Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2023
Об авторе | Юрий Евгеньевич Ряшенцев (16 июня 1931, Ленинград) — советский и российский поэт, прозаик и сценарист, автор хитов к спектаклям и кинофильмам, мастер мюзикла, переводчик. В 1960–1970-е годы — сотрудник журнала «Юность». Написал зонги к спектаклям «История лошади», «Бедная Лиза», «О, милый друг», «Гамбринус» и др.; песни к фильмам «Д’Артаньян и три мушкетера», «Гардемарины, вперед!», «Забытая мелодия для флейты» и др. Автор русской версии мюзикла «Метро». Сборники стихов: «Часы над переулком» (1972), «Иверская сторона» (1986), «Дождливый четверг» (1990), «Прощание с империей» (2000) и др. Премии: имени Б. Окуджавы, Международная имени М.Ю. Лермонтова, Национальная «Музыкальное сердце театра», Национальная «Книга года — 2021» (за книгу стихов «Емелино озеро»). Орден «Русская звезда» имени Ф.И. Тютчева. Предыдущая публикация в «Знамени» — № 5, 2022. Живет в Москве.
Разговор
Я готов согласиться: ты прав. Но ответь мне сперва:
этот город с нависшими крышами — это Москва?
Чёрт меня побери, я её представлял не такой…
В этих пробках какой-то раздрай, перехлёст, непокой.
Помню, Гердт, тот уже из последнего в жизни окна
улыбался ей так, будто вовсе не город она,
будто — женщина, девушка, девочка: глянешь хоть раз
и уже оторвать не способен растерянных глаз
от живой неуверенной прелести этих небес
в дни июня, июля, которых, согласен, — в обрез,
от её не знававших разводов чугунных мостов,
от стихов соловья в кущах майских Оленьих прудов,
от купальни речной, по-соседски домашней, ручной…
Ты Москву хочешь мне показать в свете славы ночной?
Брось. Да видел я ночью её. Вся в роскошном свету,
перепляс Пляс-Пигаля… А знаешь ты прежнюю, ту…
Да москвич я, москвич! На Хамовническом берегу
прожил долгую жизнь и узнать ничего не могу.
И боюсь, с трезвых глаз по московскому раннему льду
с Пироговки до Зубовской вряд ли дорогу найду.
Никаких нет претензий. Наш город в числе первачей.
Но не ври, что он — мой. Или — твой. Этот город — ничей.
Ты хозяин в нём? Я в нём — хозяин? Не знаешь? Молчишь?
Скройся с платной стоянки — с минуту бесплатно торчишь.
Стоп! Куда?! Здесь езда в один ряд! А очки на носу!
Тротуар размахнули, как взлётную, б…., полосу.
И уже третью плитку за год настилают. Кому,
душегубка машин днём и ночью нужна — не пойму.
Тротуары пусты, пешеходов на них не видать.
Где ходьба по столице — просроченная благодать?
Всё. Я вылез. Нет-нет, я пойду, как бывало, пешком,
подбивая отлипшую плитку худым сапожком,
да, худым, но зато — братиславским, былой зарубеж…
Где-то справа, а может быть, слева случится Манеж.
Там, небось, в разноцветных огнях новогодняя ель…
Что?.. Я знаю, что ель — в январе… Ах, сегодня — апрель…
* * *
В этом мире роскошном, к которому так я привык,
что расстаться с ним — шок для меня,
мне важны не цари, не Полтава, а русский язык.
Рядом с ним остальное — херня.
Это крепость, в которой хозяином мой гарнизон.
Здесь, бывает, и русский — чужой.
И поток междометий, эпитетов дикий резон
и внезапная брань (но — с душой!),
и намёки глубин языковых в момент тупика,
выбор слова в словесной гурьбе —
это счастье, отцовская помощь, подсказ языка,
если видит он сына в тебе.
Ты ведь родич, ты родственник нашего, скажем, всего
по просодии, льющей из жил,
ты — носитель, ну, ладно, пускай хоть носильщик того,
чем так Пушкин всю жизнь дорожил.
Если б (мало ли) — каторга, плен, вероломный расстрел
вдруг бы встали последней стеной —
Слово, выше всех чувств и заведомо выше всех дел,
ты, последнее, будешь со мной.
