Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2023
Об авторе | Марат Баскин родился в 1946 году в поселке Краснополье в Беларуси. С 1992 года живет в США и пишет на русском языке. Публиковался в журналах «Юность», «Урал», «Неман», «Крещатик», «Этажи» и др. Переводился на английский, болгарский, литовский языки. Предыдущая публикация в «Знамени» — рассказы «Пчела жужжит среди зимы» (№ 3 за 2022 год).
СЭР УИЛЬЯМ ШЕКСПИР
Прошу тебя: не смейся надо мной!
У. Шекспир
Мама очень много читала. Почти каждую неделю она приносила из библиотеки новую книгу. И я потихоньку, пока она была на работе, прочитывала эти ее взрослые книги. Читала мама и по-русски, и по-белорусски. Так получилось, что я прочитала впервые Шекспира где-то в пятом классе по-белорусски. Я и сейчас помню эту большую красную книгу, в которой было пять шекспировских трагедий. Мне больше всего понравился тогда «Король Лир». Может, потому, что эта пьеса была мне понятна, так как у меня был схожий характер с Корделией, младшей дочкой короля Лира. Конечно, мои родители были не короли: папа работал врачом в тубдиспансере, а мама кассиром в сберкассе. У нас даже не было собственного дома, как у большинства в Краснополье. Жили мы в маленькой квартире, в трехэтажном государственном доме, которых в Краснополье было всего два. Жили в этих домах в основном приезжие специалисты, и мы попали в этот дом, так как папа и был приезжим специалистом: сразу после свадьбы папа и мама поселились у маминых родителей, но что-то не сложилось, и папа выпросил у начальства квартиру. Но, как говорила мама, в получении квартиры большая заслуга ее — так как к этому времени она родила уже троих детей!
— Бабий батальон, — шутил папа. И почему-то добавлял: — Как у Керенского!
Я долго не знала, кто такой Керенский, а папа мне не объяснял, говоря, что если я буду много знать, то быстро состарюсь! Я, конечно, не хотела быстро состариться, но много знать хотела. И знала. Благодаря маминым книгам!
Не знаю почему, но все женщины в мамином роду носили имена на Ф. И маму звали Фейга. И нас, соответственно, назвали в честь тетушек Фира, Фаня и Флора. Фира — это моя старшая сестра, Фаня — средняя, и я — Флора. Имя мне придумала мама, она вычитала его в какой-то книжке. Вроде бы не совсем еврейское, но на еврейское похожа. А, вообще, Флора — это растительный мир, и меня в школе из-за этого имени дразнили Фло-Фуфло! Говорят, что в семье самый любимый ребенок — младший, а мизиницэ, как говорила бабушка Фрума. Но в нашей семье так получилось, что я оказалась не любимой. И все потому, что, когда меня спрашивали, как я люблю маму или папу, я просто пожимала плечами и отвечала, что не знаю, просто люблю и все, а Фира сразу подбегала к маме и начинала ее целовать, а Фаня сжимала кулачки и, перекрикивая всех, кричала: «Вот так я люблю маму и папу! Вот так!», — и при этом подпрыгивала, чуть ли не до потолка. Я однажды подслушала, как мама говорила бабушке, что я сама в себе и я недобрая.
— И в кого она такая? — удивлялась мама.
Они говорили по-еврейски, но я поняла. Я, потом долго молча плакала ночью под одеялом, чтобы они не видели и не слышали. Мне было очень-очень обидно за эти слова. Я ведь никому никогда зла не делала! Даже Фирке, которая всю грязную работу по дому перебрасывала на меня и при этом жаловалась маме, что я ее не слушаюсь. Я не скажу, что она не любила меня, когда ей где-нибудь перепадало вкусное, она делилась и со мной, но любовь к маме она не хотела делить со мной и даже с Фаней. Фаня была добрее и в чем-то хитрее Фиры, она даже советовала мне, как понравиться папе и маме.
— Ну, что тебе стоит обнять папу и маму и сказать, что ты их любишь?! И им будет хорошо, и тебе будет хорошо, — учила она меня. — Ты же их любишь?
— Очень-очень люблю, — честно признавалась я и тут же добавляла: — Но я не могу об этом при всех говорить! Мне почему-то стыдно…
— Глупая, — удивлялась мне Фаня.
Может, я и вправду глупая, но я не могла быть иной: я спокойно могла умереть за папу с мамой, но говорить им об этом, как Фира с Фаней, не могла. Однако мне очень хотелось показать маме и папе свою любовь, и я в душе даже мечтала, чтобы с ними что-то случилось и я бы их спасла! Я придумывала невероятные истории, которые могли произойти с родителями и в которых они могли оценить мою любовь к ним. Страшная плохая мечта! Но плохое всегда сбывается. Однажды папа не пришел с работы — его арестовали прямо в больнице, сказали, что он хотел отравить кого-то из райкомовских! Потом у нас в квартире делали обыск, а назавтра в школе нам — мне, Фире и Фане — сказали выступить и осудить папу как врага народа. Объявили это нам с утра, а собрание сделали после трех уроков. Всех привели в большой школьный коридор, как на торжественное собрание, когда нас принимали в пионеры. Сначала выступил директор, потом наша классная Римма Петровна, а потом дали слово нам. Первой выступила Фира. Она сказала, что осуждает папу, что она не знала, что он враг народа, а теперь знает, она говорила еще что-то про комсомол, про товарища Сталина, только я ее не слушала: когда она сказала про папу плохое, я зажала уши руками и не слушала. Фаня пришла на собрание с перевязанным горлом, сказала, что у нее внезапно поднялась температура, и пропал голос, что-то прохрипела, и ее посадили на место. А у меня был голос нормальный, горло не болело, и я сказала, что мой папа не враг народа, и я его любила и буду любить! Меня, конечно, тут же, на том же собрании, исключили из пионеров, а дома мама накричала на меня, сказала, что я глупая и за мои слова нас могут всех посадить, и это папе не поможет, а только ухудшит дело. И опять я оказалась плохой… Папу мы больше не увидели, сказали, что он умер на допросе в Могилеве. Мы после этого каждый день ждали, что нас арестуют, но все обошлось, то ли потому, что хорошо выступила Фира, то ли потому, что умер товарищ Сталин и всем было не до нас. А потом нам прислали письмо, что папа реабилитирован — я запомнила это слово. И мне сказали в школе, что, если я хочу, я могу опять поступить в пионеры. Но я сказала, что не хочу.
После этого я больше ни о чем не мечтала и продолжала оставаться плохой. Однажды даже мама сказала мне, что не рада, что родила меня. Это было на ее день рождения. Я решила сама испечь ей шарлотку, нас в школе на домоводстве научили. Я сделала все по рецепту, но во время приготовления Фаня позвала меня в зал, помочь ей в чем-то, и в это время Фира всыпала в тесто полстакана соли. Не знаю, договорились они или просто так получилось. Я не заметила соли, испекла шарлотку и сверху сметаной написала поздравление маме. Получилось очень красиво. Мама вначале обрадовалась тортику, но когда она его попробовала, то решила, что я посолила его нарочно, и, конечно, подняла крик!
