Опубликовано в журнале Знамя, номер 6, 2023
От автора | Евгений Борисович Белодубровский (04.12.1941) — библиограф и краевед-старатель. Преподаватель литературы в средней и высшей школе. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького (1985–1990, мастерская Е.Ю. Сидорова). Член Санкт-Петербургского союза ученых, Союза писателей Санкт-Петербурга, Международного Мандельштамовского общества и др.
Был солдатом, зимовал целый год на Чукотке, более 20 лет служил рабочим телевизионной сцены и все эти годы сценаристом программы «Монитор» и др. программ.
Одним из первых — был постоянным завсегдатаем кафе «Сайгон» до его закрытия (1975), которое не без оснований является первенцем эпохи «оттепели» (о самой т.н. «оттепели» см. «Знамя» № 8, 2018») и ленинградской «второй культуры»; короче «шестидесятник» autos didactos) по всем статьям.
С 1985 по 2005 год — руководитель программ Ленинградского отделения Советского фонда культуры по личной инициативе Дмитрия Сергеевича Лихачева.
Участник (в том числе и как докладчик) международных конференций, посвященных жизни и творчеству Ломоносова, Пушкина, Я.К. Грота, Достоевского, Блока, Набокова, Мандельштама, Струве, Анциферова, Бианки и др.
В 1997, 1999, 2001, 2003, 2007, 2011 и 2015 годах по приглашению «Нобелевского Комитета» присутствовал на церемонии присуждения Нобелевской премии в Стокгольме.
Главный труд: участие в авторском коллективе Словаря «Русские писатели. 1800–1917. Том 1–5 . Изд-во «Российская энциклопедия». Москва.
Настольная книга? Их три (как костюм «тройка» Остапа Бендера: жилет, брюки, пиджак): «Ни дня без строчки» (второе издание — дополненное — просто гениальное) Юрия Олеши, «Другие берега» В.В. Набокова и «Шум времени» Осипа Мандельштама и все стихи О.Э.
«Дворовый мальчик — я с самого детства мечтал быть писателем или ученым просто как житель самого центра города на Неве и тех самых углов Большой Конюшенной, Невского и Мойки вблизи «Демутова трактира», Конюшенной площади, Шведского переулка и того самого дома, где в снятой наспех квартире окнами на грязный каретный двор и на сарай весь в долгах и малых детях на чужом протертом топчане среди любимых книг умер великий Пушкин, а на четвертом этаже и в подвале — жили мои сверстники и однокашники, с которыми я играл в казаки-разбойники…»
Читатель отделов рукописей Пушкинского дома и РНБ (с 1963-го и по сей день) а также (с 1987-го в разные годы до 2012) «Библиотеки Конгресса», Стэнфорда, Университета Беркли (США), библиотеки Британского Музея, в «Королевской библиотеке» и «Carolina Revive» (Швеция); «Slavica» в «АБО Академии» (Финляндия).
Первая публикация — 1967 (журнал «Наука и религия»; «Гоголь и митрополит Филарет», искаженная клерикалами на свой кошт).
Автор статей, очерков, публикаций, заметок и так далее (навскидку) в «Новом мире», «Звезде», «Неве», «Вопросах истории», «Русской литературе» АН РФ, сборниках РАН «Памятники культуры. Новые открытия» (РАН РФ), «Новом Журнале» (США), «Знамени» (одна несмелая рецензия по просьбе С.В. Белова и почти вся им самим составленная), «Вестнике РАН РФ» и др.
Из книг:
«Школа на Васильевском» (о гимназии Карла Мая) в соавторстве с Дм.С. Лихачевым и Н. Благово, 1982; автор-составитель сводных томов «Нобелевские премии по литературе. Лекции. Биографии. Портреты (Издательство СПБГУ, 2003 г.; «Нобелевская премия. Физики. Лекции, речи, биографии. Выступления. 1901–2008. В 4-х томах. (2011 г.) Издательство «Наука» РАН. СПБ. 1987–2013 гг.; «Ленинград — Петербургу» (По материалам авторской публичной программы «Былое и Думы» Фонда культуры. Изд. «Наука». РАН, 2012.
«Сага о пальто» (Новосибирск. Изд-во «Свиньин и сыновья», 2012; переиздание «один к одному», под названием «Тринадцать петербургских пальто» (издательство «Метропресс», СПб.; неслыханный тираж — 7 тысяч; в 2013 году вышла в США без ведома автора в переводе на английский язык, а в Гейдельберге — на немецкий и в Упсале — на шведский вот-вот готовится…
Ирина Гуаданини. «Письма» (переиздание сборника 1963 года, Мюнхен). Изд-во «Реноме», 2016. (в авторском коллективе); В. Набоков. Юность. Поэма. (Участие в авторском коллективе), 2016. Реноме. СПб.
«Мы жили на Желябке». Опыт задушевной ленинградской прозы. 2023, СПБ. Изд-во «Реноме» (сигнал).
Крылатая повесть — рассказ с колес о моем дедушке
Симхе из Дубровников бывш. Витебской губернии
в ответ на письмо правнука знаменитого сыровара
из Бобринцов бывш. Винницкой губернии и к тому же носящего усы.
