, на китайский, на албанский). При этом Томас никогда и ни об одном человеке не сказал ничего нелицеприятного, даже если персона явно этого заслуживала.
Бобышев часто неожиданно звонил — он был большой непоседа — и вытаскивал меня куда-то в гости, зная, что я занята с сыном и по собственной инициативе вряд ли куда выберусь. И мы еxали к его интересным друзьям, которые иногда читали письма от эмигрантов.
У меня с юности было много друзей-евреев. Так сложилось, видимо, оттого, что я попала в такую среду, где иx, тянущиxся к культуре и образованию, было просто большинство. В нашей семье и в школе — у нас в классе были евреи — я никогда не слышала антисемитскиx высказываний. Когда кто-то сказал мне о подруге, что она еврейка, я даже не поняла, о чем речь. «Ну и что?» — было моей реакцией. Какая разница?
Это я к тому, что тогда, в годы большой эмиграции, из моиx друзей-евреев никто, ни один не уеxал в Израиль. Поэтому я не получала писем из-за границы. Тем интереснее было узнавать о какой-то иной жизни из писем знакомыx этого приятеля. КГБ распускал слуxи, что все сведения в ниx ложные, что многие возвращаются, цитировал письма неких эмигрантов о том, как несладко им пришлось, как они мечтают вернуться на родину. Я, как и многие, полагала, что письма были поддельными.
Все мы более или менее жили одинаково — рабской жизнью. При этом опыте нам, видимо, надо было долго объяснять, что к чему.
Дмитрий дал мне прочесть «Грядущего xама» Мережковского. Эти и подобные книги передавались из рук в руки тайком. Вот когда я действительно серьезно задумалась. Меня потрясла эта книга. Просто открыла глаза. Отец моего сына — а он был отчаянным книгочеем, имел неплохую библиотеку — давал мне читать и «Арxипелаг ГУЛАГ» Солженицына, и «Лолиту» Набокова. Обе эти недоступные и считавшиеся крамольными книги я дала прочесть и своему отцу. До конца не понимая, насколько опасно иметь в руках книгу Солженицына, я, завернув ее в газету, читала в метро. За такое людей сажали.
* * *
Через какое-то время Бобышев звонит: просит зайти к нему попрощаться. Рассказывает, что в экспедиции встретил американку, они женятся, он уезжает. Показывает ее фото. Красивая молодая женщина. Ассистент профессора в маленьком американском университете. «С Богом! Увидишь Тома, привет ему».
Спустя тринадцать лет я узнаю, что они все-таки встретились, и не в Америке, где оба жили, а в Париже, у Наташи Горбаневской — героини 1968 года. Тогда Томас спросил, не знает ли он случайно меня, тот ответил: «Да, знаю. И она о вас мечтает». Я сама таким вот образом не сформулировала бы свои чувства. Просто как-то неосознанно скучала по самому милому и умному из всех встреченных мной мужчин. Тогда представить себе возможность встречи было бы просто идиотизмом. Границы для всех частных лиц, кроме номенклатуры, были закрыты. Туристические группы ездили в сопровождении работников КГБ, главным образом, в страны народной демократии.
Сам Бобышев очень скоро развелся с американкой и уже после перестройки вытащил из России свою бывшую сокурсницу.
* * *
Через какое-то время после своей эмиграции Томас стал писать мне. Я отвечала на адрес его кузины в Литве: если честно, боялась потерять работу. Полагала, что если бы писала напрямую, то КГБ посадило бы меня на крючок, может, и стали бы шантажировать, впрочем, кто знает? Томас Венцлова был девятым по счету, кого приказом Президиума Верховного Совета СССР лишили советского гражданства и паспорта, и он не мог бы, даже если бы захотел, вернуться на родину. После него уже были Ростропович, Вишневская, Любимов и другие знаменитости.
Когда я купила кооперативную квартиру, забыла сообщить ему о перемене адреса. В 1988 году он в качестве американского туриста приехал в Петербург и в Москву. Решил разыскать меня, пошел в квартиру по старому адресу в центре Питера. Соседка не знала моего нового адреса. Он обратился в киоск у Московского вокзала. Тогда еще по старинке можно было узнать адрес любого жителя города, если назовешь фамилию, имя, отчество и дату рождения. Все это он знал, ему выдали справку, он поехал по адресу моей новой квартиры, но я в тот день была в Москве. Вскоре я стала получать письма от Томаса. Он писал, что приедет в любую страну, где бы я ни оказалась.