И тогда я как раз прочитала про Корделию у Шекспира. Я несколько раз перечитала эту пьесу и решила написать письмо писателю Уильяму Шекспиру, чтобы он рассказал моей маме, что я совсем не плохая, а просто такая, как Корделия, про которую он так хорошо написал. Я целую неделю писала письмо, рассказала все-все про себя, про маму, папу, про Фаню и Фиру, переписывала и исправляла письмо несколько раз, чтобы не было ошибок и чтобы про все рассказать. Письмо получилось на четырех листах. Потом запечатала его, на конверте написала адрес издательства, которое нашла в конце книжки, а в графе «кому» написала Вiльяму Шэкспiру, так по-белорусски было на книжке. Я не бросила письмо в почтовый ящик, а отнесла его на почту и дала его в окошко тете Поле, нашей соседке, которая работала приемщицей посылок. Она прочитала адрес и удивилась фамилии адресата.
— Ваш родственник? — спросила она.
— Нет, — сказала я, — это писатель!
— Не слышала, — честно призналась тетя Поля и спросила: — Еврейский?
— Не знаю, — ответила я и добавила: — Просто писатель!
— В Минске живет? — переспросила тетя Поля.
— Не знаю, — сказала я. — Это адрес издательства.
— Там должны знать, — согласилась тетя Поля и на всякий случай прилепила лишнюю марку. Бесплатно. От себя.
И я стала ждать ответа. Нашу почту почтальонша отдавала маме на работе, так как сберкасса была рядом и первой на дороге у почтальонши. И каждый день я с нетерпением ждала маму с работы. Но мама молчала, и я понимала, что письмо от Шекспира она еще не получила. Так прошла целая неделя, и я уже потеряла надежду, что Шекспир ответит мне. Но на следующей неделе, в пятницу, мама пришла заплаканной и сразу, не переодеваясь, подошла ко мне и впервые за все время обняла меня и сказала, что очень меня любит, и почему-то попросила у меня прощения. И я попросила у нее прощения за все и впервые сказала ей, что очень ее люблю.
— Я знаю, — сказала мама.
— Это тебе Шекспир написал, — догадалась я.
— Позвонил, — сказала мама и добавила: — Сэр Уильям Шекспир!
— Почему сэр? — спросила я.
— Потому что он английский писатель, — сказала мама
— И ему переслали письмо в Англию? — удивилась я.
— Да, — кивнула мама.
— И он с тобой говорил по-английски? — подозрительно спросила я.
— По-белорусски, — ответила мама и прижала меня к себе, как будто я была маленькой.
И я ей поверила…
Через много-много лет мама мне призналась, что в тот день ей вернули мое письмо с припиской, что адресат не найден. И она его прочитала.
СТУКАЧ
Казкi упэунены: павiнна
Дабрыня перамагчы!
Але часам i у казках
Пераможа раптам зло…*
Янка Сипаков
Дедушку, папиного отца Мордуха, я знаю только по папиным рассказам, коротким и отрывочным, ибо папа в жизни был молчаливым человеком, почти никогда ничего не рассказывал ни о себе, ни о своих родителях. Вспоминая, он всегда тяжело вздыхал и грустно говорил:
— Жизнь прожить — не поле перейти! Не хочется вспоминать плохое, а хорошего было очень мало!
Мне дали имя по дедушке, и я старался узнать о нем как можно больше. Дедушка был простым колхозником, конюхом, в еврейском колхозе, который после революции возник в Краснополье, вобрав в себя почти всех местечковых евреев. Работал он с утра до поздней ночи, стараясь хоть как-то прокормить большую семью, состоящую из одних мальчишек. Папина мама, бабушка Эта, всегда шутила:
— Хоть бы одну девочку дал мне Бог! Так нет: жду-жду, и опять — бохер, парень! Хотя, с другой стороны, что бы я делала, если бы у меня было столько девочек?! Поди найди им столько женихов!
Больше всего на свете дедушка любил лошадей, но так жизнь устроена, что именно лошади приносили несчастья в его дом. Никогда не интересовался дедушка политикой, но арестовали его по политической статье: вез он с фермы молоко в магазин и при въезде в местечко лошадь заупрямилась, не захотела с проселочной дороги выйти на чериковский шлях, и дедушка пошутил:
— Не будешь слушаться — Никола Вадимович тебя заберет, и поедешь ты в края, где Макар телят не пас!
НиКолай ВаДимовичем в Краснополье звали НКВД, сотворив из страшных букв непритязательное имя. Кто это придумал, никто не знал, но так сие учреждение называли в местечке все. И шутку дедушки расценили как слова, порочащие советскую власть. Забрали дедушку в ту же ночь, от своих слов он не отпирался, и отправили его на пять лет строить Волго-Донской канал.
Услышав от папы об этом, я долго думал про эту историю, а потом, выбрав удобную минуту, спросил:
— А дедушка один ехал?
Папа сначала не понял моего вопроса и переспросил:
— А ты про что?
— Ну, когда дедушка ругался с лошадью, он один был?
— Не один, — сказал папа. — Кого-то подвозил. Но кто это был, я не знаю. Когда он вернулся из лагеря, я, как и ты, был а бохер, и меня, как и тебя, одолевало любопытство, а может, и жажда мести, я тогда читал Монте-Кристо, ну и спросил у него, кто стукач. Я так и спросил: кто стукач? Он удивился блатному слову в моем лексиконе. И ответил: а ид, еврей! Это говорю, чтобы не думал, что гоим плохие, а евреи хорошие! У каждого народа своя хвороба! Последнее он сказал по-белорусски. И добавил, погладив меня по голове: «А имя его не надо тебе знать, зуналэ. Лучше помнить добро! От зла бывает только зло. А добро приносит добро!» — папа неожиданно, как-то по-детски, улыбнулся и добавил: — После этих слов дедушка вынул из кармана лагерной фуфайки кулек подушечек и дал нам… Каждому брату досталось по одной… а маме не досталось… Слаще этой подушечки я ничего в жизни не ел.
В этот вечер мы долго говорили о дедушке, и папа рассказал мне, как дедушка нелепо умер: причиной этому была опять лошадь. После лагеря дедушка снова стал работать конюхом в доживавшем последние дни еврейском колхозе. Уже в верхах решались вопросы о расформировании колхоза и присоединении к другим хозяйствам: никаких еврейских объединений — решили вверху. А внизу еще на что-то надеялись, и шла бурная переписка между колхозным начальством и райкомом, и дедушку с какой-то срочной депешей послали верхом на лошади к районному начальству. И в самом центре Краснополья, напротив райкома, лошадь испугалась гудков подъезжающей к райкому легковушки, встала на дыбы, метнулась в сторону и сбросила дедушку под себя… Последние слова дедушки к детям были про лошадей — он просил их не злиться на лошадь:
— При чем тут лошадь. Лошади всегда добрые. Люди не всегда. Лошадь не виновата. Виновата судьба.