Мой дар убог …
Евгений Баратынский
У меня тоже был дед, пускай не такой, как Ваш прадед, но тоже — чист и не промах. Его звали Симха Гиршевич. Правда, когда я трехмесячным младенцем «застал» дедушку живьем на проводах в Мелитополь (и уже более «никогда — никогда») и у которого, помню, как сейчас, я любил качаться и засыпать на правой ноге, — его назвали Семеном Григорьевичем (вот Лев Толстой помнил себя в этом же возрасте и прямо в этом признался всему человечеству — так почему ему можно, а мне нельзя вот хотя бы теперь — вам). Так вот, у моего дедушки на своем веку было много разных причуд, привычек, слабостей и так далее и в том же роде (как у каждого почти действительного человека), кроме одной, покрывающей все остальные, как сказал бы Достоевский, «до нитки». То есть ему привалило счастье (классически, по Шолом-Алейхему — «привалило») в самые зрелые годы, на перекладных, где его заставала жизнь — открывать фотографии (а потом фотоателье или салоны). Ничего себе! А корень — откуда? Корень всего тут сущего, что тут, не с Луны же он свалился со своей, как говорила Царь-Девица Марина Цветаева — «надобой» или с недугом каким. «Коротко сказать — ничего не сказать», гласит еврейская поговорка, но то была вспышка магния, озарение, столбняк, в один миг решивший его судьбу или то, что называют «profession de foi». Конечно, согласно известному выражению, изобретенному господином Григорием Ландау, одним из славной плеяды философов так называемого Серебряного века: «если надо объяснять — то не надо объяснять» и ставшее крылатым (в моей повести-рассказе будет много такого — всякого «крылатого», только держись да успевай закавычивать). Так бы и надо поступить, приняв совет умного человека, и примчаться бы дальше чесать свою повесть — рассказ о моем дедушке Симхе, не останавливая «бег времени» (Паустовский —Ахматова), и были бы неуязвимы для потомков… Однако в нашем случае тут можно легко скатиться к навязчивой идее или к простецкому желанию прославиться «на фу-фу» (это что только дуракам записным впору и некоторым дубовым философам). Не проходит тут и желание разбогатеть на модном доходном дельце, деньги — да, не скажи, кому они не нужны, тут главное другое, каким макаром они заработаны (помнится, эту же мысль высказал в моем присутствии академик Дмитрий Сергеевич Лихачев, которого часто терзали, как отличить интеллигентного человека от иного, но именно в этом вопросе надо искать ответ). Но и тут все чисто, и получается по лихачевской стезе, что дедушка мой Симха человек вполне даже и интеллигентный. Представляю, как ему неловко слышать о себе такое «там», где он сейчас находится). Тогда остается единственное (и, скорее всего, так оно и есть), что тут видится мне «залог счастья», данный ему свыше, как у Пушкина «с Онегиным моим». Классика! Вновь — классика, вот где надобно искать и находить концы и начала своих деяний, открытий и измен — помните: «во дни сомнений, в дни раздумий…» (Тургенев, боже как ему было нелегко в ложном положении любви к Полине без надежды на взаимность), а не у ветра в поле. Тут только лови момент, и Симха его поймал, как солнечный зайчик, пускай и на вторую половину своей жизни (а третьей не дано никому). Поймал, но не как в шашках: пух-пух и в дамки, и до карьеры настоящего семейного фотографа было еще далеко. У бобручан (откуда родом моя мама) на подобный случай озарения есть свое крылатое: «Если уж падать с лошади — так с хорошей» (есть много вариантов этой поговорки, но вместо лошади «подают» почему-то коня). Да-да, так бывает — бывает, а вот «удержаться в седле» моему дедушке Симхе было очень даже как непросто (такое слово) и стоило и трудов, и сердечных мук (мне было лет пять, когда я «Цирке Чинизелли» на Фонтанке увидел номер китайца Ван Ю Ли, который жонглировал огромными китайскими вазами и тарелками прямо перед носом зрителей, и ни одна тарелка, и ни одна ваза не разбилась, и я спросил тогда маму — как это так, она ответила, что это «непросто, непросто» это дается; я было забыл эти три слова, и вот сейчас — пригодилось; таков «Закон Мнемозины» по Набокову). «Виной тому — Любовь» (Шекспир. Сонет 117 — в переводе поэта-переводчика Игнатия Ивановского, крестника Анны Ахматовой и Михаила Лозинского). Моему дедушке Симхе (внуку цадика и сыну меховщика и швеи — портнихи подвенечных платьев для еврейских невест и всей процедуры плюс жилетов для свадебщиков из Дубровников) посчастливилось влюбиться и сразу полюбить всерьез русую русскую девушку, дочь то ли полицмейстера, то ли еще какого-то главного из ближнего к селу Симхи — Дубровников. И получить (как наотмашь) взаимность с первого взгляда. Полную. С клятвой — на всю жизнь. Как они разъяснялись, я не ведаю, но тот самый Дубровник — городок ничего себе был (мое сердечное спасибо библиографу от Бога Н.Л. Елисееву — за подсказку), в пять языков: белорусский, идиш, русский, польский и еще — литовский, в две синагоги, костела, хедера, реформатским училищем, с православной церковью, плотиной, речкой, воскресной школой, аптекой и большим рынком, открывающим свои ворота с товарами со всех ближних мест и местечек каждый последний воскресный день месяца (а для молодежи и сватов — смотрины и свадьбы по маю), и откуда вела железнодорожная ветка — с тремя загогулинами прямо в Егупец в гости к Соломону Шолом-Алейхему, большому писателю, на Крещатик; при сильном ветре с Запада можно было услышать стук колес международного вагона, вызывающий тревогу стариков и зависть юнцов. Одним словом, сердце дедушки и девушки посетила (коснулась, как ножом полоснула) сильная ответная настоящая любовь! Они открылись, пошли просить благословения. Сначала в церковь — потом в синагогу и потом — обратно, но нигде не нашли удовлетворения или даже союзника. Родители — как малые дети, они тут ни при чем, берите выше, если ни