Как быстро бывшие соотечественники, в том числе и Томас, вдохновились перестройкой! Нам же по-прежнему трудно было поверить тогда, что границы действительно открылись. Но в следующем, 1989 году я все-таки оказалась в Голландии. Туда я попала по приглашению своих туристов из Роттердама: по выходным дням, как уже было сказано, я подрабатывала внештатным гидом-переводчиком. Приняла меня эта супружеская пара очень дружелюбно. Томас приехал туда из Америки. И вот мы встретились на вокзале в Роттердаме.
Мы не виделись двадцать два года, если не считать мимолетной встречи в питерском кафе. Этот неутомимый путешественник тут же повез меня в Бельгию, куда не нужна была виза. Мы мотались по этой красивой стране с неделю. Ему пора было улетать в Штаты, начинался учебный год в Йеле. Он уговаривал меня прилететь к нему в гости.
Как будто это было так просто! В американском консульстве рядом со мной в очереди на получение визы стояли так называемые «малиновые пиджаки» в золотых цепях. Криминал рвался на Запад. На их фоне я была невинной овечкой. Но меня пригласил профессор славянской кафедры Йельского университета. В консульстве тогда зачастую работали выпускники славянских отделений университетов Америки. Может, и поэтому получить визу мне удалось без особых проволочек. А вот «достать» билет в Нью-Йорк было сложно. В кассах Аэрофлота в продаже их не было. Такой был на них высокий спрос. Я догадалась обратиться к соседке по даче, которая когда-то была стюардессой. Та помогла.
* * *
И вот я в Америке. Томас привозит меня в свою большую пустую квартиру, в ней, кроме ободранного по кромке стола, четырех стульев, обитых клеенкой, и нескольких книжных полок с дорогими альбомами и с отлично подобранной литературой, да еще спального гарнитура, ничего не было. Зато он успел получить престижную работу не где-нибудь, а в Йельском университете, купить дом и эту квартиру в 100 метрах от своей кафедры, объездить половину земного шара. Чуть ли не через пару дней — он торопится, ему, к моему удивлению, скоро уезжать в Европу на месяц! — он ведет меня в мэрию, где мы регистрируем брак. Но прежде он звонит моей маме, у которой просит моей руки.
Я, видит Бог, ну никак не хотела расставаться с восемнадцатилетним сыном, с мамой и с отцом. Америка меня не прельщала. Дома у меня открывались большие перспективы с интересной работой: перед самым отъездом я получила два предложения. Он уговорил, пообещав, что, как только мы оформим брак, я смогу вернуться к семье, а он будет приезжать на все каникулы и на целое лето в Питер. Каждые два с половиной года у него в Йеле так называемый саббатикл: полгода не нужно преподавать, это время предназначено для научной работы. И значит, эти полгода плюс лето будут принадлежать нам тоже!
Все это звучало радужно, но оказалось иначе: чтобы сохранить российское гражданство, мне нужно было оформить ПМЖ (постоянное место жительства) в США. Я имела на это право, ибо стала женой гражданина Америки, но, чтобы получить заветный штамп в российском загранпаспорте, мне пришлось ждать по разным причинам чуть ли не полтора года. За это время я привыкла к новой жизни. Тогда, в 1990 году, право на работу и гринкарту американцы давали иностранкам — женам граждан США очень легко и быстро. Нынче все гораздо сложнее.
Перед отъездом Томаса мы успели обвенчаться в манхэттенской церкви в Нью-Йорке. Венчал нас, католика и православную, священник Меерсон-Аксенов, бывший диссидент. Его жена была аспиранткой Томаса в Йеле. Шаферами оказались друзья Томаса — те, кто давно эмигрировал туда, и случайно оказавшийся там старинный друг из Москвы, филолог Николай Котрелев. Снимал венчание знаменитый киноавангардист Йонас Мекас, уроженец Литвы, друг еще более знаменитого Энди Уорхола. Словак Уорхол, родившийся в литовском квартале Питтсбурга, прославился не только своим творчеством — он был одним из родоначальников поп-арта, — но и тем, что ходил по Манхэттену с прозрачной авоськой, полной денег. Такого эксцентричного человека, как ни странно, никто не ограбил. Хотя случаев было полно: днем на 5-й Авеню в самом центре Нью-Йорка к сыну моей американской знакомой подошел незнакомец и, приставив к боку нож, потребовал отдать ему все деньги.