И любовь к лошадям осталась в дедушкиной семье… Папа работал учителем математики и, казалось бы, к лошадям никакого отношения не имел, но жизнь в местечке не обходилась без лошадей и, когда к папе попадала лошадь, то ли для посева картошки, то ли для поездки по району — учителей часто посылали агитаторами, — папа оживал, как будто возвращался в детство. И даже вспоминая войну, он вспоминал не бои, не тяжелую солдатскую жизнь, а лошадей, которые таскали их пушку. Лошади на войне погибали как люди, и папа вспоминал по имени каждую из лошадей: Маруська, Серый, Смеляк, Матрос и почему-то Гаргантюа. И еще он любил рисовать лошадей, единственное, что он умел рисовать, — получались они у него стройные, сказочные, необыкновенные… Уже здесь, в Америке, я как-то попросил папу нарисовать лошадь. Он взял карандаш, подержал его в руке и положил на место.
— Сейчас такие лошади, каких я рисовал, когда ты был маленький, у меня не получатся, — сказал он. — А я хочу, чтобы ты помнил тех моих лошадей… — и заплакал.
В последние свои дни папа почти ежедневно вспоминал дедушку, часто показывал мне его фотографию. Эта фотография, единственная фотография дедушки, нашлась случайно. Когда началась перестройка, в милиции стали уничтожать старые архивы, и наш сосед Павлик, папин ученик, участковый милиционер, нашел дело дедушки. Не знаю, как получилось, но дела НКВД перемешались с милицейскими и сжигались вместе. В дедушкином деле была маленькая фотография, сделанная милицейским фотографом. Павлик вырвал ее из дела и отдал папе. Фотография была малюсенькая, пожелтевшая, но фотограф из Дома Быта выжал из нее, что мог, сотворив вполне хороший снимок.
И, как-то рассматривая эту фотографию уже здесь, я вспомнил свое детское любопытство и спросил у папы:
— А Павлик не сказал, кто выдал дедушку?
Папа вздохнул, внимательно посмотрел на меня и тихо сказал:
— Не надо тебе его имя… Не надо… Я не спрашивал. Но Павлик сказал. Он по-молодости думал, что мне оно надо… Слава Богу, что узнал это имя я не в начале своей жизни, а в конце. Сын этого человека у меня учился. В математике был не очень силен, но моей пятерки недоставало ему до золотой медали. Пришел к нам его отец… И я поставил ему отлично… — папа несколько секунд помолчал, потом сказал: — А если бы знал, наверное, не поставил. И сломал бы ему жизнь. А так он окончил университет. Стал большим человеком. Там. И здесь не последний, — папа задумчиво посмотрел на меня и тихо повторил слова дедушки. — Лучше, зуналэ, помнить добро! От зла бывает только зло. А добро приносит добро…
Больше я никогда не спрашивал папу о стукаче.
ОЛОВЯННЫЙ СОЛДАТИК ХАИМ БЕКИЦЕР
Иосл нашел солдатика на огороде. Конечно, маленькую грядку во дворе никто в Краснополье не назвал бы огородом. Но здесь, в Америке, для Иосла это был огород. Он умудрялся вырастить на нем и помидоры, и огурцы, и морковку, и даже картошку, которой хватало всего на одну маленькую кастрюльку.
— Папин огород, — говорила Циля, показывая грядку знакомым. — Он привык там, в Краснополье, с утра до вечера торчать на огороде, и я дала ему эту возможность. Пусть копается.
И в очередной раз перекапывая грядку, Иосл нашел в земле маленького оловянного солдатика. Трудно было определить, к какой армии принадлежал этот солдат. На нем была длинная до пят шинель, через одно плечо висело ружье с прикрученным штыком, через другое барабан с прикрепленными к нему в чехлах палочками, на голове была фуражка, и ясно были различимы на лице то ли бакенбарды, то ли пейсы.
— Цырул, — обрадовался, как ребенок, находке Иосл, — это копия — Хаим Бекицер!
— Какой Хаим Бекицер? — не поняла Циля.
— Ты не знаешь его. До войны жил у нас в Краснополье. Со мною играл в духовом оркестре. Я на маленькой трубе, а он на большом барабане. Хавэйрым мы с ним были. Как начнет говорить — три часа без умолка. Все кричали ему: «Бекицер, короче!» Он остановится, посмотрит по сторонам и скажет: «Хорошо, пусть будет бекицер», — и потом говорит еще два часа. Так и прозвали Бекицером. Хаим Бекицер, другого имени у него не было, — Иосл с нежностью посмотрел на солдатика и добавил: — Ну, копия он. В такой же шинели ходил, а фуражка его брата Ноника, барабан только больше был, и ружья не было. Он был танкистом, для чего танкисту ружье?!
Возвращаясь после выходных от дочки, он взял с собой солдатика и, войдя в квартиру, сразу показал его Голде:
— Голдэ, ты знаешь, кто это такой?
Голда долго смотрела на солдатика, а потом сказала:
— Обыкновенный оловянный солдатик. А что?
— Посмотри, на кого он похож?
— На кого? — спросила Голда.
— На Хаима Бекицера! — сказал Иосл.
— Если у него на боку барабан, то это еще не значит, что это Хаим, — сказала Голда и поставила солдатика на стол.
Она его не помнит, удивился Иосл. Совсем не помнит. Конечно, это было очень давно, но он же помнит!
В ту весну Голда неожиданно превратилась из тонконогого неуклюжего подростка в сказочную красавицу. Из гадкого утенка в лебедь. И первым это заметил Хаим Бекицер.
— Есик, — сказал он, — посмотри, какая красивая Голда. Как сказано в Торе о Суламифь: что лилия между тернами, то она между девицами.
А потом Лешка Большая Труба, у которого восемь детей, заметил:
— Нехамкина дочка будто с бани на танцы пришла, не узнать, а вчера еще в цыпках по лужам ходила!
— Как вишенка губы, а глаза как маслины, — сказал Хаим.
— Ты их видел? — спросил Иосл.
— Кого? — не понял Хаим.
— Маслины, — сказал Иосл.
— Не видел, — признался Хаим, — но так говорят.
— Бекицер, — сказал Иосл, — короче, она тебе нравится?
— А тебе? — спросил Хаим.
— Мне тоже, — признался Иосл.
А назавтра Хаим сказал:
— Она мне всю ночь снилась. А раньше мне всегда снились барабаны или танки… Вчера, правда, тоже приснился барабан, но на нем играла Голда. Немножко фальшиво стучала. Абрам Семенович, конечно, за такую игру выгнал бы с оркестра. Но ведь это во сне. А во сне Абрам Семенович добренький. И знаешь, что она играла? «Амурские волны»!
— Понятно, — сказал Иосл. — Они же собирались в Биробиджан. А Биробиджан где-то на Амуре.
