Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2023
Название этой подборки взято у Михаила Леоновича Гаспарова, а сюжеты найдены в книгах об Оттепели, предоттепельном и постоттепельном времени, которые я читал в последние годы.
«Я, — процитирую Гаспарова, — не собирался это печатать, полагая, что интересующиеся и так это знают; но мне строго напомнили, что Аристотель сказал: известное известно немногим. Я прошу прощения у этих немногих». И надеюсь, что, собранные вместе, эти новеллы освежат наше представление о давно отшумевшей эпохе.
ВОТ НАДО ЖЕ!..
6 сентября 1945 года начальник Саранского исправительно-трудового лагеря НКВД в Караганде майор госбезопасности Кучин и начальник политотдела этого лагеря старший лейтенант госбезопасности Родовилов официально обратились к председателю правления Союза советских писателей Н. Тихонову с сообщением, что «по характеру своей деятельности Саранское Строительство не может использовать тов. ЗАБОЛОЦКОГО по его основной специальности писателя и потому тов. ЗАБОЛОЦКИЙ работает в качестве технического работника — на работе, не соответствующей ни его образованию, ни его профессии».
«Между тем, — продолжали майор Кучин и старший лейтенант Родовилов, — в течение последнего года тов. ЗАБОЛОЦКИЙ в свободное от занятий время выполнил большую литературную работу — стихотворный перевод «Слова о полку Игореве», рассчитанный на широкого читателя. Партийная и профсоюзная общественность Саранского Строительства, детально ознакомившись с трудом тов. ЗАБОЛОЦКОГО, признала его произведением большого художественного мастерства…».
А вот и выводы:
«1) Так как ЗАБОЛОЦКИЙ Н. А. своей хорошей работой в лагерях зарекомендовал себя как гражданин, достойный возвращения к своему свободному труду, он должен в силу своих литературных способностей и знаний возвратиться к своей литературной работе.
2) Управление Саранстроя НКВД просит Правление Союза Советских писателей восстановить тов. ЗАБОЛОЦКОГО в правах члена Союза Советских писателей и оказать ему всемерную помощь и поддержку как при опубликовании его труда в печати, так и в предоставлении права на жительство в одном из центральных городов Советского Союза».
Советские писатели, как водится, чекистам ответили не сразу; должно быть, советовались с инстанциями. И только в последний день 1945 года пришла телеграмма-молния: «В Особсаранстрой, копия Заболоцкому. Прошу командировать Заболоцкого Николая Алексеевича город Москву сроком на два месяца. Председатель Союза писателей СССР Тихонов».
А 9 февраля 1946 года Наркомат госбезопасности в лице двух генерал-лейтенантов, двух майоров и одного подполковника принял финальное решение:
«Разрешить Заболоцкому и его семье проживание в г. Ленинграде и одновременно ориентировать УНКГБ по г. Ленинграду о взятии Заболоцкого под агентурное наблюдение».
Воздержимся от комментариев.
И лишь добавим, что при жизни Николая Алексеевича так и не реабилитировали — некому, должно быть, было похлопотать.
С БУБЕНЦАМИ
В 1948 году Михаил Бубеннов получил Сталинскую премию за роман «Белая береза». А в 1949-м его догнал Тихон Семушкин со Сталинской премией за роман «Алитет уходит в горы».
Это дело надо было как-то заметно отметить. Так что, — вспоминают современники, — мгновенно разбогатевшие приятели «зафрахтовали пароход и отправились с цыганами, оркестром и фейерверком вниз по Волге. Днем, когда корабль шел, отдыхали. А вечером приставали к какой-нибудь пристани и начиналось пиршество, на которое сбегались жители прибрежных деревень. На дворе был август, шла уборочная страда. А люди бросали трактора, комбайны, жатки и мчались к писательскому пароходу, проводили тут всю ночь, и на следующий день у них не было сил выйти в поле. До работы ли тут после фейерверка, плясок и песен?! Местные власти стали возмущаться. Сообщили Сталину, что московские писатели срывают уборочную. Вождь повелел снять их с парохода, доставить в Москву и на заседании секретариата Союза писателей разобраться с разгулявшимися лауреатами. Так и поступили».
Без оргвыводов.
ДЕЛО О 30 РУБЛЯХ
Тогда как Николаю Вирте не повезло. То есть до Оттепели и ему везло, конечно: четыре Сталинские премии, бессчетные переиздания, роскошная (по тем временам) дача в Переделкине, еще один дом-дворец в родовом селе. И всё бы ладно, если бы Николай Евгеньевич не стал требовать, чтобы колхозное стадо не гоняли больше мимо его усадьбы, а кладбище, на котором был похоронен его отец-священник, расстрелянный большевиками, перенесли, чтобы вид из окон не портило, куда-нибудь подальше.
В верхи пошла, естественно, докладная. И 17 марта 1954 года «Комсомольская правда» ударила по Вирте фельетоном «За голубым забором», так что уже 28 апреля барин «за поступки, несовместимые с высоким званием советского писателя», из СП СССР был исключен — вместе еще с тремя «разложившимися» литераторами.
Он, понятное дело, каялся, хлопотал о реабилитации, и спустя три года в Союзе писателей Вирту восстановили. Но урок, видимо, не пошел впрок, так как 1 июля 1964 года, на этот раз уже в «Известиях», появилось письмо работников Торжокской автобазы «Пассажир зеленой “Волги”», рассказавших про то, что машина, которой управляла жена писателя, на трассе задела грузовик автобазы, и Вирта, вместо того чтобы свести дело миром, стал, потрясая лауреатскими медалями, буквально вымогать у водителя этого грузовика 30 рублей для устранения повреждений собственной «Волги». И «нам, — жаловались газете автомеханики из Торжка, — было стыдно и больно смотреть, как известный писатель торгуется, словно нижегородский купец на ярмарке, желая получить то, что ему явно не положено».
Вот чепуха же вроде бы, но делу о 30 рублях дали ход, и 23 июля «Известия» опубликовали сразу два документа. В первом руководство Московской организации Союза писателей обвиняло В., который «грубо нарушил элементарные нравственные нормы советского общества, что особенно недопустимо для писателя, чья жизнь и деятельность должны быть примером соблюдения и пропаганды морального кодекса строителя коммунизма, провозглашенного нашей партией и принятого всем советским народом». А вторым документом стало покаянное письмо самого Вирты, заверявшего, что все происшедшее на Торжокской базе, «это моя вина, и только моя, и она не может и не должна лечь черной тенью на наш трудолюбивый писательский отряд, гневно и сурово осудивший мой поступок. Поверьте, все силы и способности в оставшиеся мне годы я положу на то, чтобы, не покладая рук, работать и писать о жизни нашего народа, ради счастья которого мы живем и трудимся».
И вы только вообразите, как же должен был несчастный Вирта благословлять Сталина, который вознес его до небес, и как ненавидеть хрущевский «волюнтаризм», унизивший его минимум дважды.
О МУЖСКОЙ ДРУЖБЕ
Известно, что у Константина Симонова одним из ведущих и наиболее привлекательных мотивов в лирике, да потом и в прозе был мотив верной мужской дружбы, а одним из своих ближайших друзей он считал Александра Юрьевича Кривицкого.
