Публикация и комментарии — Любовь Сумм
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2023
Юрий Павлович Диков (род. 1937) — доктор геолого-минералогических наук. Шестидесятник из круга Ильи Габая, Юлия Кима, Анатолия Якобсона. Дружил с Арсением Тарковским, Давидом Самойловым, Исааком Крамовым и Еленой Ржевской. После смерти Исаака Крамова вошел в его семью, став мужем его приемной дочери Ольги Коган. Юрий Диков участвовал в сохранении и публикации наследия Крамова, помогал Давиду Самойлову в осуществлении некоторых замыслов, в том числе пьесы «Воскресение» (о возвращении Сталина к жизни, если это можно назвать жизнью), вместе с Владимиром Кормером затеял писать биографию Чернышевского и осуществил этот замысел спустя годы после смерти Кормера в форме романа-эссе «Учитель истории». В столе-секретере Юрия Дикова лежат записи 1970–1980-х годов, насущная часть опыта его поколения и дружеского круга.
7 августа 1976 года
Разговоры о чистоте нравов и человеческой доброжелательности в послевоенное время не совсем точны, на мой взгляд. Равенство и опрятная скудость быта, на которые ссылаются ненавистники сегодняшних отношений между людьми, были тогда достаточно искусственными, и поэтому именно в то время, как никогда, было сильно стремление выйти за пределы своего дома, круга и переместиться на более престижный социальный уровень. Вряд ли такое было бы возможно при сознательном и свободном выборе. Кроме того, почти семейные отношения между людьми касались только неурядиц быта и, вероятно, были в какой-то мере реакцией на сталинскую жуть отчуждения всех от всех. Когда же человека испытывала сталинская машина, то далеко не всегда этот человек поступал в соответствии с «атмосферой братства».
8 августа 1976
К продолжению вчерашнего разговора об идеализации человеческих отношений в послевоенное время: тогда антисемитизм как государственная политика только-только начинался, и хрен бы он привился, если бы не была страна к нему подготовлена изнутри. Вообще тогда легче было с жупелами и громоотводами — темные инстинкты легко доверяли темным делам вождей, и собственного никакого общественного сознания и в помине быть не могло — за пределами будничных дел и устоявшихся бытовых отношений сразу начинались мифы.
Удивительное дело: в Норильске почти 200 тысяч человек, живут здесь они почти коренным образом, а я свое появление здесь воспринимаю почти как первооткрывательский подвиг.
Видимо, есть и какой-то физиологический источник солипсизма, да и, скорее всего, солипсизм родился как неосознанная реакция на пространственную экспансию человека, на слишком быстрый приток положительных и рациональных знаний, и солипсизмом человеческое сознание прикрывало от разрушения мировоззренческие синтезы предыдущих эпох. Вместе с тем, он (солипсизм) оказывается и наиболее последовательным завершением индивидуализма, родившегося из представления о человеке «как мере всех вещей».
19 августа (Пренай, Литва)
После разговора с Л.К.Ч.1 Среда, воспринявшая и культивирующая непрерывность любой традиции, способна принимать на себя функции научной школы, если новый методологический подход еще не разработан. И даже, наоборот, устойчивая университетская традиция (с признаками эзотерической школы) при низком общем культурном уровне может оказаться несостоятельной перед лицом принципиально новых идей, тогда как среда с высоким культурным потенциалом способна воспитать ученого, особо чуткого к этим идеям.
Так в физике Московская физическая школа мало что дала для развития квантовой механики в России, а петербургские одиночки — сразу вышли на мировой уровень.
24 августа
Христианское возрождение, о котором толкуют люди типа Н. Горбаневской, Е. Терновского и т.д., в первую очередь поражает своей неорганичностью и сугубым элитаризмом. В этом «возрождении» меньше всего чувствуется поиск общественного или индивидуального нравственного идеала, зато очень сильны токи неудовлетворенных (да и не способных быть удовлетворенными) литературных амбиций. Это христианство играет ту же роль, что и престижные вузы (МИМО, ф-т журналистики) для бюрократической элиты: Ильево «обличье высших каст»2. Существенным кажется, что это охристианивание никак не связано с потребностью в вере среди обычных людей.
16 апреля 1977. Карадаг
Сравнение прозы Изи и Давида. Давид начинает свою прозу как иллюстрацию системы идей — он натягивает на имманентную идейную конструкцию ткань жизненного опыта и там, где происходит сращивание этой ткани и костяка, идея начинает ветвиться и дает логические побеги в виде дробных структур [вписано на соседней странице]: В Давидовой прозе кроется субординационность — мешающая его решимости стать великим.