И в тот же день на Голду обратило внимание НКВД, в лице уполномоченного Левы Когана. Появился Коган в Краснополье, заменив плотного кряжистого белобрысого старого буденовца Семена Кривоуха, пьяницу и гуляку, которого неизвестно за какие заслуги держали в НКВД. Никогда никаких врагов он не находил и всегда говорил, что всех врагов порубил еще в Гражданскую. Может, поэтому он долго в Краснополье не продержался и был заменен Коганом. Коган был полная ему противоположность: молодой, щеголеватый, рыжий, непьющий, ни с кем он никогда не здоровался, ходил в гимнастерке с пистолетом в кобуре и всем своим видом показывал свое полное превосходство над всем краснопольским населением, включая первого секретаря райкома. В первую неделю своего пребывания в Краснополье он арестовал портного Изю Когана, своего однофамильца, дабы пресечь разговоры о том, что он — Лева Коган, приходится Изе Когану каким-то дальним родственником. Жил уполномоченный в отличие от Кривоуха, который квартировал у Сони-мороженщицы, в гостинице, питался в столовой, и кабинет свой перенес из райкома в здание милиции. Отдыхал он, сидя на крыльце милиции, покуривая папиросы «Беломорканал» и наблюдая за проходящими. Оттуда, с крыльца, он и заметил Голду, которая возвращалась с танцев с долговязым Ноником, сыном Хони-сапожника. Лева Коган проводил ее долгим взглядом, а потом спросил курившего рядом с ним милиционера Бобкова:
— Кто это?
— Он, она? — уточнил Бобков.
— Оба, — сказал Коган.
— Он — это Ноник — электрик, а она — старшая дочка Нехамы Голда, — сказал Бобков и подмигнул: — Прямо артистка Янина Жеймо!
Лева ему ничего не ответил, потушил папиросу и вернулся к себе в кабинет.
А назавтра арестовали Ноника, обвинив его в шпионаже в пользу Японии.
Потом Голда танцевала с Мишей-учителем.
Его арестовали на втором уроке. Приехали на «черном вороне», не дали даже зайти домой. И, не задерживаясь в Краснополье, повезли прямо в область. На бюро секретарь райкома сказал, что раскрыт заговор троцкистов.
А потом к тому же заговору примкнул и Костя-фельдшер. Он пригласил Голду в кино. И его забрали в ту же ночь.
— Дела, — сказал Иосл, — откуда у нас в Краснополье японские шпионы и троцкисты?
— От Голды, — сказал Хаим и тихо добавил: — Он в нее влюблен.
— Кто он? — не понял Есик.
— Он, — повторил Хаим.
— А бекицер, — сказал Есик, — короче, скажи кто?
Хаим наклонился к его уху и прошептал:
— Уполномоченный!
Есик побледнел:
— А я ее сегодня хотел пригласить на танец. Сегодня мы не играем: танцы под патефон.
— И я думал пригласить, — сказал Хаим и добавил: — Но сегодня я понял, почему их арестовывают! Что будет теперь с Голдой?! Скоро все поймут, что к ней нельзя приближаться даже на шаг, и она останется старой девой!
— А он? — осторожно, оглядываясь по сторонам, спросил Есик.
— Он не сможет взять. Партия ему не разрешит. У Голды дед до революции держал мельницу. Буржуй по их понятиям!
— А может, это все совпадение? — с надеждой в голосе сказал Иосл.
— Дай Бог! — сказал Хаим.
Но Бог не дал. В этот день Голду провожал с танцев Родик, инструктор райкома. А дня через два его арестовали, обвинив в принадлежности к какой-то трудовой партии, о которой никто в Краснополье слыхом не слыхивал…
И с этого дня все краснопольские женихи стали метаться от Голды как от зачумленной.
— Выдать мне замуж Голду, и я могу спокойно умирать, — причитала Нехама, как будто у нее больше не было детей.
— Вос ду зогст?!— возмущались соседи. — У тебя же кроме Голды, слава Богу, еще есть Бася, Песя, Нэся и Двоник. А ты умирать собралась?!
— Я же не говорю «умереть», — спокойно отвечала Нехама. — Я говорю «умирать». А умирать можно сто лет! — и тут же добавляла: — Может, вы знаете кого-нибудь для Голдочки?
Кого-нибудь для Голдочки никто не знал.
И тогда Нехама пошла к нему. Он сидел на крыльце и читал газету.
— Молодой человек, — сказала она. — Если вы любите мою Голду, то вы ей так и скажите. И я вас уверяю, она вам не откажет. И мы сыграем хорошую свадьбу. У меня для нее неплохое приданое: хорошая перина и пара больших подушек на гусином пуху! А если вы что имеете против моего папы, который имел тогда мельницу, то я вам скажу: каждый еврей тогда что-то имел. И ваш папа, наверное, тоже.
Он, молча, сложил газету, сунул ее в карман и сказал, глядя куда-то поверх Нехамы:
— У меня в Пропойске жена и двое детей! — потом повернулся и ушел к себе в кабинет.
А Нехама помчалась по Краснополью с вестью, что он женат и к Голде все эти штучки не имеют никакого отношения…
Все со вниманием выслушивали Нехаму, но никто не спешил засылать сватов. И только через месяц приехавший в Краснополье новый ветеринарный врач Роман Яковлевич, ничего не знавший о краснопольских делах, обратил свое внимание на Голду и пригласил ее в клуб на торжественный вечер, посвященный годовщине октябрьской революции. Все в зале украдкой поглядывали на них и на Когана, сидевшего в президиуме. Целую неделю Роман Яковлевич гулял с Голдой по Краснополью и даже целовался с ней в парке, о чем Нехама сообщила всем по секрету. А в среду следующей недели его арестовали во время командировки в новоильинский колхоз «Заветы Ильича» как немецкого шпиона. Говорили, что он хотел отравить скот.
Голда опять осталась одна.
— Теперь навсегда она одна — сказал Хаим, — если, конечно, его никто не остановит.
— А как остановишь? — сказал Иосл.
— Не знаю, — сказал Хаим. — Но жалко Голду.
Он посмотрел на Иосла задумчивыми глазами и неожиданно сказал:
— Как говорил наш командир: непереходимых переправ для танка нет!
И вдруг, где-то на крещенские морозы, ночью арестовали Леву Когана. В Краснополье приехало сразу два «черных ворона», из них высыпало человек десять солдат, которые окружили гостиницу. Леву вывели к машинам в одних кальсонах, босиком… Утром об этом знало все Краснополье, а вечером срочно собрали актив, и новый уполномоченный Иван Нечаев сказал, что Коган оказался врагом народа и готовил покушение на товарища Сталина.
А назавтра Хаим Бекицер записался добровольцем в Испанию. Он был танкистом, а танкистов туда брали.
Перед отправкой он пришел к Иослу и сказал:
— Я, наверное, оттуда не вернусь и поэтому должен рассказать тебе правду.
— Какую правду? — не понял Иосл.
— Это я написал донос на Когана, — сказал Хаим и, вытерев неожиданно выступивший на лбу пот, добавил: — Я сделал это ради Голды, но себе я это никогда не прощу!
— Брось, — сказал Иосл. — Он же тоже арестовывал ни за что.
— Это он, а это — я! — сказал Хаим и добавил, уже на пороге: — Ей об этом никогда не говори! Обещаешь?
— Обещаю! — сказал Иосл.
И тогда он сказал:
— Не думай обо мне — женись на Голде!
— А ты? — спросил Иосл.
Он ничего не ответил, только как-то неестественно мотнул головой и ушел.
Он погиб под Мадридом. А Иосл женился на Голде после войны.
