Докудрама в семи картинах с Берлинским эпизодом
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2023
От автора | «Летом в Париже» продолжает цикл «Голоса из тени» (предыдущие публикации: «Фрейденберг, или Сестра моя жизнь» — № 4, 2023; «Пунин, или Фонтанный дом» — № 7, 2023). Место действия, в основном, Париж, где в конце июня 1935 года проходил опекаемый советскими организациями (в том числе финансово), созванный по инициативе Ильи Эренбурга и Михаила Кольцова «Международный конгресс писателей в защиту культуры», позже названный антифашистским. Свободомыслящие писатели Европы и США попали в зазор между надвигающимся мраком реального фашизма и советской утопией — с ее интернациональной социалистической приманкой и укрепляющейся диктатурой Сталина. В игру с высокими ставками были вовлечены Пастернак и Бабель.
На сцене — ряд стульев, сидят все актеры, занятые в спектакле. Свои монологи и реплики они произносят, светом прожектора выделяясь из тени — и удаляясь назад, в тень.
На самом деле все было, конечно, иначе. Но по словам — абсолютно точно.
Действующие лица
Борис Пастернак
Зинаида Пастернак
Евгений Пастернак
Жозефина Пастернак
Поскребышев
Бабель
Эренбург
Горький
Щербаков
Тихонов
Цветаева
Ахматова
Кольцов
Сталин
Бухарин
Ольга Фрейденберг
Анна Фрейденберг
Советские и иностранные писатели, корреспонденты советских газет, сотрудники Союза советских писателей и НКВД, партийные деятели, анонимные голоса и даже шепоты.
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Корреспондент-1:
Буржуазный читатель легко может вообразить себе библиотеку, где собраны сотни тысяч книг. Но представить зал, где сотни писателей обсуждают мировые проблемы? Писатель в его представлении — это одиночка… сидит в своем кабинете, для развлечения и досуга себе подобных.
Корреспондент-2:
Советский читатель совсем другого мнения о своем, советском писателе. Советский читатель привык видеть своего писателя на заводе, в колхозе, в красноармейском лагере, на корабле, на стройке…
Корреспондент-3:
Так пролетарии воспитывают своих писателей, инженеров душ. Чтобы они своим художественным творчеством укрепляли, удесятеряли силы борцов за социализм.
Корреспондент-4:
Виселицами и расстрелами, убийствами из-за угла, террором, застенками и тюрьмами фашиствующая буржуазия хочет подавить свободную мысль!.. В зверином национализме и империалистическом угаре она топчет все лучшее.
(Пауза)
Из подпольной листовки, перехваченной сотрудниками НКВД не позднее августа 1934 года:
Голос 1-й:
Мы, группа писателей, включающая в себя представителей всех существующих в России общественно-политических течений, включая коммунистов, считаем долгом своей совести обратиться к вам, зарубежным писателям. Все, что вам покажут в нашей стране, будет отражением величайшей лжи, которую вам выдают за правду.
Голос 2-й:
Страна уже семнадцать лет находится в состоянии, абсолютно исключающем возможность свободного высказывания. Мы, русские писатели, напоминаем собой проституток публичного дома, с той лишь разницей, что они торгуют телом, а мы душой.
Голос 3-й:
Вы устраиваете антивоенные конгрессы, вы собираете библиотеки сожженных Гитлером книг, но почему мы не видим вашу деятельность по спасению жертв от нашего советского фашизма, проводимого Сталиным? Этих жертв, действительно безвинных, гораздо больше! Почему вы не устраиваете библиотек по спасению русской литературы, поверьте, она ценнее всей литературы по марксизму. Разве вы не видите, что СССР — это сплошной военный лагерь, выжидающий момент, когда вспыхнет огонь на Западе, чтобы принести на своих штыках Западной Европе философию Ленина и Сталина?