рабай, — ни батюшка отец Паисий не вняли даже такому «неумолкаемому» (О. Мандельштам) факту, что у Симхи и у Марии были родимые пятна на одной той же левой руке, только у жениха прямо около локтя, а у невесты чуть повыше, разве не аргумент, что они наречены «свыше», с момента рождения. Покруче любых метрик… Рабай сослался, что в Торе на этот счет ничего нет, а отец Паисий и смотреть не стал на эти «пятна» — просто махнул рукой и пошел проверить, хороша ли вода в купели — это был день крестин. И тогда они решили бежать, как говорится, «на босу ногу» по «железке», их догнали, накрыли, застукали; невеста чуть не в петлю, и ее увезли быстро (бекицер) силком куда подальше от греха в деревню на Псковщине — отсюда не достать, а дедушка Симха сам ушел куда глаза глядят, чем сильно огорчил своих родителей с их планом на вырост посадить сына за кассу в своей скобяной москательной лавке и женить на замарашке Зинке (Зеле), рыжей дочери богатого мельника Пейсаха Шиловицкого (и его жены Берты), живших поблизости, которую они, оказывается, берегли для Симхи чуть ли не до появления его на свет (на полгода раньше Зели-Зинки), и о чем они, «жених и невеста», до времени и знать не знали (не скажите — Зеля подросла и вдруг стала статна, красива, не как замарашка, она еще вернется на эти страницы, запомним ее). И след его простыл. Начисто и надолго. А ведь все-то ничего!!! Если бы той весной нашлись бы в округе свадебщики или сваты и с двух сторон бы их поженили (ну, хотя бы нашлась бы такая какая-никакая гоголевская Фекла Ивановна или Белотелова из Островского, хоть проказницы обе и себе на уме, но удачливы, а мужской элемент на этом поприще в ту пору вообще не был замечен), так это была бы самая счастливая пара на всем белом свете, они прямо светились: русая коса в обхват талии и Симха кудрявый, смуглый, загорелый и скорый и про них бы поэты сложили бы куплеты с припевом на двух родных языках, художники писали бы картины да еще с детьми на руках, а сам Соломон, Шолом-Алейхем-Рабинович или Александр Иванович Куприн (кстати, автор повести «Суламифь», советую перечитать на досуге, диву даешься, как он с чужими полутатарскими корнями познал прелесть и тайнопись Библии) сделали бы их героями своих классических новелл и романов — просто бессмертными. И вообще был бы мир во всем мире! Вот насколько они «родимые» были прекрасны и чисты. Все так или почти так, но где и сколько мой дедушка бродил, залечивая «раны сердца», — неизвестно, и вернулся он в родные пенаты, когда полностью встал на ноги и самое-самое главное — освоил, и освоил до высшей точки совершенства, одно славное дело. Да, да, да все уже поняли (а нет, так я подскажу) — Симха стал «шадхуном» (что есть в переводе с жаргона идиш на русский — свадебщиком или просто сказать — сватом), первым мужчиной в этой профессии, сам убежденный холостяк, давший себе самому клятву или обет не свататься и не пытаться жениться (да и вряд ли в мире найдется женщина-жена прекраснее, стройнее, веселее, нежнее и житейски мудрой Машеньки Горячевой — Соколовой), все равно будет только видимость, компромисс, договор, но не любовь (вот тут дедушка мой немного переборщил и в какой-то момент жизни все-таки обманулся, и на всю катушку, и по любви — иначе внуки не получаются, а что касается брошенного мной словечка «переборщил», то пусть меня объявят кем не попадя, я считаю, что оно напрочь кулинарное из моего детства и «идет» от слов борщ; «Щи-борщи», гласила вывеска на дверях общественной столовой «Нарпит» на моем родимом углу (угле) Желябки и Шведского переулка, а с моим дедушкой Симхой люди — детские). Вернулся он! Но не абы как, и не просто сватом-шадхуном, пускай и в кацавейке малинового цвета с оборками (хорошо, что не в красной, у тех же бобручан на этот цвет была присказка «дурак любит красное») и с бабочкой в горошек на шее, нет, все было, а вернулся мой дедушка в родные пенаты со смаком, то есть с молвой. И наперед (кто не знает, что в еврейской местечковой среде, да и в больших городах) «мирская молва» живее, быстрее и красочнее самой седой или бирюзовой «морской волны» кисти Айвазовского (кстати или не кстати, но Антон Палыч мог бы и закавычить свое классическое «…сюжет достоин кисти Айвазовского», если бы знал, что это выражение принадлежит Пушкину с взятым им с потолка имярек именем художника, но «кисть» и «достоин» не вырубишь, как ни старайся) — как об удачливым искусным и самым тонким знатоке этой столь деликатной профессии (да просто Симха мой «шел» первым номером, что почище любого официального мандата с печатями) с чистой душой, мыслями и помыслами (что не одно и то же; русский язык — богат) и одеждой (почти как у Чехова или у Астрова в том же «Дяде Ване»; до сих пор никто так и не понял, что хотел сказать Чехов словами профессора Серебрякова и кому в упрек, что надо, мол, «дело делать, господа», как будто вокруг были одни бездельники, да и не мог профессор, не хухры-мухры, той поры такую банальность залимонить, может быть, вы знаете). Вот молва про Симху — ловкача и удачника — полным ходом примчалась и дошла до ушей жителей родных Дубровников и всех местечек — окрест и вошла (вошла-дошла) почти в каждый еврейский дом, где имелись его будущие клиенты, юноши и барышни — на выданье. Где мой дедушка приобрел свой опыт — неведомо, но молва, повторюсь, шла за ним и перед ним аховая, лихая: считалось, если шадхун Симха брался за дело — значит, новая семья будет крепкой и в достатке и деток — вагон. Вот пример (классика жанра): чего стоит такая «шедевральная» история (модное нынче словечко, иностранное, от французского chef-d’oeuvre, но по мне по красоте и по точности в самый раз будет, да и блеснуть не мешает, мы с дедом на этот счет из одного корня будем), достойная войти в хрестоматию как учебник, если бы таковой был. Отметим только результат: Симха как-то очень удачно сосватал и поженил дочь Боруха Мовшовича — Миррочку из города Лубны ссыльному поляку Чернецкому (оба — жених и невеста — в немолодом возрасте и жили в разных концах своей планеты (о, сколько трудов стоили жениху-невесте и самому моему дедушке — свату эти переезды то в синагогу, то в костел, то к нотариусу, то в полицейское управление в Егупец), и уже после свадьбы в Лубнах, как и «положено по штату» (то есть — по природе), Мирра взяла и на радостях ровно через девять месяцев родила Чернецкому и Мовшовичам зараз троих детей, то есть тройню, а такая была «худыля» (из словаря Тети Хаи, маминой старшей сестры) — и на тебе, хотя то от того не зависит, была бы тут — любовь. Причем женскому роду они дали сугубо польские имена (Зося — Марыся), а пацана назвали — библейским именем — Исаак. Тоже была «проделка» моего дедушки, послужившая довеском к молве… Вот приплод — так приплод. Симха и сам не ожидал такого успеха — три в одном. Отец Мирры наш Борух-Абрам-Мовшович, молодой дед (несговорчивым был до краев, сух был насчет лирики — да и поляк этот, чужак и сразу в семью), зычный авторитет, главный кузнец и рубщик на всю округу и силищи необыкновенной, и ростом с дерево, и кулачищи с ведро, глыба, а как только увидел в люльке мизер — троих комочков и особо Исаака — наследника, поднял его к небу, во благо Всевышнему… А в награду Симхе-свату отдал навечно любимую кобылу (Аутку) вместе с крытым небесного цвета парусиновым полотном от непогоды шестиколесным рыночным шарабаном; Олесь же наш Чернецкий (это я дал ему имя, а фамилия его точно, да и сам он ссыльный только на бумаге, по отцу за сочинение в молодые годы какой-то пародии на царя-батюшку и его свиту) прислал ему за труды два новеньких седла, ночной фонарь для зимы или бездорожья и для свадебных гастролей гармошку «пикколо», реквизит его отца — клоуна в Краковском цирке. А что тут вообще, скажите, искать такого, что мы тут удивляемся и огород городим, если мой дедушка Симха из Дубровников (двоеточие): сметливый, веселый, живой, певческий, с голосом типа баритон и с абсолютным музыкальным слухом (perfect pitch), особо пригодный для куплетов, расчетливый, франтоватый от природы, авантюрный, самое главное в его профессии, короче «байструк», и возьмем выше — с умными глазами и руками и головой и чуть ли не с пеленок располагавший к себе людей. Да если бы Симха взялся за любой другой труд, он так же был бы чист в помыслах и удачлив, и все такое прочее (забегая вперед, скажу, что дедушка, как и его жена — моя и моего старшего брата Анатолия — бабушка Циля, последние годы жил и умер в Мелитополе, где его знали и почитали не только как семейного фотографа, но еще как филигранного переписчика нот для местной детской музыкальной школы. Так вот, в один из юбилеев старшие ученики собрались под окном их жилища на окраине города и сыграли на скрипках и барабанах по нотам туш в его честь, такая молва о моем дедушке Симхе хранится в тех местах, «можете быть уверены…» ).
Так вот, хватит золотить пилюлю, важно одно — Симха наш вернулся в Дубровники домой отнюдь неспроста, а с умыслом, ясное дело, отнюдь не просто так на побывку к родителям (совсем было постаревшим, продавшим свой дом и двор семье нового провизора из Котельнич, получив стол и кров в ближней синагоге и небольшой пансион от провинившегося блудного сына). Нет-нет, по опыту и смекалке Симха просто прикинул в уме, что за время своего отсутствия в селе те малые дети, которых он летом катал на загривках, зимой — на салазках, брал в лес за грибами, удил рыбу в протоке с плотины, защищал от «рукатых» русаков с того берега — вытянулись, подросли до возраста женихов и невест, да и село разрослось новыми семьями. Был им уже и наметан глаз и списочек свадеб этак с десяток (ему изготовили в синагоге и в церкви), а кому-то из родителей будущих невест он закинул удочку самолично (женская половина — самый трудный элемент в карьере шадхуна-свата). Однако, охватив глазом всю канцелярию, Симха понял, что достичь успеха в одиночку ему не фонтан, тут нужен помощник, а где его достать: братьев у него отродясь не было, сверстники кто где, довериться же абы кому тоже не дело, не каждый умеет держать тайну, опрятен и на руку чист, а просить — слабость показать. И вдруг само пришло в руки (прямо по Булгакову: не ной, не моли, не проси — сами придут и принесут, классика, братцы, классика). Неожиданно в Дубровниках появился средний брат писателя из писателей, первого друга Максима Горького — Соломона Шолом-Алейхема, Верьвик Рабинович. И так случилось (о, песнь-песней), что они в момент нашли друг друга, или друга в друге, или два в одном (дваводном), и полные ровесники и почти одного роста и франтоваты. Для Симхи — что Верьвик был отличный парень, сообразительный, легкий, кучерявый, быстро все схватывающий на лету, и самое главное — для его ремесла был «поэтом на случай», умеющим сочинять куплеты и даже целые оды, как говорится, «не отходя от кассы». Достаточно было Симхе дать Верьвику «рыбу»: имена, приметы быта в речи, внешнего вида и окружающей среды их «жертв», как в три минуты—час все было готово. Такой козырь, подчас решающий вопрос в нашу сторону. Да еще на еврейском жаргоне просто — цимес. Верьвик же был счастлив приглашению моего дедушки, так как по наказу своего великого брата, писателя Соломона Шолом-Алейхема собирал песни, рассказы и легенды для нового романа любимого брата, который мечтал написать роман исключительно на жаргоне, еще сохранившем «вкусные» приметы и диалекты еврейской речи в самых дальних местах и местечках. Многолюдная же многоликая майская еврейская свадьба — тут самый смак, что тут говорить, всяк знает. Вооруженные клячей «Ауткой», шарабаном Мовшовича, фонарем и гармонью «пикколо» О. Чернецкого (правда, сменив цвет «абажура» с небесного