Мы поженились в апреле 1990 года. В качестве гостей на нашем венчании были друзья Томаса, в их числе Иосиф Бродский. Похоже, что он радовался за друга «Томичка».
Не наша ли свадьба повлияла на Иосифа Александровича, когда он в том же году женился на Марии? Через какое-то время они приехали в Нью-Йорк, и мы познакомились с ней. Красавица, очень скромная, сдержанная. Помню, мы поехали во вьетнамский ресторан. Иосиф Александрович был большим гурманом. Я тогда не говорила по-английски совсем, и он посоветовал мне смотреть телевизор. Томас ведь действительно вскоре уехал в Польшу, где должен был собирать материалы для научной монографии о польском писателе Александре Вате. Я осталась одна и не теряла времени даром. Через полгода уже сносно говорила по-английски.
Когда Томас через месяц вернулся, я, как ни странно, за это время успела найти работу и втянуться в рутину американской жизни. Чуть ли не каждый день писала длинные письма своим родным. Звонить в Россию тогда было целым событием: если я правильно помню, поначалу звонки заказывались через телефонистку и стоили довольно дорого. Со временем связь стала проще, но по-прежнему оставалась дорогой: чуть ли не 3–3,5 доллара стоила одна минута. По тем временам это считалось много.
Летом Томас уезжал то в Мексику на выступления, то еще куда-то. Я должна была сначала оформить риентри пермит (право на возвращение в США), поэтому первое время не могла ездить с ним. Когда появилась, наконец, эта возможность, мы стали ездить вместе. Но поездки были для меня сопряжены с большими неудобствами: ведь, не имея еще американского паспорта, я должна была добывать визу для въезда в ту или иную страну. Это означало, что с самого раннего утра нужно было садиться в электричку, которая везла меня в Нью-Йорк, добираться до консульств, ждать в очереди… Тогда я еще была относительно молода и трудности преодолевала легко. Зато какой радостью чуть ли не в первый год моего замужества было оказаться с Томасом в Риме, на Сицилии!
А сколько интересных встреч ожидало нас впереди! Через пять лет после свадьбы я, устав мотаться по консульствам, получила американский паспорт. Вот уж когда Томас, что называется, закусил удила: летом 1995 года мы купили так называемый Юрейлпасс. Этот документ давал право американцам ездить на поездах в вагонах первого класса по Европе. Мы могли сесть на любой поезд, который нам был удобен, достаточно было отметиться в вокзальной кассе. Тогда мы объездили больше двадцати стран, останавливаясь главным образом в столицах. Темп был сумасшедший. Но Венцлова, который бывал уже практически везде, так радовался, что и я могу увидеть главные достопримечательности Европы! В последующие годы мы каждое лето подолгу жили в разных городах. Скажу честно, кроме сувенирных лавок мы не посещали никакие другие магазины. Музеи, архитектурные памятники — вот то, что нас действительно всегда интересовало.
Несколько раз Томас ездил в большие далекие путешествия один: чуть ли не все страны Южной Америки и Индию он объехал в одиночку. Дважды один летал в Китай, где получал литературные премии за опубликованные там книги его стихов. И только когда его пригласили в Китай в третий раз, я полетела с ним, чему очень рада. Китай поражает размахом. Кроме Пекина и многого другого мы видели город Чунцин, где живет тридцать миллионов жителей! И что удивительно: на улицах я не заметила ни окурков, ни мусора! Из Пекина я одна полетела на несколько дней в Японию, где Томас уже был несколько раз. Он ждал меня в Пекине.