Голос 4-й:
Возьмите нас под свою защиту у себя дома, дайте нам моральную поддержку, иначе ведь нет никаких сил дальше жить…
(Пауза)
Пастернак — родителям в Германию, Москва, 3 апреля 1934 года
А чем дальше, тем больше, несмотря на все, полон я веры во все, что у нас делается. Многое поражает дикостью, а нет-нет, и удивишься. Все-таки при расейских ресурсах, в первооснове оставшихся без перемен, никогда не смотрели так далеко и достойно. Временами, и притом труднейшими, очень все выглядит тонко и умно.
Голос сверху:
Постановление Политбюро ЦК ВКП(б)
«О проекте резолюции Всесоюзного съезда советских писателей»
Заслушав и обсудив
— констатирует
— выросла в могучую силу
воспитания трудящихся масс
— под руководством героической
— во главе с т. Сталиным
благодаря
— одобряет
— отмечает
— поручает
крепить интернациональную дружбу писателей!..
шепоты (цитаты из донесений)
Михаил Пришвин:
Скука невыносимая, все время чувствую какую-то нехорошую горечь…
Валериан Правдухин:
Беззастенчивая демагогия и издательский террор…
Новиков-Прибой:
Настоящий тупик. Наступает период окончательной бюрократизации литературы…
Пантелеймон Романов:
Не оживить никаким барабаном…
Бабель:
Мертво, как царский парад, и никто за границей этому параду не верит…
Иронический аноним:
Старик Бухарин нас заметил и, в гроб сводя, благословил.
Анфиногенов, Тренев, Киршон (громко, хором):
Считать невозможным выплату авторского гонорара врагам советской власти, осужденным за политические преступления, заключенным или административно высланным!
КАРТИНА ВТОРАЯ
Эренбург:
Многие писатели на Западе не понимают метода социалистического реализма, но методы фашизма понятны всем: книгам — костры, авторам — концлагеря. Я написал в Москву длинное письмо, рассказывал о настроениях западных писателей. Писатели еще пользовались огромным авторитетом…
Бухарин — Сталину, 20 сентября 1934
Дорогой Коба! Посылаю письмо т. Эренбурга — он предлагает организовать международный Конгресс писателей против фашизма…
Эренбург:
Меня попросили приехать из Парижа в Москву — со мною хочет говорить Сталин.
Эренбург — Сталину:
Вопрос об организации близких нам литераторов Запада и Америки очень важен. Состав их делегатов на Съезде советских писателей, за небольшим исключением, был на редкость слаб. Какие-то писатели третьего ряда… из Венгрии, Германии, Чехии… Не тех звали. Они давно живут у нас и не являются авторитетными для писателей и читателей Европы. А положение на Западе для нас сейчас чрезвычайно благоприятное, большинство наиболее крупных писателей пойдут за нами. Значение большой антифашистской организации писателей — огромно.
Сталин — Кагановичу, 23 сентября 1934:
Прочтите письмо т. Эренбурга. Он прав. Борьба с фашизмом — большое дело. Поставьте во главе т. Эренбурга.
Голос:
Постановление Политбюро «О международном съезде писателей в Париже (19 апреля 1935 года)
1. Утвердить в составе: М. ГОРЬКИЙ… и другие. Трех представителей Украинской литературы, двух Закавказья.
2. Отпустить на расходы советской делегации 20 тысяч рублей золотом.
3. Определить персональный состав: руководитель т. Щербаков, заместители т. Кольцов и т. Эренбург.
4. Предложить т. Кольцову выехать в начале мая в Париж для содействия в организации Конгресса.
Горький:
Я начинаю дряхлеть… Падает работоспособность. Появилась боязнь ослепнуть, идиотская. Боязнь, однако мешает. Сердце работает лениво и капризно. Глубоко опечален тем, что состояние здоровья помешало мне… выступить на конгрессе литераторов, которые глубоко чувствуют, как оскорбительно для них возникновение фашизма: как растет ядовитое действие его идей и безнаказанность его преступлений…
Кольцов. Париж, 23 мая 1935 года:
Приходится лишний раз поражаться проницательности Иосифа Виссарионовича. В подготовительной работе совершен ряд ошибок. Переборщили через край, пригласили людей, выступления которых теперь опасаются.