Они сблизились еще на фронте, и понятно, что, став в 1946 году главным редактором «Нового мира», Симонов взял Кривицкого своим заместителем, а перейдя в 1950-м, в разгар борьбы с космополитами, в «Литературную газету», позвал еврея Кривицкого с собою — и тоже на немаленькую номенклатурную должность редактора по разделу международной жизни.
Что, можно предположить, в тех условиях требовало от Константина Михайловича изрядного мужества.
И все бы хорошо, не сорвись Симонов уже после смерти Сталина и не напиши он 26 марта 1953 года, то есть менее чем за десять дней до полной реабилитации врачей-отравителей, что стало сигналом к прекращению антисемитской кампании, так вот, не напиши он письмо Хрущеву и Поспелову, где настаивал на безотлагательном смещении Кривицкого с должности, повторюсь, номенклатурной. Были в этом письме и аргументы — во-первых, настоящее имя-отчество его друга Зиновий Юлисович, во-вторых, в 1937-м был репрессирован сводный брат Кривицкого, а в-третьих, в 1949-м ему самому был вынесен строгий выговор «за притупление бдительности» в связи с дачей рекомендации сотруднику «Известий» Р. Морану, арестованному по обвинению в еврейском национализме.
Как объяснились в этой ситуации верные друзья, нам неизвестно. Но известно, что, вернувшись в 1954 году в «Новый мир», Симонов и тут позвал Кривицкого в заместители, и тот, разумеется, пошел, и по-прежнему служил своему другу-покровителю верой и правдой, и дружба их оставалась нерушимой до самого конца.
О чем говорит эта история?
О времени, в какое нас «не стояло»?
Или о противоречивой натуре Симонова, который в «то самое» время многих спас, но кого-то все-таки потопил (или вынужден был потопить?)
Лучше закончить стихотворением Евтушенко, написанным в мае 1957 года уже по другому, но тоже печальному поводу:
Опять вы предали. Опять не удержались.
Заставила привычка прежних лет,
и как бы вы теперь ни утешались,
замкнулся круг. Назад возврата нет.
Не много ли скопилось тяжких грузов
на совести? Как спится по ночам?
Я понимаю бесталанных трусов,
но вам — чего бояться было вам?
Бывали вы талантливо трусливы.
Вы сами вдохновлялись ложью фраз,
и, располневший, но еще красивый,
с достоинством обманывали нас.
Но потеряла обаянье ложь.
Следят за вашим новым измененьем
хозяева — с холодным подозреньем,
с насмешливым презреньем — молодежь.
ПОДСМОТРЕНО В ВОСПОМИНАНИЯХ ЛАЗАРЯ ЛАЗАРЕВА
«В университетском клубе шел вечер поэзии — было это после постановления ЦК о ленинградских журналах. Выступал и Лебедев-Кумач. Ему прислали записку — из тех, что называют провокационными, а если очень вежливо, то некорректными. Пастернак был тогда «под боем», а в записке спрашивали: «Как вы относитесь к Пастернаку и как Пастернак относится к вам?»
Лебедев-Кумач прочитал записку. Зал в ожидании его ответа сильно напрягся — интересно, как будет выкручиваться. После короткой паузы он просто и серьезно сказал: «Я считаю Пастернака великим поэтом, он меня, наверное, поэтом не считает».
КАДРЫ РЕШАЮТ ВСЁ
Отлежав после войны в госпиталях, Александр Петрович Межиров стал заместителем редактора многотиражной газеты «Московский университет». И тут же позвал на службу Николая Глазкова, к какой-либо офисной работе абсолютно не пригодного.
С единственным условием — в редакции не появляться.
В СЕМЬЕ ЕВРОПЕЙСКИХ НАРОДОВ
Как вспоминает Даниил Данин, Юрий Павлович Герман вскоре после XX съезда КПСС ночью позвонил ему: «—Я принял решение. Мы наконец вступаем в семью европейских народов! И я вступаю в партию!.. <…>
Юраша — человек-праздник — был беспартийнейшим из беспартийных. Строгая система догм — это было не для него. Он любил жизнь. Бремя уставных предписаний не для него. Он любил жизнь. Отправление нормативных обязанностей — не для него. Он любил жизнь. И ей-богу, правящей партии делало честь, что она сумела ввести в соблазн такую бескорыстную и правдолюбивую натуру…»
Нема дурных!
18 марта 1957 года уже вошедший в славу Евгений Евтушенко был исключен из Литературного института.
Он утверждал, что за вольнодумие. Возможно, хотя в приказе об отчислении сказано, что «за систематическое непосещение занятий, неявку на зимнюю экзаменационную сессию и несдачу экзаменов в дополнительно установленный срок». Евтушенко, разумеется, обратился с просьбой о восстановлении и получил чудесный ответ от заместителя директора И. Серегина: «Вы стали одиозной фигурой в студенческом коллективе и сами себя поставили вне его, а приказ только оформил созданное Вами самим положение. Если Вы этого не понимаете, то обижайтесь на себя. <…> Чего же Вы хотите? Люди верили Вам, а Вы сами подорвали в них веру в себя и требуете, чтобы Вам снова поверили на слово? Нет уж, извините, нема дурных!»
Так что диплом об окончании Литературного института 69-летний Евтушенко получил только 5 января 2001 года, давно уже пребывая в должности профессора американского университета.
ЗЕМЛЯКИ
17 декабря 1962 года в правительственном Доме приемов на Ленинских Горах Александр Исаевич Солженицын познакомился с Михаилом Александровичем Шолоховым.
Отчасти вынужденно: оба поджидали Хрущева подле туалета «только для членов Политбюро», причем Солженицын, сопровождаемый Твардовским, мимолетной аудиенции дождался, а Шолохов нет.
Тем не менее столкновение двух будущих нобелиатов было неизбежно. «Мне, — рассказывал Солженицын позднее, — предстояло идти прямо на Шолохова, никак иначе. Я — шагнул, и так состоялось рукопожатие. Царь — не царь, но был он фигурой чересчур влиятельной, и ссориться на первых шагах было ни к чему. Но и — тоскливо мне стало, и сказать совершенно нечего, даже любезного.
— Земляки? — улыбался он под малыми усиками, растерянный и указывая пути сближения.
— Донцы! — подтвердил я холодно и несколько угрожающе».
Ну, угрожающе так угрожающе. Люди, действительно, неблизкие, а по правде сказать, друг другу враждебные. Но!
Через три дня, уже из Рязани, Солженицын пишет Шолохову, уже в Вешенскую: «Глубокоуважаемый Михаил Александрович! Я очень сожалею, что вся обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное чувство: как высоко я ценю автора бессмертного “Тихого Дона”…»
Ответного письма с ответными реверансами, кажется, не последовало. Или оно не сохранилось; во всяком случае, не опубликовано.
Известно лишь, что спустя пять лет Шолохов скажет, что Солженицын — это «душевнобольной человек, страдающий манией величия <…> человек, которому нельзя доверять перо: злобный сумасшедший, потерявший контроль над разумом, помешавшийся на трагических событиях 37-го года и последующих лет».
А Солженицын уже в 1974 году всем своим авторитетом вложится в доказательство гипотезы о том, что Шолохов не мог, ну никак не мог написать «Тихий Дон».
Сюжет для небольшой монографии, между прочим.