Подход Изи — обратный: идея не присутствует ни в исходном посыле, ни в заключительном акте, она проступает лишь в отборе материала, но и там нельзя говорить о наличии какой-либо гносеологической доминанты — эта проза не предъявление идеалов, а наработанное и нарабатываемое мировоззрение нравственного человека, не сводящего никаких счетов, но доказывающего, что вне культуры никакого разумного синтеза исторический опыт не даст. Культура, подмененная цивилизацией, лишает историю языка и, в конце концов, разума.
1 мая 1977
«Старый Дон Жуан»3. Он ждал расплаты за суетность, а дело повернулось возмездием за бездуховность. На пороге смерти он первый раз получил в ощущении высокое бескорыстие мысли: не зря явился именно череп (мандельштамовское в параллель: «Для того должен череп развиться…» и «…Шекспира отец» и тут же «Poor Yorick»).
Тема неподготовленности к смерти произрастает из «Выйти из дому при ветре…», и ужас «Старого Дон Жуана» заключен в строчке «тьма без времени и воли» — категория времени осознается лишь тогда, когда ее уже вот-вот не будет, мысль познала время метафизически, а время теряет физический смысл.
2 мая 1977
Вчера у Л.К.Ч. Она очень удручена и растеряна: «Мы все сейчас расплачиваемся за что-то сделанное не так, как надо. Оттого, видно, не получается писать, да издавать тоже не хочется. Вот понять бы, что же мы не так делали?»
Для себя: «Северные элегии» Ахматовой — биография, но она так и не закончена, поэтому нельзя их включать в основной корпус.
Кстати, вспомнил: 25 января, около 9-ти вечера раздается телефонный звонок. Л.К. поднимает трубку, звучно и четко произносит обычное свое: «Я слушаю», — вижу, как лицо ее становится немного растерянным, будто на ее глазах совершена нарочитая пакость. Она молча слушает, потом вдруг говорит: «В таком случае, где же мы с вами встретимся?» Некоторое время держит трубку в руке, отводя ее от уха, потом кладет на рычаг. Спустя минуту рассказывает мне: «Говорил молодой и вежливый голос: “Лидия Корнеевна, вам осталось жить три дня. Так что готовьтесь. До свидания”, — вот на это я и спросила о встрече».
4 мая
В. Эдельман4. Какая это радость видеть его. Так хорош, умен, независим и дружелюбен, а еще на нем постоянный свет Леночки и обаяние прекрасно получившейся семьи (такая, кстати, редкость в наше время).
Дельное замечание, что взрывы только потому не могут быть делом андроповского или щелоковского ведомства, что они (ведомства) достаточно забюрократизированы, чтобы не оставить на каком-нибудь уровне неспрятанных концов5.
5 мая
Утро. Слишком концентрированное внимание на системе запретов, пусть даже добровольно принятых, расшатывает нравственный идеал, потому что усилия, затрачиваемые на поддержание высоты запретных барьеров, не дают возможности свободной ориентации в меняющемся мире. А слишком большие усилия, затрачиваемые человеком на сохранение полученных в наследство моральных запретов, поневоле заставляют его преувеличивать их значение на общей шкале моральных ценностей, то есть родовые табу и запреты приравниваются к общечеловеческой морали, и человек становится рабом расхожего мнения, а рабство известно, как кончается — или бунтом, или — искалеченной душой.
6 мая
Киев. Фет — образец состоявшейся творческой личности при ничтожных гражданских понятиях, да еще в пору реакции — это ли не приманка для добровольно заблудших душ с Елисейских Полей ЦДЛ (ЦДЭЛизиум).
Гнусность нынешних разговоров о Фете особенно противна потому, что из тех же кругов настырно навязывается мнение об исторической ответственности народовольцев за все содеянное после них, да что исторической — личной!
Что же касается самого Фета — то здесь начисто забывают и о разнице в отношении к поэзии читательской публики фетовских (но, кстати, и толстовских, и щедринских, и достоевских и нынешних) времен: всеобщая ничтожность поэтического вкуса при значительности и серьезности нравственного поиска интеллигенции 60–90-х годов, и, в общем-то, изощренный вкус и чуткое ухо современного читателя при гедонистской и одноклеточной нравственной расхлябанности.
Фет — фигура, способная объединить и Межирова, и Палиевского, и Куняева, да заодно и всю либеральную хрущевскую шпану.
Страх смерти и его преодоление. Истинный поэт, возможно, не меньше простого обывателя заходится иногда от ужаса перед неизбежностью физического конца, но постигнутая им гармония мира дает точное ощущение непрерывности духовного пространства.
Поэтическое постижение формирующейся ноосферы.