Все это мировое предприятие сидело без денег даже на почтовые марки. Дал пока 500 рублей из наших. Раскопал в полпредстве 3200 рублей, ранее выданных Барбюсу на «Монд»… Этот «Монд» — не такая полезная птица. Внешне съезд устраивается на пожертвование писателями. А сейчас Барбюс требует денег на будущий журнал и издательство. Отношение к нам, в общем-то, замечательное, не считая шибздиков троцкистского пошиба. Русские белогвардейцы еще не расчухались.
Жду указаний и текста речей, если готовы. Все доклады, материалы и т.д. — отправлять диппочтой. Возможны обыски, особенно в Германии.
А плащи и костюмы делегатам пусть пошьют из разных тканей! И разных моделей!
Эренбург:
Кольцов мне сказал: поскольку секретариат будет находиться в Париже, работать придется вам. Ругать будут тоже вас.
Сразу на Западе пошли толки, что деньги московские. Мол, снимем роскошную квартиру в Париже, и так далее. Эти разговоры многое заранее испортили…
Кольцов:
С Эренбургом отношения пока сносные, хотя он пытается играть роль арбитра между Европой (они) и Азией (мы).
Эренбург:
В моей тесной парижской квартирке собирались французские писатели, занятые подготовкой конгресса: Андре Жид, Жан-Ришар Блок, Мальро… Андре Жид больше всего говорил о себе и своем здоровье и играл с моей умнейшей собакой Бузу. Он держал в руке печенье, а Бузу выхватывал! Рраз — и опять! Печенье за ловкость! Ловкость — и ничего больше!
Андре Жид:
Меня, наверно, примет Сталин… Я хочу поставить вопрос о правовом положении педерастов.
Эренбург:
Я едва удержался от улыбки. Он видел себя пирамидой, а был, несмотря на мастерство, только однодневкой, бившейся в мутное стекло. Впрочем, все это я опишу много позже, спустя двадцать лет, в книге «Люди. Годы. Жизнь». А пока… а пока Андре Жид станет украшением Конгресса…
Кольцов:
Первая международная встреча писателей прошла в Париже в 1878 году, с участием Ивана Тургенева. Но теперь русские писатели могут разговаривать свободно — за их плечами больше нет каторги!
Эренбург:
С нами будут Генрих Манн, Андре Жид, Мальро… Конгресс будут приветствовать Хемингуэй и Джойс… Наш лозунг — писатели в защиту культуры.
Геббельс:
Когда я слышу слово «культура», я хватаюсь за пистолет!
Голос сверху:
Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) от 21 июня 1935 года
1. О поездке Бабеля и Пастернака на международный конгресс писателей в Париже.
2. Включить в состав делегации советских писателей на международный конгресс писателей в Париже Пастернака и Бабеля.
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
Пастернак:
Мне 45 лет. Неожиданно наступила старость. Зимой я чувствовал себя прекрасно, и вдруг с середины апреля пошли у меня бессонницы и прочие нервические неожиданности — с сердцем, кишечником и даже мозгами, вплоть до физически осязаемой тоски. Велят бросить курить и выработать сенаторскую походку. Я себя чувствую нехорошо и странно, не во всем себя узнаю.
Зинаида Пастернак:
Срочно просят выехать на конгресс. Борис Леонидович отговаривается болезнью. На это Поскребышев сказал ему —
Поскребышев:
— А если война? И вас призвали бы? Пошли бы?
Пастернак:
— Да, пошел бы.
Поскребышев:
— Считайте, что вас призвали.
Пастернак:
Вдруг приезжают ко мне двое, наверно, из НКВД, — нет, пожалуй, из Союза писателей, — тогда мы, должно быть, не так боялись таких визитов, — и один из них говорит:
Первый:
— Борис Леонидович, в Париже идет Антифашистский конгресс. Вы приглашены в нем участвовать.
Второй:
— Выехать завтра. Поедете через Берлин.
Первый:
— Можете пробыть там несколько часов и встретиться с кем вам будет угодно.
Второй:
— На следующий день прибудете в Париж, и вечером выступать на конгрессе.
Пастернак:
— Но у меня нет подходящего костюма!