КАКАЯ, ОДНАКО ЖЕ, ПРЕЛЕСТЬ
Октябрь 1963 года Анна Андреевна Ахматова знакомит Лидию Корнеевну Чуковскую с Иосифом Александровичем Бродским. И вот их самый первый разговор:
« — Ваш отец, Лидия Корнеевна, — сказал Бродский, слегка картавя, но очень решительно, — ваш отец написал в одной из своих статей, что Бальмонт плохо перевел Шелли. На этом основании ваш почтенный pere даже обозвал Бальмонта — Шельмонтом. Остроумие, доложу я вам, довольно плоское. Переводы Бальмонта из Шелли подтверждают, что Бальмонт — поэт, а вот старательные переводы Чуковского из Уитмена — доказывают, что Чуковский лишен поэтического дара.
— Очень может быть, — сказала я.
— Не «может быть», а наверняка! — сказал Бродский.
— Не мне судить, — сказала я.
— Вот именно! — сказал Бродский. — Я повторяю: переводы вашего pere явно свидетельствуют, что никакого поэтического дарования у него нет.
— Весьма вероятно, — сказала я.
— Наверняка, — ответил Бродский.
— Иосиф, — вмешалась Анна Андреевна, — вы лучше скажите мне, кончилась ли ваша ангина?»
ТАК УЖ ГЛАЗА УСТРОЕНЫ
В самоизоляции больше перечитываешь, чем читаешь.
Вот и я в который уже раз иду по дневникам Корнея Чуковского 1950–1960-х годов, обнаруживая то, на что раньше внимания как-то не обращал.
Например, на то, что в его частотном словаре, когда речь заходит о людях, чаще всего встречается слово «милый». Ну или «чудесный», «прелестный», «благородный».
«Милый Кассиль», «милый Федин», Заболоцкий «милый, молчаливый, замкнутый», «Петровых, милая поэтесса», Вера Марецкая «милая, светская, советская», Заходер «располневший, обидчивый, милый», «милая Маргарита Алигер», «чудесный Твардовский», «Наталия Ильина — чудесная пародистка», «милый Расул Гамзатов», «благороднейший Елизар Мальцев», «Новелла Матвеева — юродивая, больная, лохматая, уклончивая, но бесконечно милая, яркая», «добрый Ажаев», С.С. Смирнов «прелестный человек, большой работник»…
Паустовский у него «обаятелен своей необычайной простотой». И «Маршак вчера был прелестен». И Нилин «читал мне прелестные рассказы».
И даже у отъявленного негодяя Вучетича «в лице есть что-то милое, мальчишеское». И даже при взгляде на свою давнюю врагиню Елену Дмитриевну Стасову отмечается прежде всего ее «душевная чистота, благородство». Или, еще один пример, «милый Ворошилов — я представлял его себе совсем не таким. Оказалось, что он светский человек, очень находчивый, остроумный и по-своему блестящий».
А вот как вам понравится про Ю.В. Андропова, запись 1959 года:
«Умнейший человек. Любит венгерскую поэзию, с огромным уважением говорит о венгерской культуре. Был послом в Венгрии — во время событий. И от этого болен».
Он, Корней Иванович, всем им знал цену — и Федину, и Ажаеву, и Вучетичу, и Стасовой.
И уж, конечно, Андропову.
А вот поди ж ты.
Глаза у Корнея Ивановича были, должно быть, так устроены.
ИЗ РАЗГОВОРОВ АННЫ АХМАТОВОЙ С ГЕОРГИЕМ ГЛЁКИНЫМ
«Брюсов? Да ведь его попросту не было! Он писал по два стихотворения в день — утром и вечером — и не написал ни одного».
Мережковский — «типичный бульварный писатель. Разве можно его читать?».
«Зиночка была умная, образованная женщина, но пакостная и злая…»
О Мих. Кузмине. «Знаете, это был страшный, абсолютно аморальный человек, но еще и со слезой. Вынимал платочек, плакал над стихотворением, а потом бежал и делал какую-нибудь пакость».
«Только страшно ранняя смерть Лермонтова сделала так, что мы до сих пор воспринимаем его как поэта. Он — создатель, родоначальник русской прозы. <…> Но поэтом он не был. Как стихотворец он просто скучен».
«Среди своих друзей Анна Андр. числит Мих. Шолохова, который помогал ей во время ареста Льва Николаевича, и вообще относится к ней с неожиданной для казака нежностью; Ал. Фадеева считает очень порядочным человеком, несмотря на его речь о том, что Ахматова “сгноила три поколения советской молодежи”. Называла также “Костю Федина”, Лидию Чуковскую, акад. В. Виноградова».
«А. А. очень не одобряет творчество Пастернака за последние годы. Без критики он стал писать Бог знает что — “Вакханалия”, “Душа моя, печальница…” и др., не говоря уж о злосчастном “Живаго”».
«Затем Анна Андр. показала мне угнетающе убогую книгу Георг. Иванова — “Стихи 1917–1958 года”, Нью-Йорк, 1958. Бездарные вирши, по своему характеру точно написанные Федором Павловичем Карамазовым (“И цыпленочку”). После их чтения остается привкус отвратительной грязи».
«Русская эмиграция породила поразительную мразь и как-то культивировала ее. <…> Адамович еще туда-сюда, а Иванов, Оцуп, Нельдихен и И. Одоевцева — гнусь».
«Анна Андр. очень презрительно отозвалась о Т. Манне…»
«Рассказала о Евг. Ив. Замятине, о его странном романе “Мы” — Анна Андр. считает, что шумиха, поднятая вокруг этой слабой вещи за рубежом, политического происхождения и с искусством связи никакой не имеет».
«Когда зашел разговор о ленинградских стихах О.Ф. , Анна Андр. сказала: “Это так не хорошо, так не хорошо! Я говорила и Ольге это. Ведь когда был голод, ее курицами откармливали, чтобы она писала!”»
Об Андрее Вознесенском: «…Ничего из него не получилось. А он был ведь очень близок к Пастернаку. Там его звали “мальчик Андрюша”. Он там дневал и ночевал. Но когда началась история с “Живаго”, он исчез. Не позвонил, не приехал. Просто он исчез. Красиво! Правда? А ведь его прямо апостолом при Учителе считали…»
И наконец, уже не из дневников Глёкина, а из записей Лидии Корнеевны Чуковской, но тоже кстати:
«Вы заметили, что случилось со стихами Слуцкого? Пока они ходили по рукам, казалось, что это стихи. Но вот они напечатаны, и все увидели, что это неумелые, беспомощные самоделки…».
ГЕНЕРАЛ В ТРОЛЛЕЙБУСЕ
Давид Самойлов в «Поденных записях» приводит mot Евгения Евтушенко:
— Настоящий поэт редок, как генерал в троллейбусе…
Глупость вроде бы, но как сказано!
НЕ ЕГО ВОЙНА
Нобелевский скандал вокруг «Доктора Живаго» — безусловно, главное событие 1958 литературного года. Десятки людей навсегда испортили себе репутации, тысячи оказались втянуты в него помимо своей воли.
Но в фундаментальном «Дневнике» Твардовского Пастернак даже не упоминается.
На заседании лит. начальства, где Пастернака исключали из Союза писателей, Александр Трифонович отсутствовал — «по болезни», как сказано в официальной справке.
На общемосковском собрании писателей, где Пастернака потребовали лишить советского гражданства, не был.
Подписал, правда, сопроводиловку к публикации разгромного заключения прежней, еще симоновской редколлегии «Нового мира», да и то, как вспоминает Лакшин, «впоследствии всегда сокрушался, что <…> публично, хоть и чисто формально, к нему присоединился».