на розовый), они без устали мотались по окрестным деревням, шинкам, рынкам, лавкам, мазанкам и синагогам и уже в четыре наметанных глаза и в два ума-палата крутились, как волчки. Начинали с невест — самая трогательная нежная сторона процесса (ей же рожать, а не кому-нибудь, третьего не дано). Собрав понаслышке со стороны нечто вроде (на современный манер) «досье», первым в «тройке» (жилет-бант-рукавчики) около дома являлся во всей красе Симха, и, когда появлялась надежда на успех, по сигналу во двор выкатывалась красотка Аутка с Верьвиком-напарником (в тройке в горошек), поющим куплеты во славу и пользу невесты и ее, взятых как за цугундер врасплох, родичей. Было еще (придумка Верьвика). Он носил на шее деревянную коробочку-туесок от очков-пенсне на дужках (есть известная фотография его брата, известного писателя, в этом пенсне сделанная в фотоателье Высоцкого на Крещатике), в которой на чистой бархотке и в замше лежала «печать»: листок Торы на двух языках для форсу с подписью Симхи, как Главного Ребе; ребята были еще те. Чем мне тут не гордиться дедом. Внучка писателя (сама писательница) госпожа Белл Кауфман на встрече со мной в Славянском отделе в NEW YОRК PUBLIC LIBRARY (угол 42-й улицы и 5-й Ave, Манхэттен) в 1993 году в декабре подтвердила сей факт из биографии своего «дяди Верьвика», найдя во мне некоторое сходство с ним, которого она видела, едва покинув мальпост, да и то вряд ли… Это жизнерадостное занятие моего дедушки и Верьвика Рабиновича приносило им (кроме заработка по негласным расценкам, о наживе тут нет речи) еще и Аутке морковь с тыквой, Симхе — деготь на смазку колес, на кузнеца и на хутровщика, а Верьвику — тетради, набитые записями новых слов, песен и прибауток на жаргоне, плюс рецепты кушаний и питий (в каждой деревне был свой кошт, свой жаргон, свои обычаи, вот где кайф…), а то и на табачок. И подчас и с «горкой». Правда, если дело не выгорало — то ли молодые не сошлись, то ли их родители не поделили приданое, «горку» полагалось вернуть. Итак, Верьвик за время, отведенное им с моим дедушкой, и от трудов бок-о-бок с моим дедушкой накопил с три короба записей «из первых рук» во славу своего брата-классика. И не скажите, ведь и Пушкин бродил с цыганами, Лесков с соборянами, Горький с босяками, Юрий Тынянов с юным Пушкиным и с «Вазир-Мухтаром»; вот кто знал о Пушкине все, но всего сказать не успел… А что такое «писатель»? — спросите у меня. И я вам отвечу просто, как практик: писатель — это сбор материала. Не понаслышке, не из головы своей садовой, а из сердца… Симха же тоже умножил свою славу и молву, да и копеечку немалую и в придачу освоил до краев игру на «пикколо», вплоть до рулад и звука литавр, которую он как музыкальный инструмент еще усовершенствовал при помощи расчески для волос и жестяной крышки (забегая вперед, боюсь другого места и времени, да и терпения, ни у вас, ни у меня не найдется; уж слишком долго «запрягаю», или еще что-нибудь помешает, скажу вкратце, что останки этой ручной потешной гармошки-пикколо на ремешках через плечо с дырочками от цветных пуговиц-кнопок и регистра была в моем игрушечном детстве и сохранилась в натуральном виде на групповой фотографии моего отца, пиликающего на пикколо за нашим округлым столом под абажуром с тесемками в женский праздник 8 марта. В планетарном же, во всечеловеческом отношении — главный приплод, главный «навар» их работы — новая семья, еврейские дети; «Ноев ковчег, не считая Аутки). Но как веревочка ни вьется, пришла пора им, шадхунам-счастливчикам и ловкачам, расстаться. Вот они уже и готовы, как вдруг к Симхе и Верьвику махнул за десять верст на парадной двойке бывший его некогда добрым соседом мельник Шиловицкий с торбой, и на одном дыхании с гиком и готовый ко всему заорал во все горло, как Король Лир или Отелло, что к его дочери Зеле Шиловицкой день и ночь посылает виды, дает сигналы, пассажи, кидает удочку жениться крутолобый сын стряпчего колесный мастер (с жетоном) Левка Вицнудель из Бран, влюбившийся в Зелю за прилавком всю в муке на пшеничной ярмарке, и что он желает стать ее женихом, и жениться и что есть у него что дать за нее, и что она сразу дала Левке отпор, что и знать не знает, и знать его не хочет, но при условии (тут Пейсах Шиловицкий тряхнул усами и бородой, и торбой и шляпой так, что небо на Дубровниках поперхнулось и померкло одновременно) — пусть Левка, мол, пришлет ей, откуда хочет, свою фотографию (не вслепую же выходить) и — уехал, оставив задаток. Крупно. На фотографию, хоть из-под земли!!! Чуете, куда клонится ветка («То не ветер ветку клонит…» — зачин самого известного стихотворения, забытого напрочь, ни могилки — ни креста, поэта пушкинской поры, зауряд-чиновника Семена Стромилова, кстати или некстати, однокашника Лермонтова по Николаевскому артиллерийскому училищу; вот стены так стены, как лицейские Пушкин с Дельвигом моим). Чуете! И будете правы — клонится ветка залогом счастья, привалило Симхе, поверните очи (по-Шкловскому «поверните… веки веков») к зачину крылатой моей повести — рассказу с колес о моем дедушке Симхе из Дубровников бывш. Витебской губернии в ответ… и так далее. Ничего себе пироги (откуда эта фраза, а ведь точно из классики и тоже из моего детства, но уже отнюдь не кулинарное, как с щами-борщами). И ребята мои — шадхуны, арлекины мои заповедные, наморщили лбы, дело вот-вот может развалиться, стыд- позор. Ясное дело, все только и смотрят в сторону наших спецов, благо дошел этот каприз Зельки-замарашки и до всей Брани, и до Дубровников, и может быть, и дальше. Но правда есть правда, это была игра в одни ворота, Левка видел Зельку со всех сторон, слюну пустил, а она его нет, даже по слухам, и здесь с ее стороны все справедливо, а справедливость, как говорил один французский философ, категория философская, куплетами не отвертишься. Тут (гласит предание, да может быть, и я бы так же поступил на его месте) дедушка мой взял паузу и решил дать Зеле-соседке отпор. И послал к дому соседа с малых лет Шиловицкого своего верного Верьвика глянуть на нее (все же — свои), не разыгрывает ли, мол, Зинка всех на дурачка, цену поднимает. А Левка Вицнудель свое жмет. Шиловицкий руки было опустил, дочь единственная, а вблизи мужского рода под стать ей — нет. Верьвик вернулся только на третий день — обомлевший, огорошенный, ослепленный от красоты Зельмы, которую он «застал» за стиркой белья, склоненной в три погибели к бадье, как вдруг она выпрямилась (лови момент, и он его — поймал) и принялась двумя, вознесенными к небу руками справляться (укрощать) копну своих (как стог сена) спадающих было бесконечно красивых рыжих волос. И вся-то Зелина стать, от тонкой розовой шеи, груди и до талии — открылась ему как на ладони (Иван Бунин свои письма к писательнице Тэффи, самой талантливой и самой острой и самой насмешливой писательнице неповторимой эпохи так называемого Серебряного века, как правило, заканчивал такими словами: «целую ваши ручки и штучки» — опять же классика), с другой стороны, Левка, вдруг почуяв слабину своей позиции, подкидывает еще дровишек в топку и дает сверх того за такую невесту швейную машину «Зингер» с педалью: любовь, любовь, любовь. Условие принято. Верьвик депешу знаменитому на весь мир брату-писателю в Егупец. Тот через сестру Маню, хоть и был в Лубнах на гастролях, с полуслова все понял и посылает знак (по голубиной почте — такая почта была только в Лубнах, я проверил) своему лучшему другу фотографу Вениамину Высоцкому, поставщику Двора, чье шикарное фотоателье занимало весь угол Крещатика и Лютеранской, Высоцкий — круговая порука — на скоростной бричке с извозчиком Власом, с запасным колесом и со всем скарбом шпарит без остановок по распутице в эти Браны. Два дня живет на постое у жениха, снимает во всем новом + (плюс) бабочка, возвращается в Егупец, там делает карточки со стекол, обрамляет и переправляет прямым ходом с нарочным прямо к Шиловицким в Дубровник. Еще неделя, Симха и его друг ждут ответа Зели и получают его вместе с ее согласием выйти за Левку и чтобы в этом же мае сыграть свадьбу, прямо на рынке, что и произошло: народу — тьма, все по рукам и по всем статьям… Еще время пройдет, и молва приносит, что Левка скоро будет отцом, Зельма — матерью и преотличной швеей и портнихой со своим рабочим столом, Шиловицкий — дедом. Еще один Ноев ковчег, не считая швейной машинки «Зингер» в сусальном золоте на тулье и педалях, пустился в плаванье… Венцом всей сделки оказался «янкель майшер бабушка здорова» Вениамин Высоцкий, приглашенный Симхой и родителями Левки Вицнудель из столицы и бывший гостем первым номером на свадьбе (со своей треногой — камерой обскурой, магнием и со всеми причиндалами в отдельном рундуке) — выкинул фортель («фортель» — любимое словечко язвительного сатирика и сказочника Салтыкова тире Щедрина, оно, говорят военного происхождения, но нами используется в мирных целях). Веня этот предложил сделать групповую фотографию всех участников в память этой выдающейся сделки с прекрасным результатом и, получив согласие, взял двух новобрачных, родителей Зели, обоих наших героев шадхунов-сватов, а также трех сестер Левки из далеких Котельнич и их мужей с пейсами и в шляпах. На круг — десять персон. Рассадил их чинно на широкую лавку в один ряд (как у Моисея Наппельбаума — мирового короля-законодателя групповой фотографии тех лет из Минска и до сих непреодоленного) и каждому на руки и на колени подсадил по ребенку из уличной разноцветной детворы — русых, кучерявых, рыжих, белесых, конопатых (жаль, не нашлось под руками совсем черненького, как из кинофильма «Цирк», тогда вообще была бы «нобелевка», хотя до этого самого гениального изобретения Альфреда Нобеля было еще очень далеко). А на «первый план» (как говорят киношники), собака-выдумщик, перед всей честной компанией поставил приданое (идея суперклассная) — Левкину швейную машинку «Зингер». Вскоре на углу Крещатика и Лютеранской в самой большой витрине фотоателье Высоцкого появилась втрое увеличенная в бронзовой раме с позументами эта парадная фотография под названием «Свадьба с приданым» и дальше подпись «Семейные и свадебные фотографии с приданым — только у меня. Цены — умеренные, срочные — дороже…». С подписью: Фотограф поставщика Двора Его Императорского Величества такой-то и такой-то с сыновьями. С того момента у той витрины постоянно торчала толпа зевак; половина семей и невест Киева предпочитала сниматься только у Высоцкого, а американская компания «Зингер» открыла при ателье свое представительство. Разве это не «судьба», решенная своими руками, головой и опытом. Для Верьвика — полная чаша, так как на этой свадьбе он записал еще три новых песенки из Бран и Котельнич, одну молитву и редчайшую еврейскую сказку сплошь на жаргоне, которая полностью перешла в повесть Соломона Шолом-Алейхема, известного писателя, а вот для Симхи эта чрезвычайно трудная холерная сделка со счастливым концом и добрым заработком стала последней («последний штрих художника»). Он решает бросить напрочь свою миссию свата-шадхуна и решает стать фотографом-профессионалом, как маэстро Высоцкий (или хотя бы около того, там видно будет, ученье и труд — все перетрут), то есть взять планку «выше ординара (точно так же, как у нас на Неве каждую осень при большом ветре с Балтики святая невская вода поднимается «выше ординара, и вот мы с братом моим старшим, Толькой, бежим к «Зимней канавке» дотянуться, промочив ноги, до этих ординаров-колец, помнивших петровские времена). Укрепившись в этой мысли окончательно, Симха (ему было на круг лет 35–37) за пару дней до отъезда извещает об этом Высоцкого, который совершенно даже и не против («масла» подлил Верьвик, распинавшийся