Первый-второй (хором):
— Мы работаем над этим!
Пастернак:
Они предложили мне тут же: визитку и брюки в полоску, белую рубашку с твердыми манжетами и стоячим воротничком (БП тут же переодевают как куклу. — Авт.) и к тому же великолепную пару черных лакированных башмаков, которые оказались мне прямо по ноге (БП тут же переобувают. — Авт.). Но я как-то умудрился поехать в своей обычной одежде (быстро переодевается и переобувается в прежнее).
Это Анри Мальро настоял! Он объяснил советским властям…
Анри Мальро:
— Если Пастернака и Бабеля не будет, то пойдут толки и — пересуды…
Пастернак:
Мы, я и Бабель, были признаны на Западе. В это время не так было много советских писателей, которых были готовы слушать европейские и американские либералы.
Зинаида Пастернак:
На другой день почему-то ночью пришла машина. Мне не позволили его проводить. Я объясняла, что он болен. Мне отвечали, что —
Голоса хором:
— Его везут одеваться в ателье, для него приготовлены новый костюм, пальто и шляпа!
Евгений Пастернак:
В новом плаще (с кровавым подбоем… ох, не отсюда! Но почти в то же время! И место — Тверской бульвар. — Авт.) и с сумасшедше напряженными глазами папочка зашел попрощаться. Я не понимал, почему он так огорчен и встревожен. Он почти ничего не мог сказать от волнения и со слезами обнимал меня.
Бабель:
Я замучился с ним по дороге — а когда приехали в Париж, собрались втроем, Эренбург, Пастернак и я, в кафе, чтобы сочинить БЛ какую-нибудь речь.
КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ
(Шум в зале заседаний Конгресса — зал Мютюалите, Париж)
Эренбург:
Конгресс продолжается пять дней, с 21 по 25 июня, зал на тысячу человек переполнен, громкоговорители передают речи в вестибюль, люди на улице стоят и слушают!
Эренбург (в зал):
Мы прожили трудные годы — наши дни были окопами. Агитационная литература — это военное снаряжение.
Настоящее бескорыстное искусство возможно только в новом обществе!
(Генрих Манн и Андре Жид подходят к Эренбургу и пожимают ему руку.)
Дюжарден:
Вот мое показание: культуры больше не существует. Буржуазное общество потеряло даже понимание того, что это такое. Культурное наследство? Его растратили.
Андре Мальро:
Этот съезд созван в самых неблагоприятных условиях. Волей лишь нескольких человек, почти без денег.
Федор Панферов:
Посмотрите на нашу страну. Женщина — бригадир, председатель колхоза, женщина — агроном, инженер, женщина — профессор, женщина — нарком, женщина — токарь, женщина — мать. Так рухнули старые понятия. Стало быть, социалистический реализм не только критикует, но и утверждает новое, отбрасывает, требует перестроить Сибирь. Мы учимся, социалистический реализм приемлет все жанры, мы — за классиков… (Растерянно) Вот что такое социалистический реализм. Надо быть в рядах!
Жан-Ришар Блок:
Некоторые писатели говорят: я пишу только для себя.
Всеволод Иванов:
В новую литературу пришел новый, небывалый, редкий ранее тип, который должен теперь быть преобладающим. Это тип оптимиста. Теперь оптимизм становится массовым. Идет работа по выковыванию полнокровной улыбки. Толпа веселых и жизнерадостных строителей! СССР — родина всех трудящихся!
Лион Фейхтвангер:
В настоящий момент поэзия не может быть самоцелью, так сказать, поэзией ради поэзии. Она должна быть принадлежащим поэту средством достичь революционного сознания. Поэзия для человека, а не человек для поэзии. Поэзия должна слиться с революцией — для радикального преображения мира, а следовательно, и человека в его отношении к миру.
Николай Тихонов:
Поэзия борьбы и победы!
(Бурные аплодисменты)
А где Пастернак?