Не его война.
НАГАДАЛИ СУДЬБУ
Известно, что на похоронах Пастернака крышку гроба несли Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Это подтверждают и свидетели, и фотография, знакомая многим.
Рассказывают, что в связи с этой фотографией после 1965-го пошла по Москве острота: «Синявский и Даниэль несут свою скамью подсудимых».
КОГДА СТРАНА ПРИКАЖЕТ БЫТЬ ГЕРОЕМ…
После издания «Доктора Живаго» в Милане (1957) из Советского Союза на Запад не то чтобы бурным потоком, но потекли первые ручейки неподцензурной поэзии и прозы.
1960 — «Неспетая песня» Михаила Нарицы (под псевд. М. Нарымов);
1961 — «Весенний лист» Александра Есенина-Вольпина;
1963 — «Сказание о синей мухе» Валерия Тарсиса.
В отечественную историю свободомыслия эти книги, вне всякого сомнения, вошли.
Но не факт, что вошли в историю литературы.
Уже из одного уважения к этим отчаянно храбрым авторам их книги лучше не перечитывать.
Как и многое, впрочем, из того, что десятилетием позже составит обширное пространство героического там- и самиздата.
РАСЁМОН
Попав в опалу за публикацию 18 сентября 1961 года стихотворения «Бабий Яр» в «Литературной газете», Евгений Евтушенко, как он сам вспоминает, «решил обратиться к самому Шолохову, попросить его, чтобы он не позволял шовинистам и антисемитам пользоваться его именем. Я позвонил ему в Вешенскую. Телефонную трубку взял его секретарь, но потом все-таки Шолохов подошел сам и, хотя мы не были лично знакомы, приветствовал меня весело, по-дружески:
— А, мой любимый поэт. Ну что, заедают тебя антисемиты? Держись, казак, — атаманом будешь…
Окрыленный таким неожиданно теплым непринужденным тоном да еще и тем, что Шолохов был в курсе моих дел, я попросил разрешения приехать. Шолохов радушно пригласил меня.
При личной встрече Шолохов о себе говорил исключительно в третьем лице.
— Хорошо, что приехал. Михал Александрович давно за тобой следит. Ты у нас талантище. Бывает, конечно, тебя заносит. Ну да это дело молодое. Что, брат, заели тебя наши гужееды за «Бабий Яр»? Михал Александрович все знает. Ты не беспокойся — Михал Александрович сам черносотенцев не любит. <…> Сильные ты написал стихи, нужные…
Тут я воспрял духом. Мне уже чуть ли не виделась статья Шолохова в «Правде» против антисемитизма, выступление Шолохова на съезде партии в защиту моего «Бабьего Яра»…
И вдруг Шолохов перегнулся ко мне через стол и, понизив голос, быстро, с одобряющей и одновременно опекающе-журящей деловитостью спросил:
— То, что ты написал «Бабий Яр», — это, конечно, похвально. А вот зачем напечатал <…> и подставился? <…> Слышал, слышал Михал Александрович, какие у вас в Москве вечера поэзии. Яблоку негде упасть. Конная милиция. Да когда же и шуметь, если не в молодости!
— Мы вас приглашаем, — сказал я, уже рисуя в своем воображении романтическую картину: автор «Тихого Дона» с умиленными слезами слушает Ахмадулину, Окуджаву, Вознесенского, Евтушенко, пожимает заляпанную гипсом и глиной лапищу Эрнста Неизвестного, с задумчивым восторгом крутит седой ус перед картинами Олега Целкова, подписывает коллективное письмо в защиту советского джаза…
— Спасибо. Михал Александрович непременно сходит, послушает вас с удовольствием. Нельзя отрываться от молодежи, нельзя. Но пока тебе надо отсидеться… — ласково размышлял Шолохов. — У тебя вообще какие планы?
— Да вот на Кубу собираюсь.
— Это хорошо. Вот и отсидишься. А Михал Александрович на съезд партии собирается. Надо хорошенько долбануть по бюрократии, по гужеедам, по антисемитам. А заодно и нашу молодежь талантливую поддержать, защитить. Так что поезжай и не волнуйся — Михал Александрович нужное слово в твою защиту скажет».
Чудесная, не правда ли, история? Но вот и совсем, совсем другая версия этой встречи, изложенная в письме Валерия Друзина Александру Дымшицу: «А перед “Днем поэзии” Евтушенко внезапно на самолете отправился в Вешенскую на прием к М.А. Шолохову, без всякого предупреждения. Михаил Александрович принял его более чем сухо и отклонил какие бы то ни было разговоры о литературе. Быстроногому поэту пришлось откланяться и отбыть не солоно хлебавши».
Незачем гадать, чей рассказ правдивее. Достоверно известно лишь одно — то, что, выступая 24 октября на XXII съезде КПСС, словечка о «Бабьем Яре» Шолохов не проронил, зато сказал:
«Молодым творцам “непреходящих ценностей”, тем, которые живут в провинции, не запретишь въезд ни в Москву, ни в другие крупные центры. Они слышат, с каким триумфом проходят в Москве литературные вечера наших нынешних модных, будуарных поэтов, непременно с конным нарядом милиции и с истерическими криками молодых стиляжных кликуш. Им тоже хочется покрасоваться перед нетребовательными девицами в невероятно узких штанишках и в неоправданно широкоплечих сюртуках. Им тоже хочется вкусить от плодов славы. Вот они и прут в Москву, как правоверные в Мекку. И никакими уговорами и карантинами их не удержишь. Как говорится: “идут и едут, ползут и лезут”, — а своей цели достигают».
ЛАЙКАМ ВОПРЕКИ
«На плохого читателя, т. е. читателя не специалиста, мои стихи всегда имели действие и будут иметь. Если бы сейчас я выпустила книжку стихов в Самиздате — она имела бы успех и распространение среди людей, плохо разбирающихся в поэзии».
Это из дневников Лидии Корнеевны Чуковской, тоже ведь писавшей стихи, но имевшей мужество признать, что она «не поэт».
Такого бы мужества стихотворцам, искренне изумляющимся, отчего их опусы, собирая мириады лайков в интернете, почему-то не привлекают внимания ни солидных журналов, ни уважаемых критиков, ни авторитетных премиальных жюри.
ПАМЯТЬ ПОЭТА
«В начале шестидесятых, — вспоминает Евгений Евтушенко, — мне позвонил грузинский поэт Симон Чиковани, редактор тбилисского журнала «Мнатоби», близкий друг недавно ушедшего, не выдержавшего травли Пастернака:
— Генацвале, звоню тебе из аэропорта. Только что прилетел, отсюда еду прямо в ЦК. Вызвали на секретариат. Мозги промывать будут. И ты знаешь, кто меня предал? Грузины! Что происходит с грузинским народом, как низко он пал! Мне стыдно, что я грузин…
Такие слова редко можно услышать из грузинских уст.
— Что случилось, Симон Иванович? — встревоженно спросил я.
— Когда я узнал, что автобиографию Бориса не хотят печатать по-русски, я напечатал ее у себя в «Мнатоби» по-грузински. Я был уверен, что в Грузии не найдется ни одного человека, который меня предаст и донесет в Москву. И ты представляешь — меня предал кто-то из грузин… Что происходит с грузинским народом, что происходит…»
Чудесная все-таки вещь — память поэта! Всё она удержала для потомков — и как «прорабатывали» Симона Чиковани, и кто что при этом говорил, и как могущественный Дмитрий Алексеевич Поликарпов, глава идеологического отдела, уже после «промывания мозгов» в ЦК зазвал его к себе в кабинет, где угощал водкой, бутербродами с колбасой и песенками «бывшего эмигранта Александра Вертинского».