в комплиментах по адресу Симхи) и дал свое согласие взять моего дедушку в ученики и даже предложил ему угол за половину жалованья и весело добавил — не забудьте, уважаемый, захватить вашу итальянскую гармошку, это вам в новой профессии пригодится, да и меня научите), а на оставшийся съемочный день маэстро предложил ему работу: таскать за ним треногу на восемь копеек в час. Симха мой был счастлив, как я сейчас. Вот так как-то сошлось, сблизилось, так легли карты, что нареченная моему дедушке Симхе с нулевых лет (бывает ведь и такое) рыжая Зеля Шиловицкая своей «придурью», статью, штучками и гневным папашей Пейсахом — оказала моему дедушке услугу, решившую его судьбу (вот прямо почти как по Федору Тютчеву, мол, нам не дано предугадать, классика, однако дано, да еще «с горкой»). Стоп! То была «вспышка магния… Вот Высоцкий, накрывшись с головой черной атласной бархоткой, наводит свой чудо-аппарат на восседавших в тревожном ожидании новобрачных и всю компанию, что-то покручивает внутри гармошки с объективом, щелкает затвором, вылезает обратно, достает из того рундучка стекла, фонарь, потом громко произносит на идиш привычное «господа, снимаю…». Включил фонарь. Вспышка. Доля секунды, и тот самый семейный кадр (см. выше) был готов. Это был «момент истины» для моего дедушки, особенно его стронуло с места, когда сидящий на его руках мальчуган ткнулся ему в плечо, а девочка на руках Верьвика запрыгала и захлопала в ладошки. «Вспышка магния!!!» Беру (пишу) в свою повесть-рассказ эти два слова в кавычки (закавычиваю), ибо здесь не просто изящная метафора, изобретенная самим дедом Симхой и ставшая крылатой, здесь таится ответ на чей-то имярек праздный вопрос к нему, уже как к мэтру, как случилась с ним такая оказия, или как говорят в театре, «чистая перемена»… И теперь через три поколения она досталась мне, а через меня — вам как заповедь и как знак, какие «магические» на пороге второй половины жизни человека подстерегают счастливые «озарения» и освещают его profession defoi.
Однако тем же макаром (если не больше) моего дедушку покорил сам маэстро Вениамин Высоцкий. Вот он собственной персоной: цивильный, быстрый, легкий феномен с усиками, в кожаном пальто, в штрипках, в берете, стройный, весь ладный и с тростью наперевес, как «майский жених» (тоже «наше» словечко, Тетя Хая, одна из старших сестер моей мамы, Линочки Кацнельсон, увидев меня в пятнадцать лет в новой ковбойской рубашке в клетку, сказала, что теперь ты выглядишь как «майский жених», и на мой вопрос, почему «майский», сказала, что это же самый чистый месяц для свадьбы, а на вопрос, каким должен был быть жених в ее детстве, ответила: «Высокий. Стройный. Инженер»). А чем фотограф уступает инженеру в ту эпоху открытий и изобретений, когда Симха, мой дедушка, решил стать классным фотографом, как Высоцкий (хотя и сам неплох, хоть и без тросточки и усов). Он не отходил от него ни на шаг, ловил каждое слово и жесты, чуя в этом чужом человеке из большого чужого города что-то себе под стать и родное, неминуемое, вот как судьбу и — неотчуждаемое. Так точно так же и почти в те же времена мой любимый писатель Александр Грин мальчиком-гимназистом из далекого заштатного городка в глуши Пензенской губернии, увидев один раз приехавшего на побывку к своим жившим по соседству родителям лихого матроса в капитанской фуражке, от которого «пахло морем и смолой», бежал из дома и стал выдающимся писателем-маринистом и фантастом, морским волком, освоившим все морские профессии. Конечно, мой дедушка и большой писатель Грин не ровны и розны, но человеческие чувства не поддаются иерархии, разве не так! Проходит год-полтора (для нас с Симхой целая эпоха).
И вот однажды там-то и там-то мы видим моего дедушку с мандатом от полицмейстера и с бумагой старшего рабая (на всякий пожарный), как он поутру к первой молитве появляется в самом людном месте со своим шестиколесным шарабаном, запряженным преданной молчаливо-покорной кобылой Ауткой. Потом достает треногу. Ставит на нее как положено камеру, накрытую бархоткой черной магии от засветки и порчи объектива, и итальянскую гармошку пикколо и начинает свою гастроль (рабочий день) на глазах еврейской ребятни свадебными куплетами собственного сочинения. На голове берет, на шее — бабочка. Начинал он свою канитель с 10 утра до 3 часов дня (самое светлое время). Все честь по чести, все как в аптеке, — это ведь был его дом и кров, и кусок хлеба. Народ валил сниматься — чудо света; дети малые, и девицы, и юноши, и родители, и их бабушки и дедушки — его люд, брал, говорят, по-божески, недорого. Для изготовления готовой продукции (позитива) Симха заранее нанимал за гроши подсобку, склад, чулан или чердак при дворе местной синагоги или шинка. И до первых петухов или возгласов цадика о приходе утра или дудки пастухов он колдовал (все по науке и по опыту, ибо знал он это ремесло назубок, из первых рук Поставщика Двора, да и сам был сноровист и умел учиться. Все на здраво, тепло, страстно, весело, уютно, профессионально и мило по дедушкиному сердцу и уму. Так было и в Гомеле, и в Ковно, в Луцке, в Витебске (здесь дедушка мой Симха обосновался довольно плотно, сняв мансарду с вывеской почти через улицу (см. «Витебский вестник»), где жили Шагал и его учитель Пэн с учениками, и они, возможно, с моим дедушкой пользовались одним с ним и портным, и провизором, и парикмахером. Именно эти ребята сделали ему для рекламы на посошок складень в трех красках, на которых была изображена троица — смуглый дервиш в Нубийской пустыне, босой с лоскутным одеялом через голое плечо; всадник без головы на Аутке и третьим — еврей-торговец с носом в рюмку в жилетке перед прилавком, на котором весы, а на весах кульки с сухофруктами. И, как полагается, вместо голов — овальные дыры для снимающихся но не в том суть момента, да и