(Все оборачиваются)
Берлинский эпизод
Пастернак:
Причины были в воздухе! Меня томило, что из меня делали! Меня угнетала утрата принадлежности себе. Обижала необходимость существовать в виде раздутой и ни с чем не сообразной легенды. Эта поездка была мученьем. Вот доказательство, что я был болен душою. В Берлин из Мюнхена приехали Жоня с Федей.
Жозефина Пастернак, сестра:
Мы стояли с ним в большом холле берлинской подземки. Борис держал в руке билет.
Пастернак:
Можно мне бросить билетик на пол? Здесь так чисто все, опрятно. Я подумал, должно быть, это воспрещено…
Жозефина:
Летом 1935 года мы получили известие, что Борис пробудет в Берлине несколько часов по дороге в Париж. Родители были у нас в Мюнхене, и мы с мужем отправились в Берлин, остановились в квартире родителей. Позже приехал и Борис. Не помню ни первых слов приветствия, ни того, как обняли друг друга, все это как будто затмилось странностью его поведения и манер. Он держал себя, словно какие-то недели, а не двенадцать лет были мы в разлуке. То и дело его одолевали слезы. Одно только желание было у него —
Пастернак:
Спать….
Жозефина:
Мы опустили занавеси, положили его на диван. Скоро он крепко заснул. Прошло два, три часа, мало времени оставалось до его отъезда, а мы так и не поговорили!
Проснулся Борис в чуть лучшем состоянии, хотя опять жаловался —
Пастернак:
На бессонницу. Я лечился в одном подмосковном санатории. Однажды раздался телефонный звонок…
Настойчивый звонок:
Вы едете в Париж, на конгресс писателей.
Пастернак:
Я не поеду. Как я могу, когда я по московским улицам ходить не в состоянии? Я болен!
В конце концов пришлось сдаться, — но я не способен говорить, как мне в таком состоянии появиться на трибуне?
Жозефина:
Мы поехали в советское посольство, чтобы отложить Париж на день, но так как Бориса ждут на конгрессе теперь к закрытию, то ему надо было выезжать немедленно. По дороге на вокзал мы зашли перекусить в какую-то гостиницу…
Пастернак:
Знаешь, я хочу написать роман. Роман о девушке. Прекрасной, но дурно направленной. Красавица под вуалью в отдельных кабинетах ночных ресторанов. Кузен ее, гвардейский офицер, водит ее туда. Она не в силах этому противиться… Она была так юна, так несказанно притягательна…
Голос:
Пастернак впервые изложил сюжет «Доктора Живаго». До начала работы над романом пройдет десять лет, до окончания — еще девять…
Жозефина:
Я не верила ушам своим. Тот ли это человек, единственный, которого я знала — высоко над всем тривиальным, плоским, дешевым в искусстве! И теперь, забыв все свои принципы, собирается отдать свою неподражаемую прозу столь мелкому, столь заурядному сюжету!
Пастернак:
…и мы пошли на вокзал, а родителям в Мюнхен я обещал, что на обратном пути к ним заеду и у них отдохну.
Цветаева:
…Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери, на поезде — после двенадцати лет ожидания. И мать не поймет — не жди. Здесь предел моего понимания. Я в этом обратное тебе: я на себе поезд повезу, чтобы повидаться…
Пастернак:
Я не сдержал слова и никогда больше их не увидел.
КАРТИНА ПЯТАЯ
На сцене и в кулуарах зала Мютюалите
Эренбург (в сторону):
Я говорил на хорошем французском языке, главным образом о любви советских людей к литературе.
(на трибуне):
Советская литература помогает новым людям понять себя, свою героику, свое сердце — этот колтун страстей. (Да, колтун страстей — хорошо сказано!). Чтобы построить прекрасный мир, нужны зрячие люди. Работая над стройками великой страны, наша молодежь работает над стройкой своего сознания. Как обращаются к инженеру, рабочие обращаются к писателю.
Пастернак:
Я страдаю бессонницей, врач установил психостению.
Эренбург (в сторону):
С трудом уговорил его сказать несколько слов о поэзии. Наспех мы перевели на французский одно из его стихотворений…
Пастернак:
Мммммммммммм
Николай Тихонов:
Сложный мир психологических пространств представляет нам Борис Пастернак. Какое кипение стиха, стремительное и напряженное, какое искусство непрерывного дыхания, какая поэтическая и глубоко искренняя попытка увидеть, совместить в мире сразу много пересекающихся поэтических движений!