ХАИМ И РОЗА
Любовникам всем моим
Я счастие приносила.
Анна Ахматова
У аптекарши Розы был любовник. Об этом знало все Краснополье, за исключением ее мужа заготовителя райзаготконторы Хаима-Лейба. И это никого не удивляло. Разве можно было представить стройную, рыжеволосую красавицу с миндальными глазами, всегда ухоженную и нарядную, рядом с маленьким неказистым человечком в латаной рубашке, засмальцанной фуфайке, в больших галифе и кирзовых сапогах и не имеющую любовника? Надо сказать, что работа заготовителя не предполагала иной одежды, ибо была связана с ежедневными поездками по деревням и возни во всем том, что продавал вокруг народ: от ненужных грязных тряпок, которые назывались утильсырьем, до вполне аппетитных телят, мясо которых пополняло закрома страны. Все это покупалось за наличные деньги, и большие суммы проходили через руки заготовителей, привлекая к их работе бесконечное внимание всех карающих органов. Как ни старались заготовители быть самыми неприметными в поселке, все равно все их считали богачами, и менялись они в райзаготконторе почти ежегодно, кто уходил по собственной воле, а кто отправлялся в места не столь отдаленные с полной конфискацией имущества. И только Хаим-Лейба спокойно исполнял свой долг, несмотря на умопомрачительные для Краснополья наряды Розы и даже на ежемесячно обновляющиеся сережки в ее ушах! Ибо все знали, что это подарки любовника! Только кто ее любовник, никто в Краснополье не знал. Даже лучшая подруга Розы Белла разводила руками, когда дело касалось любовника Розы. Конечно, все знали, что он кто-то большой в области, ибо всегда, возвращаясь с поездок в Могилев, куда Роза ездила регулярно два раза в месяц за товаром, она появлялась на работе в обновках.
Где-то в душе каждый жалел Хаима-Лейбу. И многие пытались открыть ему глаза на поведение жены, но Хаим-Лейба решительно становился на ее защиту, доказывая всем и иногда с кулаками, что его Розочка безгрешна, как ангел. И даже его заверения, что это он дает Розочке деньги на обновки, несмотря на его копеечную официальную зарплату, должны были бы вызвать заинтересованность компетентных органов, но они не обращали на эти самооговоры Хаима никакого внимания: чего не скажешь, защищая честь жены! Даже приводящий в ужас все местное торговое население поселка ревизор из области Казимир Францевич, пересажавший половину краснопольской торговой элиты, к Хаиму-Лейбу проявлял мужскую солидарность и где-то сочувствие. Говорили, что ему в молодости тоже изменяла жена, и он по этому поводу пытался покончить жизнь самоубийством. Кстати, стал он от этого безжалостным и неподкупным.
— Может, это счастье — не верить в измену, — говорил он, когда начинали разговор о Хаиме, — ибо в каждом из нас живет Отелло! Маленький или большой, но Отелло! — при этом он вспоминал всегда какую-нибудь жуткую историю из ревизорской практики, когда любовник или любовница ради своей страсти забирались в государственный карман. После потрясающего рассказа Казимир Францевич задумчиво смотрел на собеседника и, подведя итоги своего разговора, добавлял: — Я вам скажу, что не мешало бы проверить, сходится ли дебет и кредит в хозяйстве поклонника Розалии Ефимовны, если он, конечно, работает в сфере нашей компетенции!
Но где он работает, никто не знал. Хотя однажды новый прокурор, которого перевели из Осипович в Краснополье за обильные донжуанские похождения, попытался узнать это. К этому его влекло не любопытство, а страсть к прекрасной аптекарше, которая на двусмысленные намеки прокурора ответила, на его удивление, решительным отказом.
— У нее в любовниках большой человек из области, — заметил прокурору его помощник, выслушав рассказ шефа о любовной неудаче.
— Я думаю, обыкновенный магазинщик, — хмыкнул прокурор, — и мы упечем его лет так на десять в места не столь отдаленные!
И в очередную поездку Розы в область вслед за ней по просьбе прокурора милиция отправила внештатного агента Пиню, который в обычной жизни работал часовым мастером в Доме быта и посему в тайных бумагах милиции носил кличку — Победа! Занимался он мелкими доносами на парикмахеров и фотографов и однажды заложил даже директора Дома быта, который бесплатно пошил кожаные галифе силами подчиненного ему ателье.
Поняв ответственность задания и следуя инструкциям прокурора, Пиня решил не выпускать Розу ни на минуту из поля своего зрения, но, оказавшись в Могилеве, он растерялся и потерял объект наблюдения буквально в первые минуты. Надо сказать, что он старался выполнить задание. Роза от автовокзала пошла в Дом Советов, огромнейшее здание в центре города, и Пиня следовал за ней буквально до лифта и даже, несмотря на то что первый раз в жизни видел лифт, геройски вскочил в него вслед за Розой, но… был буквально выдавлен из него толпой спешащих по своим отделам людей на первой же остановке, а Роза поехала дальше, даже не помахав земляку на прощание ручкой. Целых два часа Пиня блуждал по громадному зданию, ища выход. В конце концов, какой-то милиционер усадил его в лифт, привез к центральному подъезду и даже рассказал, как найти дорогу назад к автовокзалу. Эту кошмарную историю, конечно, Пиня не мог поведать пославшим его, и он придумал не менее кошмарную историю, в которой Розу встречали на бронированном автомобиле, а его, Пиню, пытавшегося прорваться к машине, держали двое неизвестных с удостоверениями Госбезопасности!
После такого донесения у прокурора пропало желание обладать прелестями Розы, а Пине было приказано строго-настрого никому не сообщать об увиденном. Но, конечно, Пиня долго не мог хранить тайну, и придуманная им история стала обрастать новыми подробностями, подымая любовника Розы до невиданных высот.
И надо сказать, в страшные времена, когда дело врачей докатилось до Краснополья и стали арестовывать и отстранять от работы всех евреев, связанных с медициной, Розу не тронули, несмотря на то что она заведовала аптекой и, как тогда говорили, непосредственно была связана с отравляющими веществами! Местные власти не захотели связываться с высшим начальством, помня о донесении агента Победы!
У нас дома о Розе никогда не говорили. Бабушка однажды при мне резко остановила соседку, принесшую очередную историю про аптекаршу:
— Не надо заглядывать в чужой горшок: можно ошпариться! Тебе не нравится ее манделах, так не бросай их в свой суп! Она не для тебя их готовила!
Розина история меня, как и бабушку, тоже не интересовала, но жизнь иногда устраивает невозможные повороты, и я неожиданно прикоснулся к Розиной тайне довольно близко… После школы я уехал в Могилев учиться, стал писать рассказы, стал печататься. И как-то после публикации в Москве, надо отметить, неожиданной и приятной для меня, случайно встретился на улице с таким же начинающим литератором, как и я. Он поздравил меня с рассказом и тут же предложил отметить успех в только что открывшемся кафе «Дубрава», успевшем прославиться драниками и мачанкой. Надо сказать, что знакомство у нас было шапочное, был он очень скользкий человек, и, вообще, мы про себя среди литераторов звали его Михасем Вышлом, ибо главным кредо его поведения было правило, как бы чего не вышло. Но не отметить публикацию в московском журнале было бы большим грехом, и, купив в магазине водку, мы направились в кафе. Но не успели переступить порог, как мой друг резко изменился в лице, поспешно развернулся и сказал, что надо отсюда уходить:
— Пойдем в столовую на Первомайской.