спросить уже не у кого), в Казани, а в Харькове, так там Симха расположился прямо около «Зверинца Яши Друинского», где он брал собачек и птичек напрокат для детских фотосеансов, а в Ковно и того пуще: местная копеечная газета на брачной страничке поместила анонс Симхиной фотографии затиснутым между «Зубоврачебным креслом (скажем, Пио-Габриловича) и «Бухгалтерскими курсами для женихов» выпускника Тенишевского Коммерческого училища в Петербурге (дадим ему фамилию — Стебницкий). Самым главным городом в странствиях нашего дервиша был губернский город Бобруйск на реке Березине, где он развернулся прямо под носом Большого дома зажиточного лесопромышленника Мордухая Шаевича Кацнельсона и его жены Софии (ур. Ботвинник). С колоннами, обветшалый, жухлый, серый, пустопорожний, с болтающимися железяками от балконов, но еще крепенький, в крапивном бурьяне полевых цветов, клевера и подорожника, он стоит «наискосок» (как почерк Анны Ахматовой) и сейчас на том же месте в полный пост в конце по Садовой улице старого одноэтажного соломенного Бобруйска и торчит на глазу у местных краеведов, то и дело поднимающих в местной прессе вопрос о реставрации реликтовой «единицы хранения», но тормозится в поисках хотя бы наследников, а все архивы погибли в ту войну. Так вот, в Бобруйске «Дом Кацнельсона» оказался «главным» в счастливой юдоли Симхи — холостяка и странника, потому что что на Садовой (угол Широкой), он нашел себе жену-судьбу (недаром судьба на нашем русском женского рода; как на идиш, я не знаю, но наверняка — есть) да, таки есть, Цилю — Цецилию А дальше уж пошли в «мир человеческий « (по Платонову) все мы ( вот уже и Ноев ковчег Симхи самого — полон до краев, что в конечном счете и требовалось доказать). И совсем даже и не «бобручанку», а родом из Гомеля, что на другом конце еврейского света и под стать Симхе по всем статьям: расчетливым умом, сметливостью и с нежным теплым голосом, постоянно про себя что-то мурлыкающим a-capella, пригодным для дуэта (это первое — чем Циля приглянулась Симхе, а гармошка пикколо сделала все остальное), а «на второе» (вторым блюдом) были ее руки с рукавами, засученными почти до самых плеч, и бусы на шее (это ей принадлежит «крылатое» : «женщину делает не шея — а бусы»). По рассказам тети Хаи, старшенькой сестры моей мамы, молодуха Циля выучилась в Гомеле бухгалтерскому искусству, и по окончании курсов ее через родственников или знакомых (это у нас в крови) по молве отправили в Бобруйск со своими счетами в картузе и едой на первое время — где она и осталась. И вот уже третий год как вела дела и учет в солидной конторе Мордуха, сама себе хозяйка, жила (а не «прижилась» как служка) во флигеле «со столом и кровом». Как бы там ни было, но факт фактом, что они оба соединили сердца и дали себе двух детей: девочку Идочку и плюс моего отца, Боруха). Теперь всем понятно, кто наследник Дома Мордухая на Садовой улице старого Бобруйска… Циля-Цецилия. Так вот этот мой второй дедушка Мохдух (Михаил Александрович), лесопромышленник, купец 2-й Гильдии, поставляющий свой мачтовый лес исключительно для нужд российского флота и царских яхт, подобно Симхе (Семену Григорьевичу) тоже имел свое счастье, данное ему тоже не иначе как «свыше»: у него год от года (год от года, год от года, читайте как припев к каждому куплету) рождались дети, причем поочередно — девочка — мальчик — девочка — мальчик. Например, моя мама, зеленоглазая с щербинкой Линочка Кацнельсон, родившаяся, кстати, в один год — 1899-й — с писателем Набоковым; сейчас заканчивается верстка моей большой книги об авторе «Дара», хилое совпадение, если добавить, что я родился на Мойке, в доме, принадлежавшем Альфреду Нобелю и его ревнивым братьям почти напротив дома, где и Володя Набоков, которого, как классика русской и мировой литературы аж шесть раз номинировали на т.н. «нобелевку»), окончившая в 1922 году в Бобруйске с брошью «Частную Женскую Гимназию З.Н. Ильинской» — была последней дочерью Мордуха за номером — четырнадцать. Про гимназию и про брошь, и что мама обменяла ее на мешок риса, плитку шоколада и пачку папирос «Nord» в блокаду — можете пропустить, это я для себя. Одно важно — почему Симха поставил свой шарабан с Ауткой у ворот этого не какого-то иного — сказать точно мы не можем, но он бродит на поверхности: его вместе с Ауткой как-то сразу, должно быть, «повело» на детские голоса, которые были денно и нощно, на все лады шли от Садовой и дальше — дальше, а Симха был человек детский. Продолжение следует, но остается поставить точку моей повести-рассказа вашими щеголеватыми усами. Да, усы — это дело сугубо личное (лицо — корень), но не в том суть момента, а в том, что мой дедушка Симон Григорьевич, уже женатым на моей родной бабушке Циле (урожденной — Ботвинник), самым первым модным фотографом в Гомеле (где на 1904 год их было числом — четыре на одной только Дворянской улице), изобрел для женихов-клиентов щеточку для усов (курсив наш!). И даже хотел запатентовать свое изобретение, но юридические дела и царская печать стоили больших хлопот, самолюбием он не страдал, да и еще считалось у них в той чудной среде как-то неловко оставлять надолго своих молодых жен, мало ли что, влюбится ненароком, мир-то велик, а Гомель большой город. Она, эта щеточка, была и моем детстве, сохранилась почти со всеми зубчиками и с дырочками от волос, как, кстати, и дедушкино пикколо, вернее, ее останки почти без клавиш в зашитом на скорую руку футляре, о чем я уже не раз напоминал, но греют душу они своим теплом до сих пор. Вот так, друг мой, славный правнук сыровара из Бобринцов, как писал Вася Каменский из Самары Додику Бурлюку в Новый Свет, за океан почти «добезберегов» получилась эта повесть-рассказ про Семена Григорьевича, героя моих беспорядочных и лоскутных страниц, облаченных в одеяло дервиша в Нубийской пустыне…