Пастернак:
Мммммммммммммммммм
Эренбург (в сторону):
Зал сразу понял, кто перед ним: это было ощущение живого поэта, зубра, вымершего в Европе, большой совести, большой детскости. Меня всегда изумляло, что в трудные минуты Пастернак становится ребенком; тогда он находит силу. Увидев впервые Париж, он сказал: «Это не похоже на город, это скорее пейзаж…». Он все берет всерьез. Для него жизнь сложнее и гуще, чем для других.
Пастернак:
Мммммммммммммммммм
(Горячие аплодисменты)
Пастернак:
Ммммммммммммммммм
(Еще более оглушительные аплодисменты. Все встают)
Пастернак:
Понимаю, что это конгресс писателей, собравшихся, чтобы организовать сопротивление фашизму. Я могу вам сказать по этому поводу только одно. Не организуйтесь! Организация — это смерть искусства! Важна только личная независимость. Умоляю вас: не организовывайтесь!
(Тишина в зале)
Эренбург:
В трудные минуты Пастернак становится ребенком…
Пастернак (в сторону):
Я потом прочел страницы Эренбурга обо мне в «Известиях»… Все это неверно. Вот я в Париже говорил серьезные вещи, а он все свел к фразе «поэзия в траве»…
Пастернак (Конгрессу):
Поэзия останется всегда той, превыше всяких Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли; она всегда будет проще того, чтобы ее можно было обсуждать в собраниях; она навсегда останется органической функцией счастья человека, переполненного блаженным даром разумной речи, и, таким образом, чем больше будет счастья на земле, тем легче будет быть художником.
Эренбург (в сторону):
Восторженное кудахтанье…
Пастернак:
Я превращен в какого-то восторженного человека, а я вовсе этого не хочу. В 1789, 1848, 1917 годах писателей не организовывали ни в защиту чего-либо, ни против чего-либо.
Голос:
Вечером на бульваре Сен-Жермен встретил Пастернака. Он первый раз в Париже. Всю зиму очень много работал. Лицо у него по выражению и по строению красивое.
Жалуется на болезнь.
КАРТИНА ШЕСТАЯ
Пастернак:
В столовую, где мы обедали, ворвалась Марина Цветаева. Бросилась ко мне. Я представил ее всей остальной делегации, Тихонову и другим. Марина хотела возвратиться в Россию. Я жаждал этого страстно и не мог сказать приезжайте. И не мог объяснить, почему приезжать не надо!
Цветаевы — Эфроны:
В Россию! В Россию! В Россию!
Пастернак:
(Я не знал, что ей посоветовать.) Марина, ты полюбишь колхозы!
Цветаева:
Ну и дура же я была, что любила тебя столько лет напролом… Ты был очень добр ко мне в последнюю встречу, а я — очень глупа.
Пастернак:
Ммммммммммммммм
Позвольте, я выйду на бульвары за папиросами. (В сторону: Что я мог ей сказать?)
Цветаева:
Между вами, нечеловеками, я была только человек. О, вы добры, вы можете при встрече первыми встать… вы идете за папиросами и исчезаете навсегда. И оказываетесь в Москве, Волхонка, 14, или еще дальше. Наша повесть кончена. Я подумала — если так поступил БП, лирический поэт, то чего мне ждать от Мура?
Пастернак:
В Париже я познакомился с сыном, дочерью и мужем Цветаевой. Полюбил как брата этого обаятельного человека. Они все настаивали на ее возвращении в Россию.
Эфроны (хором):
Марина, ты полюбишь колхозы!
Пастернак:
В них говорила тоска по родине и симпатии к коммунизму и Советскому Союзу…
Эфроны:
Марина, ты полюбишь колхозы!
Пастернак:
…частью же соображение, что Цветаевой не житье в Париже, и она там пропадает без отклика читателей…
Цветаева:
А что ты думаешь, Борис?
