Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2023
Об авторе | Елена Долгопят — постоянный автор журнала, удостоенный Ордена «Знамени». Предыдущая публикация — «Во времени» (№ 9 за 2022 год).
Шикарное место действия, — вот что услышал Олег Петрович.
Только голос.
Наверное, человек на соседнем балконе посмотрел куда-то и произнес: шикарное место действия. Всё. Продолжения не последовало.
Куда (на что) же он посмотрел? (Точнее, что же он увидел?)
С балкона седьмого этажа Олег Петрович видел что-то вроде глубочайшего оврага, по дну которого пролегали железнодорожные пути. Время от времени по ним проходил поезд. От Каланчевки к Курскому вокзалу или в обратном направлении. Один край (берег) оврага соединялся с другим небольшим пешеходным мостом.
Ночь. Скудный свет фонарей. Ход удаляющегося или приближающегося поезда. Все это казалось таинственным, а тайна предполагает неведомое, тревожит душу. Или что там у нас имеется. Тайна предполагает скрытый смысл. Так чудилось Олегу Петровичу. Он думал, что голос имел в виду вот этот именно маленький мост над пропастью. С той стороны (с того берега), из-за домов, доносился гул пролетающих по Садовому кольцу машин.
Олег Петрович стоял на балконе темной летней ночью и пытался представить, что за действие разворачивается на мосту.
Появился на нем мужчина. Шагал, шагал и остановился. Посмотрел вниз, на рельсы. Вынул сигарету, закурил и направился дальше. Вот и все действие.
Олег Петрович озяб и вернулся в квартиру.
Он поставил на огонь чайник и сел за придвинутый к окну стол. Бедная сиротская кухня. Бедная сиротская квартира. Олег Петрович въехал в нее неделю назад. Вся обстановка досталась от прежней хозяйки, которую Олег Петрович не застал. Квартирой распорядилась дочь покойной, она здесь не жила, но была прописана.
Олег Петрович получил свое пристанище по размену, после развода. Развод он переживал болезненно, жену все еще любил, не говоря уже о дочери Лизаньке.
Год был 1989. В обиход советских (пока еще) граждан не вошли ни персональные компьютеры, ни смартфоны, ни видеоплееры. Виртуальная реальность существовала, она всегда есть (в снах, к примеру). Власть телевидения тогда признавалась абсолютной. Да и газетные статьи будили воображение. Не говоря уже о фильмах, спектаклях, песнях. Книги также отвлекали от насущного, от прозы жизни, уносили в даль, иногда пугающую. (Проза жизни пугает значительно сильнее, проза жизни раздавит любого человека, если только он не сумеет от нее отвлечься.)
В осиротевшей квартире имелась радиоточка (на кухне) и черно-белый телевизор «Рекорд» (в комнате). Кухонный стол был простой, деревянный, с тумбочкой и выдвижным ящиком, в котором хранились вилки, ложки, ножи, открывалка, пластмассовые крышки для стеклянных банок и пробка от бутылки, скорее всего, винной. На тумбочке в прихожей стоял черный телефонный аппарат; в связи со смертью абонента номер отключили, так что аппарат являлся скорее памятником самому себе.
Я прошу прощения у читателя за столь подробное описание, но мне оно кажется необходимым для понимания душевного состояния Олега Петровича. В чужой (хотя и своей) квартире он обитал как бы призраком. Он не мог заставить себя освободиться от чужих вещей (от чужой жизни). Его одежда, обувь, книги стали здесь такие же призраки, как и он сам. Вещи мертвого человека значили больше, чем вещи живого Олега Петровича. Чем сам живой Олег Петрович.
Кроме того, чужая неведомая жизнь занимала его, отвлекала от мыслей о катастрофе, с ним случившейся. После развода и переезда Олег Петрович оказался как бы на другой планете, за тысячу световых лет от прежней. И все его здесь удивляло, и ничто не имело к нему отношения.
По договоренности, кроме мебели и кухонной утвари, наследники оставили новому хозяину постельное белье. Простыни (две), пододеяльник (один), наволочки (две) занимали полку в платяном шкафу. Все чистое, выглаженное. Прочие полки и отделения достались Олегу Петровичу пустыми. Он разложил и развесил в шкафу свои вещи, чемодан забросил на антресоли. Необходимые по работе книги, тетради тоже пришлось распаковать (они заняли подоконник и часть стола на кухне). Художественную литературу Олег Петрович всю оставил в прежнем своем доме.
Дочка будет читать. Хочется надеяться. Для нее это все и собиралось, добывалось. Диккенс, Гоголь, Александр Дюма. И прочая неизменная классика советских времен. Три солидных застекленных шкафа. Библиотека.
* * *
Мост через железнодорожные пути притягивал. Олег Петрович подолгу смотрел на него, простаивая на балконе иногда более часа. В зарождающихся сумерках, в ночном свете фонарей. По мосту проходили редкие прохожие. Одна женщина стала смутным объектом влечения Олега Петровича.
Был такой фильм — «Этот смутный объект желания» великого Бунюэля. Смутный (в нашем случае) — так как Олег Петрович ничего о женщине не знал, кроме того, что время от времени она переходит мост и направляется в сторону Садового кольца. Минут через сорок или чуть больше она, как правило, возвращалась. Шагала не быстро и не медленно, спокойно.
Однажды остановилась на мосту и смотрела на проходящий внизу поезд.
Олег Петрович прекрасно ее видел (волосы у корней следовало подкрасить), но в то же время она оставалась как бы не в фокусе. Этим она его и привлекала. Ему не хотелось узнать о ней больше. Приблизиться (или, боже упаси, сблизиться). Так что его влечение не имело к желанию отношения. Или имело, но не прямое. Скрытое. Таким оно и должно было, по мнению Олега Петровича, оставаться. Он ничего о ней не воображал. Ее имя, профессия, семейное положение, все это его не интересовало. Его притягивала тайна.
Олег Петрович был в отпуске и занимал себя не чтением, как в прежние времена, а пешими прогулками. Он не изучал окрестности, а именно что бродил по ним, не запоминая дороги, наугад. Когда уставал и хотел вернуться домой, обращался к прохожим за помощью. Иногда забывался и спрашивал дорогу к своей прежней улице. Как-то раз соблазнился и вернулся туда, где бывал счастлив, где чувствовал себя живым. Посмотрел на прежние свои окна, ничего не разглядел, кроме занавесок.
Бывшая жена переехала к новому мужу, в новую квартиру, в новый мир, там Олегу Петровичу делать было нечего. С дочерью он встречался время от времени в центре (на Пушкинской площади), водил ее в кафе-мороженое или в кино, давал деньги (три-пять рублей). Ей было пятнадцать. Лизанька его жалела, она всех взрослых жалела за глупо израсходованную жизнь.