Прямая речь, живые детали, всё наглядно… И одна только беда — пастернаковские «Люди и положения», еще не напечатанные по-русски, были опубликованы во «Мнатоби» осенью 1956 года, когда это тоже было дерзостью, но еще не преступлением, а отнюдь не «в начале шестидесятых», когда это действительно могло бы быть расценено как идеологическая диверсия.
И ЕЩЕ ОДИН «РАСЁМОН»
Сначала запись в дневнике Владимира Лакшина от 18 апреля 1964 года: «Был Евтушенко со стихами, хвалился, что написал поэму в пять тысяч строк. Рассказывал, что его пригласили выступить в городке космонавтов под Москвой. Торжественно привезли, доставили чуть не на сцену и внезапно отменили выступление. Некто Миронов, заведующий отделом ЦК, сказал: “Чтобы духу его здесь не было!” Обратно машины не дали, и Евтушенко по лужам отправился к станции, сел на электричку и вернулся в Москву. Это все отголоски “исторических встреч”».
А вот, уже 22 апреля, запись в дневнике Лидии Чуковской: « космонавты пригласили к себе в поселок, в клуб, знаменитого Евгения Евтушенко. Выступать. Читать стихи. Евтушенко приехал. Гагарин, Николаев, Терешкова — словом, герои космоса — встретили его радушно. Он готов был уже взойти на трибуну. Но тут подошел к нему некий молодой человек и передал совет т. Миронова: не выступать. Герои космоса его не удерживали. В самом деле, что такое для Юрия Гагарина невесомость в сравнении с неудовольствием товарища Миронова? (А полуправоверный Евтушенко опять, кажется, в полуопале)».
И наконец, десятилетия спустя, третья версия — в воспоминаниях самого Евтушенко: Гагарин, год назад прочитавший на Совещании молодых писателей речь с дежурными обличениями поэта, в этот раз «хотел мне помочь — ведь концерт транслировался на всю страну.
Я очень волновался и взад-вперед ходил за кулисами, повторяя строчки главы «Азбука революции», которую собирался читать. Это мое мелькание за кулисами было замечено генералом Мироновым, занимавшим крупный пост и в армии, и в ЦК.
— Кто пригласил Евтушенко? — спросил он у Гагарина.
Гагарин ответил:
— Я.
— По какому праву? — прорычал генерал.
— Как командир отряда космонавтов.
— Ты хозяин в космосе, а не на земле, — поставил его на место генерал.
Генерал пошел к ведущему, знаменитому диктору Юрию Левитану <…> и потребовал исключить меня из программы концерта. Левитан сдался и невнятно пролепетал мне, что мое выступление отменяется. Я, чувствуя себя глубочайше оскорбленным, опрометью выбежал из клуба Звездного городка, сел за руль и повел свой потрепанный «москвич» сквозь проливной дождь, почти ничего не видя из-за дождя и собственных слез. Чудо, что не разбился. Гагарин кинулся за мной вдогонку, но не успел. “Найдите его, где угодно найдите…” — сказал он двум молодым космонавтам. Они нашли меня в “предбаннике” ЦДЛ, где я пил водку стаканами, судорожно сжимая непрочитанные машинописные листочки…».
Расхождения, конечно, мелкие, но все-таки: электричка или «москвич»? переживали космонавты или наплевали-забыли?
Гадай, историк! Или, скорее, сценарист очередного сериала?
Достоверно известно только то, что именно генерал Миронов месяцем раньше в ответ на попытку заступиться за Бродского по телефону сказал Корнею Ивановичу Чуковскому: «Вы не знаете, за кого хлопочете… Он писал у себя в дневнике: “Мне наплевать на Советскую власть”… Он кутит в ресторанах… Он хотел бежать в Америку… Он хуже Ионесяна: тот только разбивал головы топором, а этот вкладывает в головы антисоветчину… Вы говорите, что он талантливый поэт и переводчик. Но он не знает языков; стихи за него пишут другие (!!!)… В Ленинграде общественность о нем самого нелестного мнения…»
А еще через месяц, уже в мае, самолет с советской правительственной делегацией, в которую входил Н.Р. Миронов, врезался в югославскую гору Авала.
РИФМЫ ОТТЕПЕЛИ
В один и тот же день, 5 марта 1953 года, умирают Сергей Прокофьев и Иосиф Сталин.
25 октября 1958 года в «Литгазете» появляется статья «Провокационная вылазка международной реакции», линчующая Пастернака, и в тот же день в Нью-Йорк на стажировку в Колумбийском университете прибывает первая группа советских студентов, в которую входит будущий генерал КГБ Олег Калугин, а возглавляет группу будущий архитектор перестройки Александр Николаевич Яковлев, в ту пору аспирант Академии общественных наук при ЦК КПСС.
Публикация романа Василия Аксенова «Звездный билет» завершилась в журнале «Юность» в июле 1961 года — одновременно с публикацией в «Новом мире» первой повести Георгия Владимова «Большая руда».
А в кругу ближайших друзей Льва Зиновьевича Копелева уже крадучись читали солженицынский рассказ «Щ-854», тот самый, который Раиса Давыдовна Орлова 10 ноября 1961-го передаст Анне Самойловне Берзер в «Новый мир», та найдет способ показать его лично Твардовскому, и уже он пошлет рукопись на имя Хрущева.
И выйдет так, что в ноябре 1962 года на страницах советской печати одновременно дебютируют сразу два будущих нобелевских лауреата — Солженицын с «Одним днем Ивана Денисовича» в «Новом мире» и Бродский с «Балладой о маленьком буксире» в «Костре».
14 октября 1964 года Н.С. Хрущев подписал заявление о своей отставке с постов первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета министров СССР.
И вечером того же дня на сцену Театра на Таганке впервые вышел Владимир Высоцкий, исполняя роль драгунского капитана в спектакле «Герой нашего времени».
4 сентября 1965 года Верховный суд СССР принимает решение об освобождении Иосифа Бродского из ссылки, а через четыре дня, 8 сентября, на троллейбусной остановке у Никитских Ворот арестовывают Андрея Синявского.
Приговор по делу Синявского и Даниэля оглашают 14 февраля 1966 года, в 10-ю годовщину со дня открытия XX съезда КПСС.
5 марта 1966 года умирает Анна Ахматова, и в тот же день дружинники на подступах к Красной площади задерживают Василия Аксенова, Юнну Мориц, Анатолия Гладилина, других молодых писателей, которые, по оперативным данным, намеревались устроить антисоветскую демонстрацию.
Как связаны все эти события? Никак, конечно. И все-таки…
ЕЩЕ БУДУТ БАРРИКАДЫ, А ПОКА ЧТО ЭШАФОТ
Осенью 1965 года Евгения Евтушенко призывают на трехмесячные военные сборы в Закавказский военный округ.
…Сослан. Да еще на Кавказ. Как Лермонтов! Как Бестужев-Марлинский и Полежаев! — ну, что может быть питательнее для славы опального поэта?