* * *
Зря зубрим мы историю нашу, поскольку она
и не больно правдива, а часто довольно темна.
Дрязг и сплетен родимым преданиям не избежать,
как и страсти российских цариц от Орловых рожать.
Нет, историку слух доверять не хочу, не могу.
Лучше к иве пойду, что на скользком стоит берегу.
Впрочем, может быть, это не ива, а вовсе — ветла.
Для меня и ботаника — самодовольная мгла.
Ничего и ни с чем не сошлось после вузовских парт.
Не поймёшь, где ветла, где метла, кто сынок, кто бастард.
Потому-то сиди над холодной небыстрой водой,
размышляя неспешно, но шустро — покуда седой,
ибо далее, за сединой, вовсе: свет или тьма?
Разбомблённый хохол тихо буркнет: — Ответу нема…
А пока на стеклянном майдане московской реки
вспыхнут — звёзды? Нет, чёрные дыры? Ну, нет — огоньки,
те, которые каждую ночь, если верить часам
зажигает — Всевышний? — Аллах? — Саваоф?.. Словом, Сам.
* * *
Как бы ни жил ты, пусть даже почти что безгрешно,
хочется всё же сказать (не ругайся, что — в лоб):
ждёт тебя рано ли, поздно ли, но — неизбежно
что-то такое, чего не видать в телескоп.
Что нас там ждёт? Незнакомые новые драмы.
Думал, что встретишь родных, пережив их с тоской.
Вот они, вот! Но, увы, это лишь голограммы.
Истинно близким неведомо, кто ты такой.
Даже и матери это неведомо. Ужас!
Эй, танатологи, физики, это же — тьма.
Вы сокрушили тупой атеизм, поднатужась,
лишь для того, чтоб по новой свести нас с ума.
Где те весёлые зданья и реки, и рощи,
где дружелюбье волчары к ягнёночку. Где?
Кварки, мезоны… Хотелось чего-то попроще,
малость поближе к знакомой людской суете.
Что я твержу, мракобес, обскурант, пустомеля…
В век «Ламбордини» тоска по романтике грив.
Кланяюсь физике я (и дружок мой Емеля)
за не совсем нам понятный, но добрый порыв.
Как же мы жили, имея вопрос без ответа,
молча, как мелкая крупка, валясь в решето.
Всё-таки всё по науке: уходишь ты, вера
в пустошь, в каверну, в отсутствие смысла, в ничто.
* * *
От невских лепок с Никой
до нивхских деревень…
В моей стране великой
синхронны ночь и день.
День где-то на Амуре,
на Ладоге она.
Здесь всё синхронно: бури,
застои, времена.
Здесь только похоронят
злодейского вождя,
как тут же проворонят
другого негодя…
я, нет, ни в коем разе
аллюзий не хочу
и список безобразий
из текста исключу.
Но власти я не внемлю.
И воплей не терплю,
поскольку эту землю
и хаю, и люблю.
Смотрю на эти дали,
боюсь произнести:
— Чего ж мы вам не дали
по силам расцвести?!
Вновь солнышко не часто.
Вновь хмуры облака.
Страна моя несчастна…
Хотя и велика.
* * *
Сетунь черна на снегу — не замёрзла.
Ей и декабрь — не босс.
Грач улетел. Да ворона замолкла.
Нам в назиданье, небось.
Тихо и пусто. Как вымер посёлок.
Жизнь в повседневьи простом.
Солнце сперва задержалось спросонок,
так и не вышло потом.
Наст, скандинавскою палкой проколот,
плавно уносит — куда?
Помнишь: нашествие, паника, голод,
детских смертей череда.
Это не здесь! Это — к ним, к печенегам.
Это — у них, не у нас!
Здесь вон осина под праздничным снегом
стала берёзой за час.
Здесь, у осины заснеженной этой,
вспомни, где даль, там и близь.
И ни на птиц, ни на Сетунь не сетуй —
думай, а нечем — молись.
* * *
Уж не удочки ли, уж не сети ли
ты в багажник суёшь, живоглот?
Величавые волны Сетуни
хромоногий перешагнёт.
Посидим над водой, но без удочек.
Хорошо без ТиВи, без газет.