Вернемся к смутному объекту влечения Олега Петровича.
Была ли система в ее переходах моста? Да. В некотором смысле. По крайней мере, одну закономерность женщина соблюдала: не пропускала более трех вечеров кряду. Вот почему Олег Петрович знал почти наверняка, что она появится не мосту вечером 10 июля. Три предыдущих вечера он ее не видел.
Возможно, она переходила мост в другое время.
Возможно, и в предыдущие дни она переходила мост в другое время.
Олег Петрович ничего не мог утверждать. Даже если график существовал, Олег Петрович его не знал и не мог знать.
Итак, он ждал ее появления, почти, как он надеялся, неизбежного, но она не появилась. Ни в этот вечер, ни в последующие (в то время, подчеркнем вновь, когда Олег Петрович наблюдал за мостом со своего балкона).
Он заскучал без нее. Выходил на балкон в самое разное время. Точно надеялся застать реальность врасплох (ту реальность, в которой женщина в этот именно миг переходит мост).
Олег Петрович словно потерял близкого человека. Да, как ни странно, именно так он это и воспринимал, как потерю. Он стоял на балконе. Ему чудилось, что он стоит над глубокой темной рекой, которая поглотила ее навсегда.
Июль приближался к концу. В Москву пришла жара. Олег Петрович с трудом ее переносил.
Он устал от духоты, от одиночества, от бессмысленности собственного существования. Он нигде не мог найти себе места, даже холодный душ не освежал. Хотелось уснуть, забыться, лишь бы не чувствовать себя.
Олег Петрович дотянул до вечера и лег на диван, даже не постелив постель.
Круглые часы смотрели на него со стены и уговаривали: спи-спи-спи. Возле часов темнел прямоугольник невыгоревших обоев, значит, на этом месте висела какая-нибудь картинка или фотография в раме под стеклом. Чье-то лицо здесь было. Лица. Они смотрели, невидимые.
Ночью Олег Петрович очнулся. Вдохнул неподвижный воздух. Все было тихо, точно умерло. И тишина нарастала, накапливалась. Олег Петрович чувствовал ее тяжесть. Он заставил себя подняться.
Выбрался на балкон и в тот же миг увидел на мосту ее.
Женщина направлялась в сторону Садового. Внезапно она остановилась, приблизилась к низким перилам, взобралась на них. Вспышка молнии осветила ее (или — место действия, — вспомним ту реплику невидимого Олегу Петровичу человека). Женщина покачнулась и сорвалась вниз. Страшно прогремел гром. Наверное, поэтому Олег Петрович не услышал ни ее крика, ни удара тела о рельсы.
Происшедшее казалось сном (чужим сном, в котором Олег Петрович нечаянно оказался).
Подул вдруг ветер. Олег Петрович очнулся, ринулся в прихожую, схватил трубку мертвого телефона, бросил. Выскакивая на площадку, он услышал, как страшно хлопнула от порыва ветра балконная дверь. Олег Петрович принялся звонить и стучать соседям во все двери. Никто не отворял. Он побежал вниз.
Рванул на мост, увидел внизу, на рельсах, неподвижное тело, взвыл.
Он хотел было спуститься туда к ней, но как? По откосу невозможно, так как сначала требовалось перебраться через ограждение, слишком высокое. Не с моста же прыгать. Олег Петрович всхлипнул и понесся к Садовому — искать телефон-автомат. Ветер дул в лицо, полыхали молнии, грохотал гром.
Олег Петрович нашел телефон (работающий) только у Курского вокзала.
Ноль-два.
— Алё! Милиция!
Он повесил трубку, и обрушился ливень.
Возвращался Олег Петрович, не обращая внимания на потоки воды с неба. Шел медленно, устало, еле волочил ноги, как старик. Его будто выпотрошили. Пока добрался до моста, ливень стих, гроза умчалась в сторону, там, далеко, сверкали зарницы.
Олег Петрович вступил на мост.
Он дошел до середины и тогда только посмотрел вниз. Тела не было. Рельсы, шпалы. Трава на откосах, кусты. Олег Петрович, весь мокрый, задрожал.
По Басманному тупику (в Басманном тупике и стоял дом Олега Петровича) к мосту шагал участковый милиционер Павел. Олег Петрович увидел его, растерянно поднял руку и помахал. Участковый, молодой человек приятной, располагающей наружности, остановился, посмотрел на Олега Петровича внимательно. И помахал в ответ. Как знакомому.
Павел приблизился к Олегу Петровичу. Посмотрел вниз. Спросил спокойно, без раздражения:
— Это вы звонили насчет тела?
— Да, да. Я звонил.
— Что-то я его не вижу.
— Я тоже. Но видел. И как она упала, видел.
— Из окна видели?
— С балкона. Вон тот балкон. На седьмом этаже, — Олег Петрович указал на балкон.
На веревке висела рубашка Олега Петровича, давно высохшая и вновь промокшая под ливнем. (Тогда еще не было моды стеклить балконы.)
— Зачем вы туда вышли посреди ночи?
— Душно. И я как-то. Как будто что-то почувствовал.
— Один обитаете?
— Да. Я один. После развода.
— Переживаете?
— Что?
— Развод.
— Ну да.
— Как расслабляетесь? Выпиваете?
— Нет. Я это не люблю.
— А как же тогда справляетесь?
— Никак.
— Разрядка нужна, иначе мерещится черт знает что.
— Вы напрасно мне не верите, я точно видел. И как она шла, и как упала. И тело видел. Я никогда ничего не придумываю, я это не умею.
— Это я понял, что не придумываете, но мозг наш хитрее нас.
— Она была там. Лежала. Лицом вниз. Нога вывернута как-то. И кровь натекла. Темная лужа. Ливень смыл.
— И тело смыл заодно.
— Надо туда. Спуститься. Посмотреть. Вблизи.
— Что там смотреть? Рельсы, шпалы. Тепловоз идет. Маневровый.
Маневровый шел со стороны Курской. Они молчали, смотрели.
— Олег Петрович.
— Да.
— Я доложу, что вызов был ложный, но не по злому умыслу. Напишете объяснение. Развод, подавленное состояние, не спал, померещилось.
— Я видел.
— Так и напишите. А сейчас ступайте домой, примите горячий душ, насчет водки помню, что не принимаете, чаю себе заварите, а то мокрый стоите, до воспаления легких недалеко.
— Хорошо. Подождите. Там дальше, ближе к Казанскому, там один прут железный согнут, или два, мальчишки пробираются через дыру, я забыл, вот ведь, а сейчас вспомнил, давайте мы тоже пролезем, посмотрим, убедимся. Ну, или я один полезу, наплевать.
Они протиснулись друг за другом между согнутыми прутьями, спустились, цепляясь за мокрые кусты, к рельсам. Дошли до моста.