Тем более что служить его определяют тотчас же в окружную газету «Ленинское знамя» — и начинается жизнь развеселая: поэтические вечера, раздача автографов, поездка на Пушкинский перевал — туда, где Пушкин, знаете ли, встретил арбу с телом убитого Грибоедова, кутежи в домах самых знаменитых тбилисских поэтов и художников.
Да что говорить, если, как вспоминал впоследствии сам Евгений Александрович, «однажды в редакцию позвонили из штаба Закавказского военного округа: «Командующий округом генерал армии Стученко интересуется, не может ли рядовой Евтушенко прийти к нему сегодня вечером на день рождения?»
…А по Москве меж тем ползут тревожные слухи. О неволе и тягостной доле, о солдатской лямке и чуть ли не о шпицрутенах и гауптвахтах.
Так что студент Ветеринарной академии Ю. Титков и типографский рабочий А. Шорников, подбив два десятка таких же любителей поэзии, решают провести на Пушкинской площади в столице митинг в защиту гонимого «великого поэта».
Успели напечатать 418 листовок, успели подготовить речи да расписать на ватманских листах плакаты типа «Еще будут баррикады, а пока что эшафот», «Россию Пушкина, Россию Герцена не втопчут в грязь», «Проклятья черной прессе и цензуре!».
И… были, разумеется, повязаны за пару дней до назначенного на 16 января митинга, на который это самое Общество Защиты Передовой Русской Литературы (ОЗПРЛ) намеревалось созвать всех неравнодушных.
Евтушенко об этой грустной истории, поди, и не знал ничего. Для него военные сборы кончились поэмой «Пушкинский перевал», где сказано вполне игриво:
В Париже пишут, будто на Кавказ
я сослан в наказание, как Пушкин.
Я только улыбаюсь: «Эх, трепушки, —
желаю вам, чтоб так сослали вас!»
А для Ю. Титкова, для А. Шорникова, для их товарищей… Бог весть что с ними произошло. Даже и следы их исчезли во времени и пространстве.
В общем…
Умри, мой стих, умри, как рядовой, как безымянные на штурмах мерли наши.
КОМУ ИДТИ ЗА ПИВОМ?
Дмитрий Бобышев, чья судьба теснейшим образом сплелась с судьбой Иосифа Бродского, откликаясь на мой пост, рассказал у меня в блоге историю столь чудесную, что ее не грех предложить и всеобщему вниманию:
«Однажды они (Найман и Бродский) нежданно не только для меня, но и друг для друга, зашли ко мне в гости. Бродский приехал на велосипеде. Я посетовал, что гости-то дорогие, а угостить нечем. Предложил кому-нибудь сгонять за пивом. А кому? Самому молодому, как принято… ‘‘Вы хотите, чтоб я принес вам пива? Что ж…” — сказал Иосиф и укатил. Вернулся нескоро, но с пивом. Сам пить отказался и денег не взял. Стало как-то неловко. Урок преподал!»
Нужна ли мораль для тех, кто помнит, как в молодости, и только ли в ней, мучительно и судьбоносно решался вопрос: кому идти за пивом?
КАК ВЛАСТЬ СПАСАЛА БРОДСКОГО
Сюжет с преследованием тунеядца Бродского занял у питерских властей более года.
Начавшись 13 февраля 1963 года, когда Бродский по обвинению в избиении «случайных прохожих» был арестован на улице и на три недели загремел в психушку.
Продолжившись 20 мая 1963 года, когда прокурор Дзержинского района Ленинграда А.Н. Костаков направил в правление Ленинградского отделения СП РСФСР «Представление о выселении из Ленинграда уклоняющегося от общественно-полезного труда гражданина Бродского И.А.» с миролюбивым предложением подвергнуть его всего лишь товарищескому суду.
И завершившись 13 марта 1964 года, когда он судом уже народным был приговорен к максимально возможному по Указу о «тунеядстве» наказанию — пяти годам принудительного труда в отдаленной местности.
Это все, наверное, знают. А вот что в интервалах между этими событиями власть вроде бы даже искренне хотела ему помочь, знают, наверное, не все.
Говорит Н.С. Косарева:
«С Бродским у меня была большая история. Когда с Бродским были неприятности, когда его задерживали и прочее, я в это время работала в райкоме партии первым секретарем. И ко мне приходили писатели и говорили: помогите, чтобы его не трогали, не судили, не отступали. Я пригласила Бродского прийти ко мне. Бродский пришел на прием, я ему предлагала любую… Вы мне только… Я вас прошу: устройтесь на работу. Вы только скажите, где вы хотите работать, и я вам помогу устроиться на эту работу. Что вы скажете, то и будет, вот это я смогу сделать. Отменить постановление о том, что… не привлекать вас к ответственности я не могу, у меня нет такого права».
Бродский, мы знаем, не внял ни грубоватым предостережениям милиции, ни увещеваниям райкомовских доброхотов. А ведь мог бы, наверное, и он подобрать себе что-либо максимально необременительное. Стать, например, литературным секретарем у любого из членов Союза писателей — как Найман у Анны Ахматовой или Довлатов у Веры Пановой. Да мало ли кем еще!
В ожидании репрессий, уже неминуемых, так, очевидно, поступил бы любой.
Любой — но не Бродский.
ЕСЛИ НЕ МОЖЕШЬ ВОЗРАЗИТЬ, УКЛОНЯЙСЯ
Правило «жить не по лжи» в идеале предписывает активное сопротивление обстоятельствам времени и места.
Но это в идеале. Есть и вариант лайт — неучастие в том, что тебе представляется дурным. Или опасным для репутации.
Вот пример. На суде над Бродским секретариат правления Ленинградской писательской организации поручил «выступить тт. Н.Л. Брауну, В.В. Торопыгину, А.П. Эльяшевичу и О.Н. Шестинскому». И как же эти, казалось бы, проверенные тт. справились с партийным заданием?
Вспоминает Олег Шестинский: «Меня как молодого секретаря Прокофьев <…> хотел было сделать общественным обвинителем. Но я-то понимал, что это полная дурость. Ввязываться в какие-то сомнительные ситуации совершенно не хотелось. <…> Тут мне подвернулось приглашение Восточно-Сибирского военного округа приехать к ним на выступления. И мы с очень хорошим поэтом Анатолием Аквилевым это приглашение приняли и умотали из Ленинграда».
Еще остроумнее, по словам Льва Лосева, поступил Владимир Торопыгин: «Как ни дорожил Володя своим номенклатурным благополучием, была черта, перейти которую он не мог. <…> И вот что он сделал. Тут же после партбюро спустился в буфет и нарочито прилюдно нахлестался коньяку до безобразия — с криками, битьем посуды, опрокидыванием мебели. И на следующий день явился, опухший, в ресторан спозаранку и все безобразия повторил, чтобы ни у кого не оставалось сомнений: у Торопыгина запой, выпускать в суд его нельзя. Это был бунт маленького человека в советском варианте, но все равно бунт, даже, пожалуй, подвиг».
Как от позора открутились Эльяшевич и Браун, мы не знаем. Но открутились же и они!..
И еще. Поэт Владимир Торопыгин только тем, похоже, и сохранился в истории литературы, что был редактором пионерского журнальчика «Костер» — единственного, напомню, журнала, в котором Бродский и «дебютировал», и изредка печатался.