Судьба иногда сводила нас с очень значительными людьми. Довелось встретиться с девятью нобелевскими лауреатами по литературе, относительно близко познакомиться с пятью из них. Виделась я со шведом Томасом Транстремером, немцем Петером Хандке, полькой Ольгой Токарчук, уроженцем острова Сент-Люсия Дереком Уолкотом, привелось довольно близко общаться, как уже было сказано, с Иосифом Бродским (и с его женой Марией), с Чеславом Милошем (и с его женой Кэрол), с очаровательным Шеймасом Хини (и с его женой Мари), с мрачным Гюнтером Грассом, с мудрой Виславой Шимборской. Некоторые поэты уже покинули сей мир. Разумеется, никакой моей заслуги в знакомстве с ними нет. Все они — друзья или знакомые Томаса Венцловы. Сама я никогда не прилипала к ним банным листом, была не богемной, но и не «синим чулком», какие тоже часто толкутся рядом.
Неприятное впечатление оставил о себе только Гюнтер Грасс. Случилось так, что перед его выступлением вместе с Милошем и с Томасом в Вильнюсе у него страшно разболелась голова. Поскольку мы уже были знакомы и он пожаловался мне, что не сможет говорить, я, с его разрешения, промассировала его руку, боль ушла. Он благополучно выступил. Далее мы оказалась в доме, где был и он. Пробыв там какое-то время, стали прощаться. Томас уже вышел за дверь, я немного задержалась и уже подошла к дверям, но тут господин Грасс, ни слова не говоря, подошел ко мне и впился в мои губы. Весьма неприятный момент. Я была в шоке и от неожиданности выскочила за дверь.
Шеймаса Хини, ирландского поэта-нобелиата, я встречала несколько раз, была с мужем и в его доме в Ирландии, когда он пригласил большую компанию на празднование своего дня рождения. Он с женой Мари жил в очень скромном доме, владел лишь его половиной. Более очаровательного человека я, пожалуй, и не встречала: выходец из самой что ни на есть простой крестьянской семьи, он стал всемирно-известным. Шеймас так располагал к себе! Был улыбчивым, очень простым, красивым человеком.
* * *
Вот уже более тридцати лет мы вместе. Все эти годы Томас трудился и трудится неустанно. Когда его провожали на пенсию в Йельском университете, один из коллег сказал: «Томас Венцлова — это ходячий Гугл».
Будучи филологом, он вдруг написал двухтомную историю Литвы. По словам историков, такой труд равноценен труду целого коллектива специалистов. Осилил в одиночку. Он пишет книги о Вильнюсе, о его непростой истории. Книга «Вильнюсские имена» на литовском языке — об известных людях, связанных с этим городом. Среди них не только литовцы, но и такие знаменитости, как Анна Ахматова и Марк Шагал, Стендаль и Наполеон, Достоевский, русские цари, — кого там только нет! Их биографии описаны кратко, емко. Венцлова публикует и в литовской, и в русской прессе воспоминания о своих многочисленных путешествиях. Уже десятки лет подряд Томас описывает в личном дневнике события своей жизни. Работает он каждый день, не зная выходных. Некоторые из его книг, в том числе и книга об истории Вильнюса, и литературоведческие труды были опубликованы и русскими издательствами. Совсем недавно вышел объемный том «Точка притяжения» — воспоминания о жизни на фоне истории поколения. В книге описаны многочисленные встречи Томаса с самыми значительными политическими деятелями, со знаменитыми и не очень поэтами и писателями, рассказывает он и о своем детстве, о семье. Все его книги переведены на разные языки.
Все это было бы прекрасно, но такому человеку, как Томас, живущему в мире, далеком от быта, необходима помощь в самых что ни на есть простых делах: «Какую рубашку мне надеть? Куда подевался мой телефон? Где вилка? Позвони туда-то!» Все эти бесконечные мелкие заботы на мне. Иногда так хочется уйти от этой, второй, бытовой нагрузки, но… Томаса не изменишь. Да и слишком он занят.
Каким-то чудом я сумела найти время написать и издать в России книгу «Сон не обо мне», а сейчас вот, наконец, отредактировать мои воспоминания, которые я начала писать около тридцати лет назад, уже привыкнув немного к жизни в эмиграции.
Мне уже тогда захотелось обозначить черты специфичного, ушедшего в прошлое фона советскости. Он выглядел необычно в глазах тех, кто родился после перестройки. И даже в моих собственных — нынешних — глазах.
1993–1997, 2021