Олег Петрович опустился на колени. Шпалы, рельсы, гравий. Всё влажное, всё дышит как будто. Он медленно поднялся и вдруг заметил в нескольких шагах что-то блестящее.
Это оказался патрон губной помады. Олег Петрович подобрал его и торжествующе показал участковому Павлу. Участковый взял патрон, рассмотрел. Выдвинул скошенный столбик помады. В электрическом свете он показался темным, почти черным.
Вдруг раздался гудок. Приближался поезд. Они бросились к откосу. Вскарабкались к ограде и уже вдоль нее, по верху, отправились к лазу. Поезд внизу тащился еле-еле. Как будто изнемог.
В квартире пахло дождем. Олег Петрович, не включая свет, прошел в комнату. Под ногой хрустнуло стекло. Оно выпало из балконной двери, так страшно хлопнувшей от порыва ветра, когда Олег Петрович выбегал из квартиры.
Найденную помаду Олег Петрович спрятал в ящик стола, к открывалке и пробке, к ним в отделение. Иногда вынимал, выдвигал скошенный столбик, на свету густо-красный. Можно сказать, кровавый. В данных обстоятельствах так и хотелось сказать.
Чьи губы его касались? Ее?
К своему ужасу, Олег Петрович не мог вспомнить, красила ли она губы. То ему вспоминалось, что губы ее были совсем бледные, а то вдруг чудилось, что в один из вечеров он видел ее с накрашенными губами.
Днем он очнулся. Лежал и смотрел на стеклянные осколки. Не помнил, кто он и где. Лежал и смотрел, был никем. И вдруг услышал ход поезда. Тут же вспомнил себя. Вспомнил и застонал; от боли.
Лежать с этой болью оказалось невозможно, надо было ее как-то заглушить. Олег Петрович поднялся. Первым делом он собрал осколки в мусорное ведро, подмел и комнату, и балкон. Принял душ, оделся во все чистое, поставил чайник, включил радио.
По радио пел Высоцкий, и это казалось чрезвычайно странным — слышать Высоцкого по радио.
Час зачатья я помню неточно…
Олег Петрович вышел из дома в третьем часу.
Постоял, посмотрел на мост. Он не представлял, куда идти. Налево, направо, на мост? Куда ни пойдешь, себя не найдешь.
Олег Петрович направился на мост. На середине остановился. День был тихий, прохладный, жара спала после ночной грозы. Олег Петрович поглядел вниз, на рельсы, поглядел вдаль на приближающийся поезд. В кустах на откосе что-то белело. Олег Петрович сощурился, всмотрелся и увидел руку. Она торчала из кустов, белая, чистая.
* * *
40–45 лет
рост 1 м 65 см.
телосложение плотное
волосы покрашены хной, у корней русые
глаза серо-голубые
лицо круглое
нос небольшой, острый
веснушки
платье сатиновое, рисунок — белые мелкие цветы на синем фоне; самострой?
босоножки чешские, фирмы Цебо, белые, на танкетке, ношеные
часы на левой руке, круглые, фирмы Слава, диаметр 2 см, циферблат белый, цифры черные, арабские, корпус из нержавеющей стали. Ремешок кожаный, черный, узкий, лаковый, сильно потерт на месте застежки. Стекло разбито. Механизм сломан. Стрелки показывают двенадцать (время падения? — совпадает с показаниями О. П.).
нательный серебряный крестик
Отвлечемся от составленного Павлом реестра, поясним: в те безбожные времена немногие люди носили нательные крестики. Покончив с собой, неизвестная верующая лишила себя жизни вечной, ушла в небытие.
Павел резонно предположил, что самоубийца посещала православный храм. В те времена в описываемом нами районе действовал только Богоявленский собор в Елохове. Туда Павел и направился. По Новорязанской улице к Спартаковской.
Павел родился далеко от Москвы, на небольшой железнодорожной станции в Забайкалье, помнил степь, китайцев в пристанционном буфете, поезд Москва — Пекин. Мать брала в вагоне-ресторане московские конфеты, и Москва для маленького Павла была шоколадной, сладкой. Фантики и золотинки он хранил в коробке из-под печенья, тоже московского.
В армии Павел служил на Севере, в Карелии. Повидал сосновые леса, повидал глубокие снега. Как-то раз грузовик занесло, и все они, солдатики, полетели из кузова в снег; но не убились, не покалечились. В забайкальской степи снега бывает мало, его уносят ветра.
После демобилизации в 1986 году Павел возвращался домой через Москву.
Раннее утро, начало июня, светло, тихо. До поезда полно времени (отправление с Ярославского вокзала поздним вечером).
Павел перешел Комсомольскую площадь, обогнул Казанский вокзал по Рязанскому проезду и повернул на Новорязанскую улицу. В первом этаже старого дома у отворенного окна сидела девушка. Павел остановился перед ней. Глаза девушки казались Павлу темными, глубокими. Глаза эти смотрели на него строго. В комнате было темно, и девушка выступала из темноты, как люди на старинных портретах (в школе учитель рисования показывал репродукции, объяснял насчет света и тени; Павел любил эти уроки).
Она смотрела на него, а он смотрел на нее.
Павел был в форме сержанта. На левой груди — значок ВЛКСМ, на правой — знаки «Отличник советской армии» (I степени), «Воин-спортсмен» (I разряд). Ботинки начищены, брюки со стрелками.
Он спросил:
— Замуж за меня пойдешь?
— Если угадаешь мое имя.
— Маша.
Ее звали Карина. Но она для него, с ним, навсегда стала Машей. И паспорт поменяла, когда брак зарегистрировали. Фамилия другая, имя другое. Вроде как он ее создал. Так она это понимала. И он это так же понимал.
Ко времени описываемых нами событий они были вместе три года, их сынишке Сереже исполнилось четыре месяца.
Павел полюбил Москву, особенно их район за Казанским вокзалом. Cтарые дома, небольшие зеленые улицы, проходные дворы, звуки железной дороги, что-то было провинциальное в этих местах, близких к центру, но скрытых, потаенных.
Но вернемся к Собору, в него участковый Павел никогда прежде не заглядывал.
У ворот нищая старуха принимала милостыню. Павел подал ей пятачок (поездка на тогдашнем метро) и прошел за ограду. Поднялся на крыльцо и вступил в храм. Чтобы не привлекать внимание, оделся Павел в гражданское.
Он встал у входа, наблюдая службу. Прихожан было немного. Дьякон ходил за священником и дымил кадилом, пел невидимый хор, тоненькие свечи потрескивали, сгорали, пахло воском. Старухи в темных платках крестились, кланялись. Нестарый дядька не крестился, не кланялся, стоял столбом и вдруг опустился на колени. Лица его Павел не видел. Служба шла, шла. Под конец ее к священнику приблизились старуха с мальчиком, наверное, дошкольником. Павел наблюдал, как они шептались, как священник накрывал их головы епитрахилью, как читал над ними, склоненными, молитву и крестил их.