— Почему? — удивился я, ничего не соображая.
— Секретарь обкома по идеологии сидит, — прошептал он, наклоняясь чуть ли не к самому моему уху. — Увидит, поэты пьют, припомнит… Нам это надо?
Я в жизни никогда не видел секретарей обкома, и меня обуяло любопытство посмотреть на него. И даже возникло желание назло Вышло остаться в кафе: ведь это был мой праздник, а не его. И, вообще, мачанка — мое любимое блюдо! И, вообще, плевал я на секретарей обкома, меня в Москве напечатали!
— Где он сидит? — спросил я.
— У правого окна, с дамой, — прошептал Вышло и демонстративно посмотрел в другую сторону.
Я повернулся и увидел… Розу. Она была той дамой, с которой сидел так испугавший Вышло секретарь обкома. Секретаря обкома я так тогда и не разглядел — я видел только Розу. Роза почувствовала мой взгляд и подняла глаза. Наши взгляды встретились. И она, узнав меня, неожиданно подмигнула мне, как разведчица из шпионского фильма… У меня пропало желание остаться в кафе, и мы пошли отмечать рассказ в столовую.
Я никому не рассказал об этой встрече. Даже дома. Потом забыл о ней. Потом переехал жить в Молодечно. Потом в Бобруйск. Потом краснопольцы стали разъезжаться по миру. Потом уехал в Америку и я.
Как-то я попал в Балтимор к знакомым на бармицву и совершенно случайно встретил Хаима-Лейбу и Розу. Ее я узнал сразу, хотя, конечно, время взяло свое, и краснопольская красавица превратилась в пухленькую ухоженную старушку. А вот Хаима я узнал не сразу: долго осматривался по сторонам, ища его среди гостей. Узнать его было почти невозможно: он не просто постарел, а целиком изменился: округлился, стал как-то ниже ростом, глаза спрятались под черные очки, и, главное, он был в черном костюме-тройке, модной рубашке и с галстуком-бабочкой. Сама элегантность! Совсем не похожий на латаного-перелатаного краснопольского заготовителя. Заговорили. Оказывается, они приехали в Америку раньше меня. Жили сначала в Питсбурге. Потом перебрались в Чикаго. И вот приехали к знакомым на торжество. Когда-то вместе с ними отдыхали во Флориде. Я о чем-то с ними болтал, вспоминали краснопольских, а потом мы присоединились к общим разговорам за столом. А разговоры, как это всегда у иммигрантов, от сегодняшнего перебросились в прошлое, и тут неожиданно для меня Хаим стал рассказывать историю про Розиного любовника. Поведав гостям о ее перипетиях и тогдашних краснопольских делах, Хаим интригующе посмотрел на гостей и, как картежник, неожиданно выбрасывающий на стол козырную карту, ошеломил слушателей неожиданной развязкой:
— И что вы думаете? Вы думаете, у Розы был любовник? Так я вам скажу, что вы ошибаетесь! Я вам скажу даже больше: всю эту историю придумал я сам. Когда мы поженились, я Розе сказал, что в силу моей профессии я могу дать тебе деньги, но пользоваться ими мы не сможем! Не мне вам говорить, какие были времена! Сплошные цорэс! Одни беды! Моего предшественника Яну Кричевца за новую крышу, которой он заменил старую, которая текла как водопровод, отправили в тюрьму на пять лет с конфискацией имущества! А Двойру-Цыпу, коммунистку со стажем, за серебряные сережки с работы сняли! И вдобавок исключили из партии! Конечно, такая жизнь не могла обрадовать мою Розу! Она таяла на глазах, как пломбир в солнечный день! Я год не спал и думал, что делать! И что вы думаете, я придумал? Никогда не догадаетесь! Я однажды проснулся среди ночи и говорю: «Мы их обманем!» Вы понимаете, кого я имел в виду под словом ИХ! Саму Советскую Власть! Меня в жар бросило от моих собственных слов! Роза спрашивает: как? И я говорю: придумаем Любовника! Все, что на тебе, как будто от него! Мои деньги — его имя! И мы начали крутить им мозги о-го-го как! О Розочкином любовнике говорило все Краснополье! И все близлежащие деревни! И, кажется, даже Могилев! Меня считали шлеймазлом, дураком! А шлеймазлом были они: у меня рубликов было немножко больше, чем у них, и при этом Розочка одевалась не хуже, а лучше жены секретаря райкома! — Хаим-Лейба гордо расправил плечи и повернулся к жене: — Розочка, покажи кольцо, которое у тебя с того еще времени! Чистый бриллиант! За такое кольцо давали двадцать лет без права переписки! Одно на все Краснополье! И сейчас на все Чикаго! Я думаю, у жены нашего президента такого нет!
Роза покрутила в воздухе пальчиком с кольцом и с умилением посмотрела на мужа.
Керосинщик
Дядя Тэйва работал в Краснополье керосинщиком, заведовал керосинной лавкой, которая стояла у входа на базар. После войны лет шесть в местечке не было электричества, и керосиновые лампы были главными поставщиками света. И по этой причине дядя Тэйва был главным человеком в местечке. С керосином был всегда дефицит, а зимой особенно, ибо завозили его из Кричева, и в непогоду машина с цистерной не могла добраться до нашего Краснополья. Да и летом привозили керосин раз в три недели, и он исчезал мгновенно. Конечно, у дяди Тэйвы всегда оставался неприкосновенный запас, но это было для райкома и райкомовцев, и еще для кое-какого начальства. И для Клары, буфетчицы из привокзального ларька. Нет, у них не было обычного в те времена взаимоотношения: я — тебе, ты — мне, как можно было подумать, исходя из их профессий. У них было совершенно другое. У них была любовь. И не просто любовь, а запретная любовь. Ибо дядя Тэйва был женат на Добе и имел троих детей, вылитых Тэйвочек, а Клара была замужем за Зеликом, одноногим часовщиком, и имела двух девочек. Об их любви знало все Краснополье. И, конечно, знали жертвы этой любви, но, в отличие от всех, относились к этой любви спокойно. И даже извлекали из нее выгоды.
— Мойша, — говорила жена Тэйвы, — сходи к своей никейве и возьми детям к празднику шоколадки. И мне сто грамм подушечек. Я думаю, для тебя она их найдет под прилавком!
И дядя Тэйва шел и приносил шоколадки и подушечки, которые любила Доба.
У Зелика были тоже свои проблемы:
— Клара, неужели ты не замечаешь, что у нас кончается керосин? Вчера хотел сделать себе яичницу на примусе, и вместо крутой, как я люблю, получилась размазня! Примус выдохся через минуту! Сходи к своему Мойшику и возьми бутылку керосина! Я думаю, у него в лавочке завалялось немножко керосина для тебя!