Пастернак:
Я не знал, что ей посоветовать. У меня не было на этот счет определенного мнения… Я слишком боялся, что ей и ее замечательному семейству у нас будет трудно… И неспокойно. Общая трагедия семьи превзошла мои ожидания.
Зал Конгресса (продолжение)
Владимир Киршон:
Сейчас в стране победившего социализма наш театр, поддерживаемый любовью и интересом к нему самых шир-нар-масс… широких народных масс… и повседневными заботами государства, является могучим коллективом художников, полным жизни, творческой энергии, зрелого мастерства.
Густав Риглер:
Мы проснулись после поражения. Пока мы боролись против неправильности «божьего мира», выделывались сериями бюсты нового бога — Гитлера.
Немецкий писатель-антифашист:
Гитлер — это не Германия.
Андерсен-Нексе:
Германия теперь переделывает свои университеты в казармы, народ писателей и мыслителей переделывает в солдат.
Форстер:
То, что в Англии диктатура все еще рассматривается как нечто, противное джентльменству, еврейские погромы — как непристойность, а частные армии — как потешные, — это кое-что значит.
Кольцов:
Мы, советские писатели, те, кому выпала удивительная и счастливая судьба забежать в будущее, жить и писать в стране осуществленных утопий…
Эренбург:
Я мог бы рассказать вам о нашей жизни, о том, как нас принимают на заводах и в колхозах… На металлургических заводах работают в другом ритме после стихов Пастернака!
КАРТИНА СЕДЬМАЯ
Пастернак:
Если б вы имели понятие о пытке этого путешествия! Там, в Лондоне, я был совсем разварной, бессонный, измученный, нравственно пришибленный — воображаю, каким разочарованием было знакомство со мной!
Раиса Ломоносова:
Позавчера приехал Пастернак. Он в ужасном морально-физическом состоянии. Он даже газеты читать не может. Жить в вечном страхе! Нет, лучше уж чистить нужники.
Щербаков:
У меня общая каюта с Пастернаком. Он говорит без умолку — день и ночь. Я умолял его перестать и дать мне поспать. Наверное, он сошел с ума.
Пастернак:
Иметь репутацию сумасшедшего или по крайней мере чудака было полезным. Может быть, именно это спасло меня во время страшных чисток.
Сталин:
— Не трогайте этого юродивого.
Пастернак:
Я прибыл через Лондон в Ленинград в состоянии совершенной истерии. Тетя Ася и Оля предложили мне пожить у них недельку-другую. В абсолютной тишине и темноте Олиной комнаты я провел первую нормальную за три месяца ночь. Я с восхищеньем увидал, что то, чего мне не могли дать снотворные яды, которыми я вынужден был отравляться дорогой, дают мне тишина, холод, чистота и нравственная порядочность тети Аси и Оли.
Зинаида Пастернак:
Все жены, и я в том числе, отправились на вокзал встречать поезд из Ленинграда. К моему ужасу, Бориса Леонидовича среди приехавших не было.
Щербаков:
Борис Леонидович остался в Ленинграде. Кажется, он психически заболел.
Зинаида Пастернак:
БЛ купил в Париже только дамские вещи. Это показалось подозрительным. Багаж не пропустили.
Когда мы явились на таможню, стол был завален действительно только женскими вещами, начиная с туфель и кончая маникюрным прибором.
Анна Осиповна Фрейденберг:
Тут еще ко всему он на пароходе испортил желудок… Словом, пожил три дня и стал совершенно спокоен. Еще вчера мы втроем восхищались заходящим солнцем! А сегодня приехала вторая жена и его забрала. Я его не могла удержать — обидно очень! Так и говорила ему: будешь «писать», — значит, и я пригожусь родине. Видно, семейная жизнь не так хороша. Ему нужно бы уехать в глушь, главное, чтоб он работал физически! Верьте, не верьте, а в колхоз! Да, да! И никаких жен! На пушечный выстрел, подписку взять, черт их дери! Он уже у нас почти поправился! Хотя есть у него черты поганые — слышала, как он говорил по телефону, что попал в «скромный дом»… Плюньте, он с жиру это! Оля ему рассказала о своих незадачах с публикацией, а он… «а как ты думаешь, салол хорошо на меня подействует?» Не думайте даже о Боре. Он теперь с нею, а попробуйте взять его у нее!