Когда они отошли, Павел приблизился к священнику, показал ему удостоверение.
— Очки бы мне, — попросил священник.
И дьякон, бог его знает, откуда он тут же взялся, подал очки. Священник рассмотрел удостоверение и спросил Павла:
— Чем могу быть полезен?
Павел подал ему листок со своим реестром.
— Вчера нашли труп женщины. Это ее приметы. Я предполагаю, что она где-то здесь жила и могла к вам ходить.
Священник изучил реестр и снял очки.
— Я помню женщину, еще не старую, уже не молодую, крашенную хной, с круглыми часами на черном лаковом ремешке. Я принимал у нее исповедь. Только не спрашивайте о ее грехах, это тайна. Могу лишь сказать, что грехи ее не были тяжкими и что работала она в нашей поликлинике участковым терапевтом.
Павел поблагодарил священника и направился к выходу. Лики в золотом сиянии смотрели на него с темных икон.
В поликлинике Павел нашел главврача и предъявил ему свой реестр.
— Вот почему она платья все закрытые носила, — догадалась главврач, — крестик прятала.
* * *
Ольга Дмитриевна Антонова, так ее звали. Полных сорок три года. Замужем не была, дочь Юлию растила одна. После школы дочь уехала учиться в Ленинград, подальше от матери, точнее, подальше от ее чрезмерной опеки. Как нынче говорят психологи, перерезала пуповину. Мать писала ей письма ежедневно, дочь не отвечала, иногда звонила по межгороду, по телефону-автомату. Несколько раз Ольга Дмитриевна приезжала ее проведать. Привозила сырокопченой колбасы, конфет; брала в гастрономе по блату. Костя, сын заведующего, инвалид без инвалидности, находился под ее присмотром. Его болезнь, агорафобия, тогда не считалась психическим расстройством.
Из дома он не выходил, визжал, дрался и терял сознание, когда его пытались перетащить за порог. Он не то что из квартиры, из комнаты опасался выходить. И немногих людей допускал к себе. Отца, к примеру, не допускал, тем более что отец считал его фобию блажью; допускал мать и Ольгу Дмитриевну, участкового терапевта, которую знал с малых лет, когда еще был нормальным обычным ребенком, милым и доверчивым.
В четвертом классе он возвращался домой после второй смены. Дело происходило зимой, уже стемнело. Шел он дворами, мимо обветшалого флигеля, в котором кто-то обитал, во всяком случае, в нескольких окнах теплился свет. Костя раскатился на ледяной дорожке, но не удержался и упал. А когда поднялся, то оказался в кругу подростков.
— Шапочку потерял, — заметил один из них, самый мелкий.
Костя хотел было поднять свою шапку, связанную его деревенской бабулей из плотной черной шерсти, но мелкий отфутболил ее в сторону.
— Зачем ты так, — укорил мелкого мальчик постарше.
Он поднял шапку и отряхнул от снега.
— Держи, — сказал он Косте дружелюбно.
Костя потянулся за шапкой, но коварный мальчишка вдруг бросил ее своему товарищу, а Костя потерял равновесие и вновь упал.
Они его не трогали. Перекидывались шапкой, пересмеивались, кто-то ее ловил, кто-то ронял. Кто-то вдруг зашвырнул на дерево и приказал Косте:
— Лезь за ней.
Он полез, но сорвался. Они посмеялись. Старший велел Косте:
— Ложись. Мордой в землю. Не шевелись.
Он покорно лежал и ничего не чувствовал. Было тихо. Вдруг раздался женский голос:
— Мальчик, что с тобой?
Костя решился приподнять голову. Над ним стояла Ольга Дмитриевна, она приходила к ним домой, когда он лежал с температурой.
Она проводила Костю до самой его квартиры. Позвонила в дверь, и только когда дверь открылась, мальчик отпустил ее руку, за которую держался, как маленький. С тех пор он из дома не выходил.
В основном он проводил время у себя в комнате. Пристрастился к чтению. Делал уроки; домашние задания приносила добросердечная одноклассница Тамара, она же забирала и возвращала тетради с выполненными Костей самостоятельными заданиями. Оценки ему ставили хорошие, не в пример лучше прежних. Не из жалости, он и в самом деле стал учиться гораздо лучше. Родители надеялись, что все образуется, им жутко было представить, что он так и останется до конца своих дней затворником. Он пропадет, когда их не станет. Умрет с голоду. Но он не пропал.
Родители Кости погибли в 1983-м. Возвращались с дачи на собственной «Волге» и вылетели на обочину. Машина врезалась в сосну. Мчались они по ночному шоссе на предельной скорости.
К моменту нашего повествования Косте исполнилось тридцать лет. Опекала его Ольга Дмитриевна. Покупала еду, одежду, книги, зубную пасту и прочие необходимые в быту вещи, выносила мусор, рассказывала ему о своей Юленьке, о том, что тоскует по ней, но не по той, которой она стала сейчас, а по маленькой, нежной девочке. И фотографии ему приносила, показывала. Жила Ольга Дмитриевна в том же доме, в соседнем подъезде.
Обо всем этом участковый Павел узнал от ее соседей. С Костей ему поговорить не удалось, молодой человек не открыл дверь.
Страшное дело, говорили соседи, что-то теперь с ним будет. Впрочем, многие считали, что теперь Костя излечится от своего недуга. Не станет же он в самом деле с голоду помирать. Нет. Выйдет. Начнет самостоятельную жизнь. Другие говорили, что не выйдет и погибнет. Но вновь нашлась добрая душа, бывшая Костина одноклассница (та самая Тамара, которая ходила к нему с домашними заданиями). Жила она одиноко, и забота о Косте стала ей в радость.
— Отцовское проживает, — пояснила одна хамоватая, всезнающая тетка, она жила на одной площадке с Костей, в квартире напротив. — Отец был завмаг, вы слышали, деньги мешками воровал, и все они там в квартире хранятся, сделайте обыск, помяните мое слово.
Про добросердечную одноклассницу Тамару она тоже нашла нужным пояснить.
— Во-первых, — сказала соседка,— она в него влюблена, как кошка, с самого детства. Во-вторых, он ей платит за хлопоты. И Ольге Дмитриевне платил, Царство ей Небесное, она в него верила. Хотя для самоубийц ворота закрыты. Жалко. Вот ее жалко.
И еще она рассказала об Ольге Дмитриевне, что появился у нее ухажер, в самое последнее время, с месяц примерно. Ольга Дмитриевна ходила к нему, а он ходил к ней, и что вместе они ходили тоже. Рука об руку.