И Клара шла к Тэйву и приносила керосин.
Время текло, как керосин из бочки, все оставалось по-старому: Тэйва жил с Добой, но любил Клару, а Клара жила с Зеликом, но любила Тэйву. Но керосин не вода, и однажды, как говорили в местечке, запылал голубым огнем: в местечко нагрянули ревизоры из области. Это была налетная ревизия, о которой не был предупрежден даже председатель райпотребсоюза Захар Львович, о котором говорили, что у него есть связи в самом Минске. Приехали они во главе с ревизором из Могилева Пшибынским, от одного имени которого дрожали все продавцы. Не заходя в правление райпотребсоюза, не отметившись у председателя Захара Львовича, ревизоры сразу отправились к дяде Тэйве. В керосинной лавке было пусто, ибо уже недели три завоза не было, и Тэйва дремал за прилавком. Ревизоров Тэйва встретил спокойно, ибо ничего криминального за собой не знал, а хранящийся в лавке неприкосновенный запас керосина для начальства его не тревожил, так как начальство для Тэйвы было превыше закона. Но на этот раз закон оказался выше начальства, ибо одновременно с ревизорами в Краснополье приехали энкавэдисты и арестовали все районное начальство, объявив их врагами народа и нацдемами. Неизвестно по какой причине дядю Тэйву не включили в эту вражескую группу, а арестовали просто как расхитителя народной собственности. И он отделался тремя годами тюрьмы и конфискацией имущества. Особого богатства у Тэйвы не было, и конфискация имущества закончилась тем, что в доме Тэйвы остались пустые стены и сломанный стол с двумя стульями. Даже столетний кожух, что остался Тэйве от дедушки, конфисковали в пользу государства. Как сказал Тэйва, чтобы государству было теплее. Суд был открытый, показательный. Но Доба на суд не ходила. А Клара закрывала свой ларек, нацепив табличку «Переучет», и два дня — все время, сколько шел суд, сидела в первом ряду.
Отбывать срок Тэйву отправили куда-то в Карело-Финскую республику, как говорила Доба, «на кудыкину гору». Отсидел Тэйва от корки до корки, не попав, ни в одну амнистию, хоть амнистии были в его срок два раза по случаю каких-то юбилеев. Каждое утро Доба начинала с проклятий в адрес Тэйвы, который оставил ее и детей, голых и босых, благодаря этой проклятой конфискации, как будто он был виноват в приговоре судьи. Ей и вправду приходилось несладко, но Клара стала помогать ей, как будто она была ей кровной родней. От Клариной помощи Доба не отказывалась и так привыкла, что сама стала прибегать к ней за деньгами, если чего надо было купить. Конечно, о поездках на свидание с Тэйвой Доба и не думала, а Клара съездила все три раза, которые были разрешены, буквально выцарапывая отпуск у председателя райпотребсоюза, ибо ее недельного отпуска не хватало, чтобы добраться на край земли, где сидел Тэйва. За месяц до выхода Тэйвы из заключения Клара стала готовиться к последней поездке, чтобы встретить любимого у ворот тюрьмы. Она купила Тэйве новый костюм, белье, рубашку, свитер и даже модное в то время габардиновое пальто. Она долго выбирала каждую вещь и примеривала ее на Зелика, который был по размеру вровень Тэйве. Зелик надевал их, послушно разводил и поднимал кверху руки, чтобы Клара могла оценить, удобно или нет, грустно смотрел на Клару и молчал. Но когда она, сложив все покупки в чемодан, как всегда, присела на него перед дорогой, неожиданно спросил:
— Может, разведемся?
— Как ты проживешь без меня? — по-еврейски, вопросом на вопрос, ответила Клара.
Зелик пожал плечами. И Клара, махнув рукой, заторопилась к автобусу.
…В этот день выходили на свободу несколько человек. Тэйва вышел последним, когда Клара уже потеряла надежду дождаться его, подумав, что ему за какую-то провинность продлили срок. Выйдя за ворота, он поправил картуз, почему-то посмотрел вверх на тусклое осеннее небо, потом широкими шагами подошел и, обняв устремившуюся к нему Клару, сказал слова, о которых думал последнее время:
— Давай останемся здесь жить! Не хочу я возвращаться к Добе! Я тут сидел с одним. Тоже еврей. Здешний. Полгода назад вышел. Обещал помочь с устройством.
Все эти слова Тэйва выговорил на одном дыхании, они переполняли его и рвались наружу, как кашель, который ничем нельзя остановить. Сказав их, он замер, ожидая ответа.
Клара вздохнула и тихо сказала:
— Не проживет без меня Зелик! Руки наложит на себя! Не могу я этот грех на душу взять.
— А я проживу? — спросил Тэйва.
— Проживешь, — сказала Клара. — Столько лет прожил и сейчас проживешь.
И добавила:
— А я буду писать. И иногда приезжать.
Вернулась в Краснополье Клара через три недели, одна, никому ничего не объясняя. Да и никто ничего не спрашивал. И ни Доба, и ни Зелик. Только председатель райпотребсоюза как-то, заглянув в ларек, поинтересовался:
— Он не захотел возвращаться?
— Не захотел, — кивнула Клара. И больше ничего не сказала.
Она продолжала помогать Добе, и даже Зелик помог Добе с ремонтом, поклеив обои, а старшего сына пристроил к себе учеником, обучать часовому делу.
Тэйву часто вспоминали в местечке, но в основном разговоры были про то, что кто-то слышал или о чем-то догадывался. Еська, его школьный дружок, говорил, что он работает сторожем на каком-то спиртовом заводе в Карелии. И его все там опять зовут керосинщиком. Только теперь не из-за принадлежности к должности, а за пристрастие к алкоголю. Кто-то верил ему, кто-то нет. Клара не подтверждала эти разговоры, но и не отрицала. Раз в два года она уезжала на пару недель из местечка. Говорила, что на отдых. Но почему-то из этого отдыха всегда возвращалась усталой и постаревшей.
ХАИМ ЛЕВИТАН
Хаим Левитан всю жизнь работал шофером, и до войны, и во время войны, и после войны. Хоть и носил он звучную фамилию, но к знаменитостям не имел никакого отношения. Правда, если его чем-то допекали, он говорил серьезным голосом:
— Вот скажу дядьке в Москве, и зачитает он вам приказ по радио, сразу в штаны наложите!
Все его предки были из Краснополья. Все были последними бедняками. У всех были большие семьи. Но все были трудягами честными и совестливыми. Зарабатывали хлеб своими руками. Отец Хаима был стекольщиком, и, наверное, почти все окна в местечке и ближайших деревнях поставил он. Денег в ту пору у людей особо не было, давали кто сколько мог и что мог. В деревнях рассчитывались продуктами, а местечковые давали пару рублей и угощали обедом. Семья у Натана Левитана была большая, как и все довоенные еврейские семьи: восемь хлопцев. Вообще, перед войной больше рождалось мальчиков: видно, там, наверху, знали, что понадобятся солдаты. Старшим в этой ораве, как называла своих детей Голда, был Хаим. Как только ему стукнуло восемнадцать, Голда стала искать ему невесту. К этому времени он устроился на курсы шоферов при военкомате и гордо носился по местечку на стареньком газике, который был списан в армии и передан военкомату для обучения допризывников. Надо сказать, что Хаим оказался лучшим учеником, и, как говорил инструктор, сосед Натана, Федька Балбосов:
— Гляжу на цябе, хлопча, i каб не ведау твайго бацьку, дык лiчыу бы, што у цябе ен механiк! Кожны шурупчык у машыне табе цiкавы! (Смотрю на тебя, и, если бы не знал твоего отца, так считал бы, что он у тебя механик! Каждый винтик в машине тебе интересен! — бел.)