Пара местных курносеньких уточек
не помеха для лёгких бесед.
А от трудных — спаси тебя, Господи!
Я что думаю, то и скажу.
Ты не в той же песочнице рос, поди.
А теперь вот я рядом сижу.
Сын вельможи и сын коммуналочки.
Оба, вроде, умелы, честны.
Всё равно каждый — нолик без палочки
для вождей, и гляжу — для страны.
Как же врали нам. Как мы не верили.
Ну и что, верь не верь — а молчи.
Раз спросили нас — мы не ответили.
Что сказать? Распишись — получи…
Солнце майское красит расщелину.
Мне с тобой хорошо — ну, хоть плачь,
я же классовый враг твой, по Ленину.
А по Сталину, ты мой палач.
И Замятина помня, и Орвелла,
превращая в потопы дожди,
наша родина нас не поссорила.
Неужели же всё впереди?
Столовая трамвайщиков
В соседней столовой трамвайщиков водка запрещена.
Из-под студенческих курток и плащиков появлялась она.
И ругань по этому поводу у обслуги была не в ходу:
она понимала, как свою выгоду, так и нашу нужду.
Нужда понималась не как безденежье — богатый сюда не ходок —
а как нормальное возбуждение, допинг голов и ног.
Нас было немало: поголовье бутылок под стойким кривым столом
составляло какой-никакой прибыток, как жесть и металлолом.
И обе разносчицы, удалые две Алки, притворно на нас ворча,
выгребали пустые вместилища старки, а нет, так и первача.
Но только первач быть обязан в сосуде для сдачи в приёмный пункт.
О, новые тары, о, новые люди! «Алкомаркет» красив, но пуст.
Там, где жили борщи и гуляш, и компоты, где стакан превращался в стихи,
там янтарь, и смарагды с рубинами — что ты! — в теремах островерхих тихи.
И печально дрожит ярко-красное «Алко» жалким тремором старческих вежд.
И вторую сожравшая первая Алка прогорает внутри без надежд.
И у мусорной свалки надеясь на что-то, эта, жалкая, в сторону той,
обернувшись на торжище вполоборота, пробормочет с блажной хрипотой:
— Об сезонную плитку святые товары бей, подруга, твоя нынче власть!
Всё равно им — кранты, и в «Обмен стеклотары» этим, штучным, вовек не попасть.
* * *
Оскудело ты, сезонное добро:
листьев золото, сосулек серебро.
И весна, какой не помню отродясь,
обозначила себя: туман и грязь.
А к полудню прояснились небеса.
Треугольный дым — откуда он взялся? —
над домами. Чем посёлку он грозит?
Да ничем. Уж он и скрылся, паразит…
Потеплело. Нервы стали — никуда.
Помню, осенью беда нам — не беда.
И большая жизнь, идущая к концу,
норовила милой веткой — по лицу.
Мол, не дрейфь! Ещё сентябрь, не январь.
Тварей Бог творил. А ты ведь тоже тварь.
Тварь — от творчества. Прижмись ко мне плечом.
Будь собою. И не думай ни о чём…
Ни о чём не думать, впрочем, не могу.
Вот оставлю след в оставшемся снегу.
Пусть они уходят медленно, пешком,
вешний след мой вместе с мартовским снежком.
Бессонница, сумятица, сумбур…
Стареет автор. Звон комедий
стихает. Жизнь меняет нрав.
Досель чуть слышный хрип столетий
всё явственней. Шекспир был прав,
когда из ближнего состава
друзей принц Генрих, сев на трон,
вдруг не узнал — кого? — Фальстафа,
Ах, где ты, явь других времён…
А старость, словно власть, жестока.
Она меняет прежний быт.
Все шалости в мгновенье ока
забыты. Лучший друг забыт.
Так и у всех: у принцев, нищих,
будь ты святой, будь ты подлец,
в дворцах, в прогнивших ли жилищах
глянь, что за дверью? Там — конец…
Так думалось под лампой рыжей
при скрипах ночи неживой,
пока не понял, пень бесстыжий:
пишу онегинской строфой.
Меняю строфику,
немедленно меняю!
Перечеркни, что написал, перечеркни…
Но от того, что пару стоп я добавляю
в ход размышлений, не меняются они.