* * *
После гибели Ольги Дмитриевны Олег Петрович мучился болезнью, обратной болезни затворника Кости. Ему неспокойно стало быть одному в квартире, наедине с самим собой, и он бродил по улицам, переулкам и дворам до умопомрачения. Заходил он и на Казанский вокзал, в самую гущу народа, сидел на сиденье из толстой гнутой фанеры, отстраненно наблюдал за людьми. Ему чудилось, что скоро объявят его поезд. Пожалуй, он мог взять билет на любой поезд, но отчего-то не брал и маялся ожиданием невесть чего. Здесь, в толпе, Олег Петрович становился никем. Почти не существовал. (Как, впрочем, и всякий ожидающий на вокзале становится никем, пребывает в некотором промежуточном состоянии.)
На вокзале и отыскал участковый Павел Олега Петровича. Сказал, что хочет вновь расспросить о той грозовой ночи.
— Она мне не дает покоя. Переживаю вновь, наяву и во сне, — признался Олег Петрович.
— Тем более надо поговорить. Облегчить душу.
И Павел объяснил Олегу Петровичу, что нашел пятнадцать человек свидетелей его тесного знакомства с Ольгой Дмитриевной.
То есть Ольга Дмитриевна была для Олега Петровича отнюдь не смутным объектом влечения. Их видели идущими рука об руку по мосту, целующимися в переулке, смеющимися на комедии в кинотеатре «Звезда» на улице Чкалова.
— Вы были любовники. От вас она и ходила на ту сторону по мосту.
— Нет, нет, нет, — лепетал потрясенный Олег Петрович.
Он уверял, что это чудовищная ошибка, что он никогда не приближался к Ольге Дмитриевне, что для него она существовала как видение. Но свидетели на очных ставках твердили свое, и Олег Петрович сник, покорился, поверил, что так и было, как они говорят. Тем более что нашли в его квартире, на полу в ванной, несколько ее волос, а в ее квартире отыскали его носки, аккуратно заштопанные. Олег Петрович не мог не признать, что это его носки и что сам он их никогда штопать не умел.
Олег Петрович признавал очевидное, но рассказать о своих отношениях с покойной ничего не мог.
— Я не помню, не помню. Это кошмар, жуткий сон, мне из него не выбраться.
Павел предположил, что именно Олег Петрович перетащил самоубийцу с путей наверх, в кусты. Ливень смыл все следы. Но на одежде Олега Петровича, на брюках и на рубашке, удалось обнаружить несколько бледных пятен. Правда, установить в точности, что эти пятна от крови Ольги Дмитриевны, оказалось невозможно (не те были тогда возможности у криминалистов).
Олег Петрович не спорил, готов был согласиться, что да, перетащил, хватило сил. Но помнить не помнил.
— Но зачем перетащил? И почему она прыгнула?
— А вдруг не прыгала? — тихо проговорил Павел.
— Как же не прыгала? Я видел.
— А вдруг и тут вас память подводит?
На это возразить Олегу Петровичу было нечего.
— Но если не сама прыгала, то, значит, кто-то ее столкнул, убил! — догадался Олег Петрович. И приглушенно спросил: — Кто?
Вы и убили-с, — мог бы ответить Павел фразой из школьной программы. Но не ответил. Олег Петрович сам догадался, что он и есть первый подозреваемый.
— Нет, — сказал. — Только не я. Ни за что. Можете посадить и расстрелять.
— Не могу. Ни посадить, ни, тем более, расстрелять. Но подписку о невыезде подпишите.
Павлу разрешили устроить для Олега Петровича проверку — встречу с гипнотизером.
Крепкий, невысокого роста мужчина лет шестидесяти принимал в закрытой поликлинике КГБ сотрудников и членов их семей. Его побаивались, мало ли что можно ляпнуть под гипнозом, однако сеансы крепыша приносили эффект. Как выразился один из высших чинов, Николай (гипнотизер просил обращаться к нему по имени) собирает человека из осколков. Он мог утолить боль физическую и душевную, мог разоблачить предателя, он вытягивал из человека самую суть, во время сеанса проступало истинное лицо пациента. Машин отец имел связи в разведке, он и договорился о встрече.
С позволения Николая Павел присутствовал на сеансе.
Гипнотизер попросил Олега Петровича сесть на стул, сам же сел напротив и некоторое время молчал. Затем стал расспрашивать о здоровье. Часто ли болит голова и в каком месте сосредоточена боль, мучает ли бессонница, слышит ли голоса.
— Голова иногда болит, — отвечал Олег Петрович,— затрудняюсь сказать, в каком месте. Просто болит. Помогает цитрамон. Давление у меня пониженное, сколько себя знаю. Голосов не слышу.
Глаза у Николая были карие, темные, притягивали; не смотреть в них Олег Петрович не мог. Он ничего не видел, кроме этих глаз, он и был эти глаза, он в них растворился.
Гипнотизер спрашивал Олега Петровича о детстве, самом раннем, и вдруг огромный страшный арбуз покатился на Олежку, совсем неодетого, крохотного, кричащего. Множество ничего не значащих мгновений воскресил Николай, вывел из тьмы забвения.
Мел скрипел по черной доске.
Девочка показывала язык.
Олег Петрович плыл в море. Перевернулся на спину, раскинул руки, посмотрел в небо. Таял след самолета, жизнь таяла.
В давнишнем американском фильме герой хотел покончить с собой, так как приносил близким одно горе. Он мечтал не родиться вовсе. Что ж, — сказал подоспевший Ангел, — можешь посмотреть на этот мир без тебя. Детей, конечно, в нем нет. Нет тебя, нет их. Прочерк. Мери вышла замуж за другого. Уж лучше бы ей сразу броситься под поезд.
Герой делал мир лучше, вот что выяснилось.
Под гипнозом Олег Петрович разболтался об этом старом послевоенном фильме.
— Главное заключается не в том, что герой благотворно влиял на действительность (потому что был хороший человек). Да пусть бы он все разрушал и портил. Дело не в этом. Не в оценке. Не в плюсе и не в минусе. Дело во влиянии как таковом. Удивительно (для меня), что оно было.
Олег Петрович не мог отрицать, что, по всей видимости, любой человек так или иначе воздействует на реальность. Но в масштабах Вселенной это воздействие ничтожно. Наполеон это или А.А. Башмачкин, неважно. Порой в своих путешествиях по городу, по хитрым его переулкам, ведущим то вправо, то влево, то вверх, то вниз и даже, может быть, не всегда прямо по оси времени (а на прямых Петербургских линиях времени вовсе нет), Олег Петрович чувствовал себя несуществующим, хотя и видел, и слышал, и чувствовал. Мир не замечал его существования, вот в чем беда. Олег Петрович умер, не родившись. Под гипнозом он смог объяснить это свое состояние.