Пастернак:
Боюсь домов отдыха, дач, волхонской квартиры — ни на что у меня не осталось ни капельки сил. В тишине, холоде и чистоте тети Асиной квартиры я вдруг подумал, что смогу тут отойти от пестрого мельканья красок, радио, лжи, полуразвратной обстановки отелей, напоминающих мне о тебе и о том, что стало моей травмой и несчастьем! Мне надо же обрести душевный покой… но ты сюда не приезжай, это бы слишком меня взволновало.
Зинаида Пастернак:
Я была потрясена тем, что он не хотел меня видеть, и в смятении отправилась в Ленинград. Но когда он вышел, похудевший, и, заплакав, бросился ко мне…
Ольга Фрейденберг:
Но Зина приехала и вонзилась в Борю.
Ахматова:
Мне он делал предложение трижды. Но мне-то он нисколько не был нужен. С особой настойчивостью, когда вернулся с антифашистского съезда. Я тогда была замужем за Пуниным, но это его нисколько не смущало.
Пастернак:
Да, да, да, — нет!
Зинаида Пастернак:
Он говорил, что на всех произвел впечатление сумасшедшего. Потому что, когда с ним заговаривали о литературе, он отвечал невпопад или переводил разговор на меня.
Я очень рада, что он не встретился с родителями, потому что эта встреча очень взволновала бы его, а ему это вредно.
Ахматова:
Пастернак в Париже искал шубу для Зины, и не знал ее размеры, и спросил у Марины, но сказал: «У тебя нет ее прекрасной груди».
Зинаида Пастернак:
Я перевела его в «Европейскую» гостиницу. Он сразу повеселел, стал хорошо спать, гулял со мной по Ленинграду. Так мы прожили неделю.
Пастернак:
Что-то все же сделалось со мной, какой-то винт стерся внутри. Весь этот шум вокруг меня поднялся. С болезненной резкостью смертельно рассоренного с собой человека на международном съезде я должен был опять увидать — взамен реальных дел и достижений — чужие мненья, повторенья непроверенных басен, хлопки и овации на мой больной счет. Я почти плакал, отбиваясь, а мне насильно лили в глотку тошнотворнейшее варенье.
Со мной носились, посылали за границу, не было чепухи и гадости, которую бы я не сказал и которую бы не напечатали, я был тогда непоправимо несчастен и погибал, как заколдованный злым духом в сказке. Мне хотелось чистыми средствами и по-настоящему сделать во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога.
Пастернак — Сталину (не ранее 5 декабря 1935 года)
Последнее время меня, под влиянием Запада, страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел), во мне стали подозревать серьезную художественную силу.
Ольга Фрейденберг — родным в Германию, 1936
Вы сами знаете, что у нас единственная страна, где живется легко и радостно, где человек свободен. Кто знает, что с вами сделают, раз там в Германии такое средневековое бесправие? Я до смерти боюсь их насилия, их цензуры, их — не знаю чего. Ведь вы знаете это лучше меня, вы там, а я здесь, на Грибоедовском канале. Едва веришь об их ужасающем произволе и попрании всего человеческого. Вот потому-то мы все и хотим, чтобы вы вернулись сюда, на родину, в этот оазис настоящей культуры и внимания к человеку!
Пастернак:
…Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни…
нет, сейчас другое — Бухарин очень просил в новогодний номер «Известий» —
А в те же дни на расстоянье
За древней каменной стеной
Живет не человек — деянье,
Поступок ростом в шар земной…
В собранье сказок и реликвий… столетья так к нему привыкли…
Ммммммммммммммммммм
Сталин (перебивая это мммммммммммммм):
А все-таки Лебедев-Кумач точнее — Широка страна моя родная… где так вольно дышит человек. Подпевайте.
(Все безмолвствуют. Сцена погружается в полную темноту)