Про это Федька говорил и Натану, и тот ему признавался, что тоже до техники охоч, да не повезло в жизни, пришлось стать стекольщиком.
Шоферов в местечке было до войны немного. И посему профессия эта среди девчат уважалась. А евреев-шоферов и того меньше было, раз-два и обчелся. И поэтому Голда быстро нашла для сына невесту. За невестами мит ихес, то есть из богатых семей, она не гонялась, ибо знала, что едэлэ майзалэ муст гобн зайнэ гайзэлэ, каждая мышка должна иметь свою норку. И выбрала она в жены Хаиму дочку Сары-магазинщицы Раю, которая, как и мама, работала в магазине. Сара работала в продуктовом, а дочка в промтоварном. Так что было что покушать и во что одеться. Как водится в местечках, поговорили, познакомили. Надо сказать, что Рая понравилась Хаиму, и он пришелся по нраву невесте. Сгуляли свадьбу не хуже, чем у других. Через девять месяцев, как положено, семья Хаима увеличилась. На радость Голде, внучку назвали Лизонькой, в честь мамы Голды Лизы-Бэры. Той же осенью Хаима забрали в армию, взяли служить шофером, что очень радовало Хаима. Почти в каждом письме домой он гордо сообщал о своих успехах в службе и хвалился машиной, которую ему доверили водить. Рая с дочкой ожидали окончания его службы, а Сара договорилась с председателем райпотребсоюза, что вернувшегося с армии зятя возьмут к ним шофером. Живи да радуйся, как говорят. Но радость оказалась недолгой: началась война. Рая с Лизонькой и Сарой попала в эвакуацию в Саратовскую область, а Голда со всей мишпохой добралась до Бухары. В Бухаре и Голда, и Натан буквально сразу заболели тифом и одновременно ушли в иной мир, а дети один за другим, подрастая, ушли в армию. От Хаима письма приходили Рае довольно часто, а потом вдруг оборвалась переписка, и на запрос пришел ответ, что он пропал без вести в боях под Варшавой. После войны в Краснополье вернулись все братья Хаима. Родительский дом сгорел, и они, не имея жилья, остановились у соседей, а потом устроились на работу кто парикмахером, кто стекольщиком, кто рабочим на льнозаводе и быстро женились. Сара с дочкой и внучкой тоже вернулась в местечко. Слава Богу, дом их уцелел. Рая еще раз послала письмо в Министерство обороны, с запросом о Хаиме, и получила копию старого письма с сообщением, что он пропал без вести. Братья Хаима договорились между собой помогать Рае воспитывать Лизоньку, с каждой зарплаты сбрасывались по десятке и отдавали Рае. Сначала все надеялись, что Хаим найдется, но он все не находился. А где-то через год Рая прижилась с приехавшим в Краснополье товароведом Зеликом. Был он фронтовик, ходил в офицерской шинели, родом был из Пропойска, а в Краснополье приехал к фронтовому другу, который был инструктором в райкоме. Сара взяла его на постой, и как-то так там получилось, что из кровати постояльца он перебрался в постель Раи. Братья Хаима восприняли эту новость спокойно: жизнь не стоит на месте, Рая не старушка, надо жить человеку и жизни радоваться. Да и им дешевле: где-то еще несколько месяцев они собирали ей деньги, а потом ограничились подарками на праздники. Правда, новое счастье Раи длилось недолго: успела она родить еще одну девочку, и тут прикатила из Пропойска, который к тому времени назывался уже Славгородом, настоящая жена товароведа. Подняла она шум на все местечко, пошла в райком, и коммунист Зелик укатил назад в Пропойск. Наверное, говорили бы об этой истории долго, если бы не новая история: в Краснополье вернулся Хаим. Оказывается, он попал в плен, где ему удалось выжить, потому что его немцы приняли за татарина, а потом, после войны, он попал уже в советский лагерь, где его тоже считали татарином. После лагеря он еще два года боялся вернуться в местечко. А потом заныло под сердцем, плюнул на все страхи и поехал домой. По дороге, в автобусе, от соседа узнав о местных новостях, он пошел не к жене и дочке, а к брату, который жил недалеко от почты, где останавливались автобусы. В ту ночь он долго сидел с братом за бутылкой водки, и брат уговаривал его вернуться к жене:
— Хахаль ее укатил! Теперь она опять одна. И дочка у нее твоя. А то, что прижилась с постояльцем, так же ей жить надо было. А тебя все нет и нет. Мы думали, что погиб.
На все уговоры брата Хаим отрицательно мотал головой и говорил одно и то же:
— Я ее каждый день во сне видел! Выбрался из пекла, потому что думал, что она меня ждет! А она меня не ждала! И теперь ее видеть не хочу! И разводиться не надо! Нет больше еврея Хаима, есть татарин Хаким! А Хаким на ней не был женат! И потому Хакиму выдали новый паспорт без записи! — и добавлял: — А если будешь настаивать, пожалуюсь дядьке в Москве, и он прочтет тебе приказ по радио!
На следующий день вернуться к Рае его уговаривали все братья, но он остался при своем мнении. Приходила к нему и бывшая теща, обещала золотые горы, но и она получила тот же ответ. Правда, сама Рая не приходила и дочку не приводила.
У брата пожил он дня три, а потом устроился шофером на льнозавод и перебрался в заводское общежитие.
Через пару месяцев он женился на медсестре Любе, муж которой погиб на войне, и удочерил ее дочку Катю. И, надо сказать, очень любил ее, и она его. Вырастил ее и выдал замуж. Когда муж Кати стал директором совхоза под Могилевом, Хаим с Любой переехали к ним жить. В Краснополье он после этого не приезжал. А братья часто наведывались к нему: то за картошкой, которую закупали в совхозе на зиму, то за капустой. Там его, единственного еврея, похоронили на русском кладбище.
Со своей родной дочкой он никогда не встречался и не помогал ей. А его братья продолжали еще долго давать Лизе деньги на праздники. Но на свою свадьбу она их не пригласила. Вышла замуж за приезжего парня и потом уехала с ним куда-то в Россию. Вторая дочка Злата тоже долго не сидела дома, уехала в Новосибирск к каким-то их родственникам, там два раза выходила замуж и со вторым мужем уехала в Болгарию. К матери обе дочки никогда не приезжали. И, как говорила почтальонша Клава, присылали ей только открытки на праздники.
* Сказки уверены,
что Добро должно победить!
Но бывает, что и в сказках
побеждает неожиданно зло! (бел.)