Николай посоветовал сменить масштаб и не мерить себя (и весь наш суетный мир) вечностью, которая есть ни что иное как черная дыра без проблеска света.
Но сколько ни старался дотошный гипнотизер, он так и не смог воскресить в памяти Олега Петровича его отношения с Ольгой Дмитриевной.
Смутный объект влечения. Не то что коснуться, приблизиться немыслимо.
— Не было ничего, — уверенно заключил гипнотизер в приватной беседе с участковым.
— Свидетели! — воскликнул Павел.
— Видели другого.
— Но он ходил к ней.
— Другой ходил к ней.
— Она ходила к нему.
— И кто это утверждает?
— Одна старушка. Из квартиры напротив. Наблюдала в дверной глазок. И вызова у Ольги Дмитриевны к Олегу Петровичу не было ни разу.
— Старушка могла ошибиться.
— Возможно, — задумчиво говорил Павел Маше,— и существует похожий на Олега Петровича человек.
Они сидели поздним вечером на кухне, уложив Сережу спать, и пили чай с пирогами, Маша была мастерица их печь.
— Возможно, — тихо повторил Павел.
— Конечно, существует, — неожиданно согласилась Маша.— Я его видела сегодня в булочной в то время как вы проводили с ним сеанс.
Павел не мог не поверить своей трезвомыслящей Маше. В булочную сходил, расспросил продавщицу о вчерашнем дне, предъявил фотографию Олега Петровича. Продавщица подтвердила, что видела его вчера.
— Он часто заходит, берет булочку московскую, стакан кофе с молоком и стоит за столом у окна, и вчера был, стоял. Я почему еще запомнила, он стакан разбил. Осколков тьма, всё собирали, собирали. И сам перепугался, и всех перепугал.
— Знаешь, — сказала Маша на другое утро, наблюдая, как Павел кормит ребенка манной кашей (тогда о глютене не слыхали). Наберет в ложечку каши, подует и скажет: ам.
— Знаю. А что?
— Говорят, у каждого человека есть двойник. Человек вроде бы в точности тот же, но судьба у него другая. Потому что характер другой. Вот Олег Петрович человек мягкий, тихий, мухи не обидит, а двойник злой, страшный. Обычно двойники живут далеко друг от друга, и в пространстве, и во времени. Никогда не встречаются. Но бывают исключения. Случается, что они живут в одно время и в одном месте. И самое страшное, если они встретятся лицом к лицу. Тогда они оба погибнут. И даже тела их исчезнут.
— Аннигилируют.
— Типа того.
— Ешь кашу, Серега, а то придет двойник и тебя съест.
Дитя расплакалось, и мать взяла его на руки.
Уголовное дело строить было не на чем. Не нашлось против Олега Петровича улик или достоверных свидетельских показаний. Так что пришлось в конце концов Павлу дело закрыть за неимением состава преступления и признать Ольгу Дмитриевну самоубийцей по невыясненной причине.
* * *
Через неделю к Павлу на прием явилась женщина, в которой он не сразу признал Тамару, одноклассницу затворника Кости. Настолько она вдруг переменилась. Подурнела и потускнела (как тускнеют порой лица на старых фотографиях).
Этого он ей не сказал, но спросил, здорова ли она.
— Я здорова, — отвечала бесцветным голосом Тамара,— иначе бы я пришла не к вам, а к доктору.
В ней как будто погас свет, — подумал Павел.
— Но что-то случилось? Раз вы ко мне пришли.
— Случилось горе. У меня и у вас. Одно горе на двоих.
Павел смотрел на нее удивленно и не возражал, давал ей возможность выговориться.
— Вы смотрите на меня и думаете: наверное, она сошла с ума. Потому что вы невнимательны, хотя и милиционер. Ваша Маша изменяет вам с моим Костей. Не верите. Не замечали, что ваша жена стала другой?
Она замолчала. Ждала, что же ответит Павел.
Он задумался. Хотел спросить: что я должен был заметить? Но не спросил. Вдруг подумал, что, пожалуй, права погасшая Тамара, Маша переменилась. Случалось (именно в последнее время), она не отзывалась, когда он окликал ее. Не слышала. Думала о своем. Да, это перемена, это новое.
Ответа его Тамара не дождалась и продолжила свою исповедь.
— Я всегда любила Костю, сколько его помню, с первого самого класса, когда он еще не был затворником. Он мне взаимностью никогда не отвечал, но я знала, что он и не способен ответить, знала, что у него холодное сердце, он в этом не виноват, так уж вышло. Я была счастлива тем, что он допускал меня к себе, принимал мою заботу. И вдруг ваша Маша разбила мое маленькое счастье, разбила мою нелепую жизнь. Не знаю, не представляю, как так вышло, но Костя увидел Машу и полюбил. Это бы еще полбеды. Но ведь и Маша его полюбила. Потому как ходит к нему. И что они там делают, за его дверью, я не знаю, а воображаю всякое, и покоя мне нет. К себе меня более Костя не допускает, спрашиваю его по телефону, он кладет трубку. И так мне скучно стало жить, не могу передать.
Павел молчал, оглушенный. И она молчала. Смотрела на него.
— Быть этого не может, — вымолвил Павел.
Но он уже знал, что это все правда.
Прежде Маша вся была свет. Сейчас он увидел в ней тень. Тень как тлен. Как порча.
Домой Павел вернулся поздно, не потому, что у него было какое-то дело вечером, ему не хотелось домой, разговор с Тамарой отравил его. И с товарищами на работе ему быть не хотелось. Спросят: чего ты такой смурной? Ничего.
Павел бродил дворами. Собачонка за ним увязалась. Ходила и ходила. Он ее не гнал. Иногда он говорил с ней. Что-то вроде: странный вы, тетки, народ. Он думал, что приведет собачонку домой, с ней будет легче притворяться, что ничего не произошло. Но собачонка в подъезд не пошла, хотя он держал дверь открытой и ждал.
Маша открыла почти сразу. Ребенок сидел у нее на руках и смотрел на Павла серыми внимательными глазами. От них пахло молоком и теплом, запах был столь сладостен, что Павел едва не всхлипнул. Она не спросила, что с ним. Не заметила. Смотрела, как будто издалека, как будто между ними стоял туман.
Павел направился в ванную, поплескал в лицо водой.
За ужином (жареная картошка, малосольные огурцы, серый хлеб, вареная колбаса, крепкий, сладкий чай) молчали. Машу молчание не тяготило. Она сидела отрешенно и в отрешении была прекрасна. Павел поел и сказал, чтобы Маша ложилась без него.
— Я тут еще посижу, подумаю. И посуду вымою.
Она не спросила, как непременно спросила бы в прежние времена, о чем надо Павлу подумать. Ушла легкими шагами. Наверное, посмотрела, как спит Сережик, и уснула сама.