Вот ночь пошла. А ход у ночи долог.
От двойки стрелка еле катится к нулю…
Будь проклят тот дотошный ушлый нумеролог,
нам эту бойню нагадавший к февралю.
Война умнеет. И пилот-философ
летит и славит Господа за то,
что он избавлен от таких вопросов,
как — бац! — и дома нет, а кто там, кто?
Не знает он, и никому не надо
об этом знать. Не он затеял бой.
А он лишь над людьми чужого града
свалил свой груз. Попал, само собой.
Но кончится полёт и эта ночка.
А завтра — выходной. И ждёт жена.
Сын чуть простужен. Но здорова дочка.
И — жизнь! И удовольствий до хрена!
Убийца! Зверь!.. А я? В своей постели
под свежею хрустящей простынёй,
я — кто?
В своём ещё послушном теле
я — не убийца? Не такой? Иной?..
О чём это я думал перед тем, как
залечь в постель? Ах, да, Шекспир. Ему,
мне кажется, сегодняшняя темка
как раз бы подошла, как никому…
Опять, опять… Вот этим пошлым тоном
намерен объясняться с жизнью я?
А чем с ней объясняться? Разве стоном…
Её — одно — судить!.. А кто судья?
……………………………………………….
……………………………………………….
……………………………………………….
……………………………………………….
Заснуть бы… Нет. Бессонница — как старость:
она суёт свой посох в бытиё.
Нужна не вялость мышц — нужна усталость
от дела — не от жизни. Нет её.
И тут часы не вовремя, некстати
забили… Зареветь не мудрено.
от цифр на этом страшном циферблате,
которому что жизнь, что смерть — одно.
А впрочем, смерть… Хотите знать — проверьте:
она не лучше старости, войны,
зато живой всю жизнь боится смерти.
А мёртвый умер, лёг — и хоть бы хны…
О, Господи, какая ахинея…
Но, между прочим, а не сплю ли я?
Когда засну, поверю ль хоть во сне я
в существованье инобытия?
Ведь я же верил! Но, некрепок в вере,
как бывший убеждённый пионер,
я знаю: я изведал в полной мере
тупик, слепой тупик сверх всяких мер.
И вот итог. Неверие надеждой
ещё не до конца побеждено.
а сон, уже владевший каждой веждой,
вдруг упорхнул. Сомнение? Оно!
А я ведь знал: какое счастье это —
там, в том, что называется, раю,
в расхожем псевдониме «того света»
вдруг маму встретить, встретить мать свою!
Ведь там хронометрам с их установкой
дан укорот. И вот ликую я,
что мать в одежде, смелой, юной, ловкой,
о, господи, — ровесница моя!
Ведь времени-то нет!..
Но здесь иное.
Безвременье бесплодью не чета.
Оно, увы, явление земное.
И кровь, и ложь, и смерть, и нищета —
вся эта мразь — питомцы лютой свиты,
когда не основатели её.
Прибиты ими, ими же привиты
от совести, храним своё житьё.
Меня сейчас поит по чайной ложке
себя самой объёмная беда:
болезнь, простой, тоска по сгибшей кошке…
На жесть карниза с крыши глыба льда
вдруг громыхнула — звук, как при бомбёжке…
Я, бывший хладнокровный ротозей,
покой хранивший при любой погоде,
я, тот который, по словам друзей,
был сделан на путиловском заводе,
чего тянусь дрожащею рукой
за кружкой, где снотворная отрава?
Дань возрасту мне новый тремор мой —
иль ужасу державному подстава?
Айпад иль телевизор пусть молчат,
пускай молчат и утром и — вовеки!
Будь проклят твой осведомлённый чат,
мне правду выдающий, как в аптеке.
……………………………………………….
……………………………………………….
……………………………………………….
……………………………………………….
Мне кажется, иль утро из-за штор
свои права на время предъявило?
Открыть окно!.. А где он, тот забор,
что выглядел всю жизнь мою так мило?
Не знаю, что почин сей возвещает —
бомбоубежище взамен роддома? So!
Молчи, Шекспир! Нас возвращает
в четырёхстопный, «наше всё!»
Мой город мглу сугробов будит,
как все другие города.
Таким, как все, уж он не будет, —
ты слышишь? — больше никогда.