ОСВОБОДИЛИ ПО ШИФРОВКЕ
16 мая — 30 июня 1965 года Евгений Евтушенко находился в Италии по приглашению местной компартии. И вот какая чудесная история с ним случилась:
«Одна бесстрашная журналистка показала мне запись чудовищного по ханжеству процесса, когда молодого поэта отправили в деревенскую ссылку за тунеядство. Мне очень понравились его стихи.
Это был совсем не похожий ни на одного из нашего поколения голос. Его стихи были милостиво одобрены императрицей русской поэзии — Анной Ахматовой. За него заступались Шостакович, Чуковский, Маршак, но пока ничто не помогало. Я решил помочь Любимцу Ахматовой совсем по-иному — из Италии. Во время моей итальянской поездки <…> меня спросили о нем всего пару раз. Однако я написал письмо в ЦК, красочно расписывая то, как буквально чуть ли не вся итальянская интеллигенция страдает и мучается из-за того, что такой талантливый поэт пребывает где-то в северном колхозе, ворочая вилами коровий навоз. Я попросил нашего посла в Италии — Козырева, друга скульптора Манцу и художника Ренато Гуттузо, почитателя моих стихов, отправить мое письмо как шифрованную телеграмму из Рима. Я знал, что в Москве шифровкам придают особое значение. Козырев прекрасно понял, что мое письмо — липа, но благородная. Он отправил мою телеграмму шифром да еще присовокупил мнение руководства итальянской компартии о том, что освобождение молодого поэта выбьет крупный идеологический козырь из рук врагов социализма.
В результате всей этой хитроумной операции якобы исправившийся Любимец Ахматовой возвратился из ссылки».
Это из автобиографического романа «Не умирай прежде смерти».
Романа, конечно, но все-таки.
Интересно, рассказывал ли он эту чудесную историю Бродскому в сентябре того же года, когда они — продолжим цитирование романа — «встретились в грузинском ресторане “Арагви”. Любимец Ахматовой одет был слишком легко и поеживался от холода. Я инстинктивно снял пиджак и предложил ему. Он вдруг залился краской. “Я не нуждаюсь в пиджаках с чужого плеча”».
СВОЕНРАВНАЯ РОЗА
В декабре 1966 года «Евгений Евтушенко и Василий Аксенов уговорили Бориса Полевого, редактора журнала “Юность”, опубликовать восемь стихотворений Бродского, но Бродский не согласился выбросить из стихотворения “Народ” одну строчку — “мой веселый, мой пьющий народ” (есть вариант: “пьющий, песни орущий народ”) — или снять одно из восьми стихотворений, и публикация не состоялась».
Комментарий Евгения Евтушенко: «“Я вот, например, не пью, — сказал Полевой, — так, значит, я — не народ?” Поправка была глупой, но непринципиальной. В конце концов можно было снять пару строк или все стихотворение и напечатать вместо восьми семь стихов — подборка была бы все равно внушительной. Но Бродский закатил скандал, пустив мат по адресу не только Полевого, но и меня, и Аксенова, который его тогда обожал. Впоследствии Бродский щедро отблагодарил за это обожание и Аксенова, “зарезав” его роман “Ожог” в американском издательстве. Аксенов, в свою очередь, обозвал Бродского “Джамбулом”».
А вот версия самого Бродского:
«<…> Евтушенко выразил готовность поспособствовать моей публикации в “Юности”, что в тот момент давало поэту как бы “зеленую улицу”. Евтушенко попросил, чтобы я принес ему стихи. И я принес стихотворений пятнадцать–двадцать, из которых он в итоге выбрал, по-моему, шесть или семь. Но поскольку я находился в это время в Ленинграде, то не знал, какие именно. Вдруг звонит мне из Москвы заведующий отделом поэзии “Юности” — как же его звали? А, черт с ним! Это не важно, потому что все равно пришлось бы сказать о нем, что подонок. Так зачем же человека по фамилии называть… Ну вот: звонит он и говорит, что, дескать, Женя Евтушенко выбрал для них шесть стихотворений. И перечисляет их. А я ему в ответ говорю: «Вы знаете, это все очень мило, но меня эта подборка не устраивает, потому что уж больно “овца” получается». И попросил вставить его хотя бы еще одно стихотворение, — как сейчас помню, это было “Пророчество”. Он чего-то там заверещал — дескать, мы не можем, это выбор Евгения Александровича. Я говорю: “Ну это же мои стихи, а не Евгения Александровича!” Но он уперся. Тогда я говорю: “А идите вы с Евгением Александровичем… по такому-то адресу”. Тем дело и кончилось».
Вот и всё, пожалуй, что надо знать о попытке привить-таки классическую розу к советскому дичку.
ПОЧТА, КОТОРУЮ МЫ ПОТЕРЯЛИ
Вот телеграмма:
«Ночная. Москва, Советская площадь, ресторан Арагви, кабинет 7. Михаилу Светлову. Сердечно поздравляю сегодняшним днем желаю хороших стихов талантливому поэту=анна ахматова».
И ведь дошло же, раз эта телеграмма попала в фонды Гослитмузея!
И МАЛЫЙ ФАЛЛОС…
Из всех эпиграмм мое читательское сердце больше всего трогают автоэпиграммы.
Они редкость, так как дар самоиронии (а без нее подшучивание над самим собой немыслимо) в кругу поэтов вообще встречается исключительно редко.
Хотя, если вспомнить, у солнца русской поэзии был и этот дар тоже:
Вот перешед чрез мост Кокушкин,
Опершись жопой о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин
С мосье Онегиным стоит.
Но это Пушкин, наше всё. Есть, однако, владевшие самоиронией и поэты масштаба более скромного. Например, Герой Социалистического Труда Дудин:
Михаил Александрович Шолохов
Для простого читателя труден,
И поэтому пишет для олухов
Михаил Александрович Дудин.
Или, совсем с другого берега, Николай Глазков:
Как великий поэт
Современной эпохи,
Я собою воспет,
Хоть дела мои плохи…
И уж на что скверным был комсомольский стихотворец Александр Безыменский, но под старость и ему удалось взглянуть на себя безо всякого почтения:
Большой живот и малый фаллос —
Вот всё, что от меня осталось.
В «Чуприделках» (альбомчике, который я на манер «Чукоккалы» вел по молодости), эпиграмм хватает, а вот автоэпиграмма всего одна:
Для чупринского музея
Я согласен быть евреем.
Это покойный Женя Раппопорт написал, прекрасный критик из Иркутска, 70-е годы.
Из всех эпиграмм мое читательское сердце больше всего трогают автоэпиграммы.
О TEMPORA, O MORES…
Заключая договор о публикации «Одного дня Ивана Денисовича» в «Новом мире», Твардовский распорядился оплатить его по наивысшей у них ставке.
«Один аванс — моя двухлетняя зарплата», — вспоминает Солженицын.
Рязанским ли учителям так мало платили?
Писателям ли в журналах платили тогда так щедро?
ВОТ КТО БЫ ДУМАЛ?
4 апреля 1965 года Александр Солженицын пишет Дмитрию Шостаковичу:
«Дорогой Дмитрий Дмитриевич! Сожалею, что не застал Вас в этот приезд в Москву, долго не был в Москве, всю зиму просидел в лесу. Как я слышал не знаю — верно ли? ораторию Вашу приостановили из-за нее ли самой? Или из-за сочетания ваших с Евгением Александровичем Евтушенко имен? Жаль, что я ее не послушал. <…> Вы, вероятно, часто видите Евгения Александровича. Передайте, пожалуйста, ему, что я с глубокой симпатией слежу за его новыми стихами, очень радуюсь, что он держится так принципиально, надеюсь, что нам еще удастся познакомиться с ним не так на лету, как это было в первый раз».
ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ НА «ЭХЕ МОСКВЫ»:
«Самым лучшим министром культуры была все-таки Фурцева. В ней было что-то человеческое…»
КРАТЧАЙШАЯ ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
В пятидесятые годы — перед пьяными в дым писателями по предъявлении ими членского билета милиционеры вытягивались во фрунт, называли по имени-отчеству, а их бренные тела на мотоциклах с колясками бережно-бережно развозили по квартирам.
В семидесятые — никто ни перед кем уже не вытягивался, но и в вытрезвитель на общих основаниях еще не забирали.
В девяностые — могли и побить, если писательское удостоверение ментам дерзко тыкать в нос, а права нагло качать.
Ныне — бить скорее всего не будут, но вместо вот этой вот фигни, где обозначен член такого-то союза писателей, потребуют настоящие документы установленного образца.
Оно и правильно: перед законом у нас теперь все равны.
«…Я думаю, что меня лучше читать, чем со мной иметь дело», — заметил Иосиф Александрович Бродский.
И действительно.
Когда Бродский всеми имеющимися у него средствами гнобил Евтушенко, можно было предположить, что он на дух не переносил ни выездных советских стихотворцев, ни евтушенковский стиль литературного поведения.
Когда он в первый же свой вечер на венской чужбине попробовал под магнитофонную запись развенчать Олега Чухонцева (а у того была слава первого московского поэта, как у Бродского — питерского), уместно было думать, что всему причиной стресс и непривычный закордонный алкоголь.
Когда Бродский не дал осуществиться американской литературной карьере Василия Аксенова, пришлось допустить, что «Ожог» ему просто не понравился.
Но когда оказывается, что он к Саше Соколову мало того что ревновал, так еще и пытался воспрепятствовать публикации «Школы для дураков», начинаешь подозревать, что великий наш поэт интуитивно не терпел потенциальных конкурентов из России — не то чтобы ему равных, но сопоставимых с ним либо по литературному весу, либо по медийной известности.
Впрочем, сильные таланты все таковы.
Или почти все.
70-е. Ресторан Центрального дома литераторов.
— Как же я устала, как устала, — только и повторяла, в одиночестве сидя за празднично накрытым столом, Наталья Петровна Кончаловская*. — Да вы представьте себе: едва вчера вечером вернулась из Парижа, как через два дня опять улетать. В Рим.
— Страдалица вы наша, — согласным хором подтверждали столпившиеся вокруг празднично накрытого стола служительницы писательского дома, никогда в жизни не выезжавшие дальше Малаховки.
* Внучка художника Василия Ивановича Сурикова, дочь художника Петра Петровича Кончаловского, жена гимнописца Сергея Владимировича Михалкова, мать кинорежиссеров Андрея Сергеевича и Никиты Сергеевича Михалковых. И тоже писательница.
УКРЕПЛЯТЬ ИЛИ НЕ УКРЕПЛЯТЬ?
В июне 1968 года Юрия Любимова вознамерились изгнать из Театра на Таганке, был даже заготовлен приказ об «укреплении художественного руководства». Но Юрий Петрович написал покаянно-протестующее письмо, и его заступникам удалось положить это письмо на стол Брежневу.
И… Рассказывает Людмила Зотова, работавшая в то время в Управлении театров Минкульта:
«Якобы помощник Брежнева позвонил домой Любимову, подошла Целиковская, он попросил ее передать Любимову, что все вопросы о нем сняты, что уже куда следует дали распоряжение, и чтобы он позвонил им, что Брежнев очень хочет с ним встретиться и т. д. А Любимов в это время сидит в горкоме партии, где помощник Гришина “воспитывает” его, чтобы он согласился со снятием с должности главного режиссера и не “шебуршился”. Целиковская звонит в горком, просит Любимова и громко (все слышно) передает разговор с помощником Брежнева. Помощник Гришина слышит, теряется, не знает, что делать, кое-как заканчивает разговор, прощается. Сплетничают, что Гришин схватился за голову, стал говорить, что он отказывается руководить искусством. Верченко удручен, он делал на все это ставку, собирался стать секретарем горкома по культуре (вроде вводится такая должность). Секретаря Кировского райкома на другой же день перевели в генеральные редакторы телевидения. Вроде ты молодец, но кого-то надо на заклание отдать. А в самом райкоме — комедия с пересмотром “дела”. Вызвали Любимова. “Ну вот, — говорят, — Юрий Петрович, мы тут подумали и решили кое-что изменить, снять формулировку “укрепить художественное руководство”».
ТВОЙ ПОЛКОВНИК М. ШОЛОХОВ
22 июля 1968 года, когда решение о вводе войск в Чехословакию, надо думать, уже вызревало, русский писатель Михаил Шолохов отправил коротенькое подбадривающее письмо своему близкому другу:
«Дорогой Леонид Ильич!
Знаю, как тебе сейчас тяжело и трудно, а потому дружески обнимаю и от души желаю бодрости, здоровья и успехов в решении этого муторного дела.
Твой полковник М. Шолохов».
CONSIGLIERE
Рассказывая в своем блоге о Ф. М. Бурлацком, я написал, что ему (и его коллегам, consigliere сов. вождей) принадлежит авторство, во-первых, Морального кодекса строителя коммунизма (1961), а во-вторых, не успевшей осуществиться идеи о преобразовании СССР в президентскую республику (1964).
И недооценил, оказывается, Федора Михайловича. Это он 21 декабря 1966 года напечатал в «Правде» статью «О строительстве развитого социалистического общества» и стал, тем самым, автором одного из самых значимых идеологических мемов периода застоя. В ноябре 1967 года (без ссылок, естественно, на Бурлацкого) словосочетание «развитой социализм» произнес Брежнев, а окончательно этот тезис был закреплен на ХХIV съезде в 1971 году.
Спасибо тому френду, кто в личке навел меня на эту историческую публикацию.
И ОТ СУДЕБ ЗАЩИТЫ НЕТ
Выпускное сочинение «Молодой герой советской литературы» я в школе писал о «Продолжении легенды» Анатолия Кузнецова, «Звездном билете» Василия Аксенова и «Истории одной компании» Анатолия Гладилина.
И, как на грех, все они спустя срок оказались пламенными антисоветчиками.
Хотя и Аксенов, и Гладилин успели до этого побывать авторами романов в серии «Пламенные революционеры».
Да и Кузнецов, собственно, тоже отправился в Лондон, чтобы собрать материал для книги о II съезде РСДРП.
ПОДСМОТРЕНО В МЕМУАРНЫХ ЗАПИСЯХ КОНСТАНТИНА ВАНШЕНКИНА
«В начальные так называемые перестроечные годы я случайно наткнулся на телепередачу о Л.Н. Гумилеве. О его научных работах, о судьбах его родителей и его собственной судьбе. В заключение корреспондент спросил:
— А теперь, Лев Николаевич, может быть, вы хотели бы что-нибудь сказать Верховному Совету?
Гумилев ответил, что желал бы обратиться к руководству со словами, которыми встречал каждый лагерный подъем его сосед по нарам:
— Дайте жить, гады!..»