Павел лег на диван. Глядел в потолок. Текла ночь, доносились с вокзала объявления о прибытии и отправлении поездов. Павел отчетливо услышал: поезд в дальние страны. Конечно, это был сон, и во сне Павел шел к вагону. Долго, долго.
Искал и не находил билет. Проводница Маша смотрела на него спокойно, без нетерпения, равнодушно, совсем чужая. Объявили отправление, Маша (проводница) вошла в вагон, закрыла дверь, и поезд тут же тронулся, а безбилетный Павел остался. Некоторое время состав катил медленно. Павел шагал рядом с вагоном и смотрел на белую занавеску в окне.
Поезд разогнался и укатил.
Павел достиг края платформы. Светили ночные огни, дальние и близкие.
Проснулся он засветло с ясным чувством, что все это ерунда, кошмар отвергнутой женщины. Тамара солгала и сама поверила в свою ложь.
Как же тогда понять Машину отрешенность? Да что угодно могло стать причиной, беременность, к примеру. Надо было спросить, вот и все. Спросить, взять за руку, обнять.
Придурок!
Павел вскочил, бросился в спальню. Ни Маши, ни ребенка. Он рванул к окну и увидел Машу. Она везла спящего сына в открытой коляске. Куда она отправилась в такую рань? Ничего еще не работает, ни поликлиники, ни магазины, ни метро.
Павел вылетел из квартиры, понесся вниз по лестнице.
Маши во дворе уже, конечно, не было, он побежал в ту сторону, куда она направлялась. Бежал, бежал и не увидел. Куда-то завернула? В какой-то дом? Проулок? Ее кто-то ждал? Увез на машине? Ее украли? Она в беде? Спросить было некого. Ни одного прохожего. Паша застонал.
Стоять, не двигаться, ничего не предпринимать невозможно. Павел зашагал к железной дороге. Почему? Он не отдавал себе отчета.
Ограда из высоких железных прутьев.
Мост, с которого спрыгнула (сброшена?) Ольга Дмитриевна.
Павел достиг середины моста. Оглянулся и увидел на балконе седьмого этажа Олега Петровича. Он смотрел на Павла не отрываясь. Как в трансе. Павел отвернулся и пошел на ту сторону.
По узкой асфальтовой дорожке повернул к старому кирпичному дому.
Двор зеленый, тихий, будто и нет рядом неспящего Садового кольца. В этом доме обитал затворник, в квартире-крепости окнами в тихий двор.
Павел вступил в подъезд и увидел у стены пустую коляску. Синяя гэдээровская коляска, она досталась им в наследство от Машиного двоюродного брата.
Павел не поднялся на четвертый этаж, не позвонил, не застучал в чужую дверь. Он вернулся на улицу и сел на скамейку.
Настало утро. Раннее-раннее. Солнце мягко светит сквозь листву. Деревья молчат. Или говорят, но неслышно для человека. Голубь клюет корку белого хлеба. Заелся народ, хлеб бросает. Так непременно сказала бы мать Павла. Он посмотрел на часы. Раз. И еще раз. Время остановилось. Так ему подумалось.
Я так навсегда и останусь в этом странном утреннем мире, в тишине и свете, в одиночестве.
Время, конечно, не остановилось. Появились люди. Шагали, кто к железной дороге, кто к Садовому. Выбралась из подъезда старуха и устроилась рядом с Павлом на скамейке. Вот и я — старик, — подумал Павел. На часы он уже не смотрел.
Через час (или через век) Маша отворила дверь спиной и, пятясь, выкатила из подъезда коляску. Павел смотрел со скамейки, как зритель. Маша развернулась и повезла коляску. Павла не заметила. Он смотрел ей вслед. Спросил старуху:
— Часто она здесь бывает?
— Бывает, — отвечала старуха.
Павел догнал Машу у моста. Она обрадовалась ему. Спросила, не по работе ли он здесь оказался.
— По работе.
Павел вез коляску. Маша шла рядом. Младенец сладко спал.
* * *
После того случая с шапкой Костя остался один. Страшно быть одному (невидимым), но быть со всеми (у всех на глазах) страшнее. Он не мог избавиться от воспоминаний, не мог забыть. Переживал вновь и вновь эту ледяную дорожку. Слышал их голоса.
Костя растравливал сам себя, ясно представляя их лица, в особенности лицо мелкого. Почему-то именно его лицо. Может, потому, что Костя был почти с него ростом.
Он представлял его во всех подробностях, они множились, Костя вспоминал все больше, все точнее. В какой-то момент он увидел мальчика так четко, так полно, что стал им. Увидел мир его глазами.
Костя мог просто жить жизнью мальчика. И мог на нее влиять. Мог внушать желания. Мог заставлять действовать. Мог управлять. Фантастическое чувство власти и чувство свободы быть кем угодно обрел Костя.
Разумеется, он сохранил эту свою способность в тайне.
Но Павел догадался.
Как мог, он объяснил свою догадку гэбэшному гипнотизеру.
Они действительно не помнили, что делали. Олег Петрович. Маша. Не помнили, потому что Костя приказал им не помнить. Или внушал ложные воспоминания.
— Вы не могли пробудить их память, потому что его заклятье сильнее вашего.
Гипнотизер не спорил. Слушал. Молчал. Давал выговориться.
— Он и родителями своими управлял. Очень возможно, что он их и убил, заставил разогнаться.
Беседовали они на воле, в сквере у Большого театра, на скамейке под старой разросшейся сиренью (я до сих пор вижу ее тень). Гипнотизер курил белую сигарету «Ява» («Ява» «Явская», она считалась лучше, чем «Ява» «Дукат»).
— Предположим, вы правы, — согласился с Павлом Николай. — Правы насчет мелкого. Потому что Костя видел его и не мог забыть. Но ни Олега Петровича, ни Маши ему видеть не довелось. Насколько я понимаю.
— Он видел их чужими глазами. И эти чужие глаза были как свои. Я про глаза Ольги Дмитриевны. Он увидел их ее глазами. И это было все равно, как если бы он увидел их напрямую. И знаете, почему она прыгнула с моста? Чтобы освободиться. Она, видимо, чувствовала себя в чьей-то власти (иди к этому мужчине, возьми его за руку, полюби его, а я посмотрю). В ту ночь была гроза. Наверное, гроза сбила Костины настройки. Типа того.
— Творение вышло из-под контроля.
— Что?
— Ничего. Не важно.
* * *
История наша почти завершена.
Осталось лишь рассказать о том, как гипнотизер пытался избавить Машу от влияния (предполагаемого, предполагаемого влияния) затворника Кости. От морока. От порчи (может, следовало обратиться к священнику?). Маше Павел свои предположения открыл; и Маша согласилась на эксперимент.
Но гипнотизер не сумел пробудить ее память. Маша не вспомнила даже свой недавний утренний поход в Костину квартиру (во всяком случае, в Костин подъезд, уж там-то она точно побывала).
Ничего. Пусто.
— Он сильнее меня, — вот и все, что смог сказать Николай.
А может быть, я ошибаюсь, думал Павел. Отчего он не управляет мной? Не подключился ко мне, как подключился к Маше через Ольгу Дмитриевну. Ко мне мог подключиться через Олега Петровича. Павел вспомнил, как Олег Петрович смотрел на него с балкона. Нет, не Олег Петрович, Костя смотрел. Из Олега Петровича.
Так управляет он мной или нет?
Эй, ты! Слышишь меня?
Ответа, разумеется (а почему, разумеется?), Павел не услышал.
Или ему нравится за мной наблюдать? Наслаждаться моим бессилием.
Павел вспомнил безумного деда из Забайкальска; дед боялся, что радиоволны проходят через его мозг и внушают тягу к смерти, для защиты от волн носил солдатскую шапку-ушанку с красной звездочкой. Снимал только раз в неделю, чтобы побрить голову. И умер с наполовину выбритой головой перед маленьким зеркалом в своей оклеенной пожелтелыми газетами клетушке.
— Прости, — сказала Маша, и Павел очнулся от своих мыслей.
Они с Машей после сеанса дожидались троллейбуса на Садовом. (Сережа их был под присмотром Машиной родной тетки, смешливой и доброй.)
— Прости? Что ты, Маша. Ты меня прости. Не уберег.
Вернулись домой, тетка никак не хотела уходить, тянула время, всё что-то рассказывала, пила чай чашку за чашкой, ела пироги, которые сама и напекла от нечего делать (так она сказала: от нечего делать). С яблоками были пироги, сладкие. У Маши выходили вкуснее. Ах, боже мой, какой же долгий был вечер.
Наконец она ушла, и все легли, и Павел, и Маша, и ребенок (он всегда спал сладко, на удивление был спокойный). Сразу после полуночи Павел поднялся, оделся и вышел из квартиры, захватив с собой топорик (так называемый туристический). Павел рубил им мясо, которое брали иногда на рынке, чтобы сварить на выходные борщ.
С топориком в руках идти было неловко, и Павел завернул его в газету (они выписывали «Известия»), так и понес в газете. К мосту. Через мост. К старому дому.
Встал у подъезда, посмотрел на окна затворника. В них горел свет.
Павел вошел в подъезд, поднялся на четвертый этаж, подступил к двери и увидел, что она приоткрыта. Он вошел.
Жильца в квартире не оказалось. Все было чисто, аккуратно, и чайник на плите стоял теплый, мирный. Павел сел на диван, топорик в газете положил рядом. Бог знает чего он ждал. Какого-то разъяснения.
Итак, он сидит со своим топориком, завернутым в газету «Известия» (номер от 18 июля 1989 года, можно прочесть финал статьи о забастовке кузбасских шахтеров: «Идет диалог…»).
Павел сидит неподвижно, как будто боится выдать свое присутствие. Пустоте?
В поле его зрения:
Телевизор.
Стеллаж с книгами.
Все детские. Вальтер Скотт. Жюль Верн. Герберт Уэллс. Анатолий Алексин. Владислав Крапивин. Юрий Коваль.
«Морские глубины».
Глубины. И не боялся он открывать эту книгу? Погружаться. Или читать про индейцев. Или про Чингиз-Хана. Про степи, про знойное небо. Про космические корабли в бесконечности. Наверное, здесь, в этой комнате, он чувствовал себя защищенным.
Стивенсон. Ну, конечно. Доктор Джекил — мистер Хайд. Дракула. Франкенштейн. Двойники. Создания. Тени, тлен. Ночной романтический мир. Вот и сейчас ночь. Августовская, темная. И неважно, какой год.
В раннем утреннем свете Павел покинул чужой дом (чужой мир). Уже выходя из подъезда, вспомнил, что позабыл на диване топорик. Возвращаться не стал.
Маша проснулась в два часа ночи. Во сне она вспомнила то, о чем говорил ей Павел. Больше, чем он говорил. Ведь Павел не знал подробностей. Не мог знать. Маша вспомнила и очнулась. (Все ли она вспомнила, что происходило между ней и затворником? Кто знает.)
Она так близко видела его бледное, мертвенное лицо, его горящие (как у героя романтической баллады) глаза, его влажные от ее поцелуя губы. Этот человек имел власть над ней. Даже сейчас. Особенно сейчас.
Но как же так? Почему он освободил ее, отпустил, расколдовал?
Маша хотела разбудить Пашу и тут же увидела, что Павла рядом нет. Она не стала кричать, звать мужа, боялась потревожить ребенка. Он встала, посмотрела на спящего младенца, обошла квартиру. И догадалась, что Паша ушел и убил чудовище. Только смерть могла снять его чары.
Для Маши стало несомненно — затворника больше нет на свете.
Паша, — прошептала она.
Она бесшумно металась от окна к окну, она не знала, как быть, хватать ребенка на руки и бежать? Куда? К дому затворника? К Павлу? Да. Конечно.
Они встретились на мосту. Павел и Маша (с младенцем на руках).
Он обнял ее за плечи. Посмотрел в глаза.
— Я его не трогал.
— Слава Богу.
* * *
Он был одет, как человек-невидимка. В шапке; такая вязаная шапка, которая натягивается на лицо, для глаз оставлены отверстия, для рта и для носа. В шапке, в черных очках, в теплой куртке, на шее намотан шарф. Руки в перчатках. Черные брюки. Черные высокие ботинки. В августе месяце.
Патологоанатом сообщил, что умер Костя своей смертью. Как сказали бы в стародавние времена, от разрыва сердца.
Уж не знаю, дорогой читатель, как он решился выбраться из своего укрытия на свет божий, с чего вдруг. Жил бы себе чужими жизнями, умирал бы чужими смертями, милое дело, если вдуматься. Хотя лучше не вдумываться.
Монстра похоронила одноклассница Тамара. Квартира отошла Костиной двоюродной сестре, которая знать его не хотела при его жизни (но в квартире была прописана). Нашла ли она мешок денег, о котором болтала соседка (да и не только она), нам неведомо. Знаем лишь, помним, что очень скоро деньги эти (если они существовали) превратились в пустые бумажки.
А как же пережил возвращение памяти Олег Петрович? — возможно, спросит любознательный читатель. На удивление спокойно. Как будто и не с ним все это происходило. Любовь, страсть, утрата. Не с ним, а с героем фильма, привидевшегося во сне.
Олег Петрович даже пытался продать этот сюжет знакомому режиссеру (бывшему своему студенту); деньги были нужны позарез, преподавательской зарплаты едва хватало на самую скудную жизнь. Но режиссер не заинтересовался, сказал, что слишком дорогой проект.