7 мая
Читая Ахматову. Я помню отлично всех своих любимых поэтов, когда они впервые открылись мне. Это обязательно! начиналось с какого-то определенного стихотворения (по хронологии было так: самый первый Анненский, и даже не своими стихами, а переводом бодлеровского «Сплина», потом Гумилев с «У меня не живут цветы…», Мандельштам: «Бессонница. Гомер…» (в цитировании Паустовского, было это в 1958 году — ехал на практику на Урал и листал журнал «Москва», взятый у Роненсона6). Потом Блок — «Есть игра: осторожно войти…», а дальше — до 1961 года — обвал — все школы и направления, какие были в русской поэзии начала ХХ в. (можно будет на досуге вспомнить), затем удар — цветаевская «Поэма конца» и «Воронежские тетради» — с них Мандельштам навсегда первый.
В это же время и Пастернак циклом «Разрыв», Ходасевич: «Сижу, освещаемый сверху…» и дальше, и дальше… Тарковский, Заболоцкий, Самойлов и т.д.
Ахматова же в моем сознании откристаллизовывалась из отдельных строчек, разговоров, статей, воспоминаний (больше изустных), и, кажется, копилось это всю жизнь, чтобы, наконец, совсем недавно (затрудняюсь назвать точную дату — думаю, не больше двух лет тому) вдруг понять полную и постоянную необходимость ее поэзии для себя. Нечто подобное (но вовсе не окончившееся) происходит для меня с Пушкиным, и даст Бог будет и он у меня свой.
8 мая
Один из парадоксов, преподнесенных историей большевистскому сознанию: начав со стремления к мировой революции, оно в зените своего окостенения закончило полным отторжением отечественной научной мысли (я не говорю обо всем остальном) от общечеловеческой. Разгром научных школ в 1948–53 гг. — это вклад в гармонический синтез большевистской картины мира, внутренне абсолютно непротиворечивой, но столь же капитально несовпадающей с реальностью. И вообще, просто замечательно, с какой последовательностью в те (да и в нынешние) поры исходные догматы и символы веры в процессе их эксплуатации оборачиваются полной и неожиданной противоположностью: хотя бы учение об относительной и абсолютной истине.
Дилетантизм в истории. Ситуация в наши дни сугубо положительная — она свидетельствует о чрезвычайном росте личностного отношения к историческому факту, а следовательно, усиливает нравственную оценку исторического события. Возможно, за этим стоит, наконец, выход из непрекращающейся столетней гражданской войны.
Вот пакость. Опять бессонница. Попробую записать всякие мо, какие помню.
И. Крамов в разговоре об астафьевской «Царь-рыбе» — «Было время, когда в нашей литературе хорошим тоном считалось хвалиться тяжелым детством, а если ты вдобавок был еще и вшивым, то совсем замечательно».
Б. Слуцкий о фильме «Как царь Петр арапа женил»: «Почему-то из Высоцкого вместо молодого эфиопа сделали пожилого ирокеза… и вообще фильм про то, как тяжело протаскивать идеи театра на Таганке в условиях Петровских ассамблей».
11 мая
Эту тетрадку я затеял вроде как дневник, но с кое-какими высокомерными ограничениями: вместо того чтобы чохом протоколировать день за днем, я решил поставить опыт по отфильтровыванию на этих страницах интеллектуальных событий. На минуту показалось интересным посмотреть, как, когда и в какой связи рождается мысль, а вещество ее на плотность и твердость проверять потом когда-нибудь. И как всякая затея с явным привкусом лукавства и ходульности, и эта проваливается более или менее успешно. Вести лабораторную запись непрерывного процесса невозможно, не введя ограничений, связанных с остановкой наблюдателя для того, чтобы записать это наблюдение. Ограничения такого сорта, естественно, заставляют вводить оценочные параметры и отделять существенное от второстепенного, но когда идет речь о собственных мыслях, да еще в «процессе» их непрерывной генерации, то как не возмутиться и не начать подвирать, лицедействуя и преувеличивая. Мысль редко (во всяком случае, у меня) отстаивается в сформулированном виде — мои мозги способны производить некий интеллектуальный бульон, питательный раствор, они — как бы среда обитания чужих жизнеспособных мыслей, которые, прижившись в моей голове, из благодарности дают потомство — чаще всего ублюдочное, иногда, правда, с намеком на незаконное изящество. Все эти потуги несостоятельны, в первую очередь по причине невысокой искренности самого перед собой. Можно бескорыстно подвирать, но унижать самого себя в расчете на перспективу компенсирующего возвеличивания — грех содомский.
14 мая
Попробуем занять себя разговором о содержании понятия интеллигентности с точки зрения метрополии и провинции, имперского сознания и плебейского децентрализма, культуры и цивилизации.
Мое долгое отсутствие в геологической, минералогической среде и потраченный интерес к произвольным умозаключениям обновили глаз, и сейчас довольно любопытные вещи оказывается возможным разглядеть. В принципе, существуют три минералогические школы: ленинградская, киевская и московская. Каждая из них несет на себе проклятье кризисного существования геологической науки вообще, и здесь нет ничего удивительного: в геологии сейчас уровень ответственного сознания ниже фактов, доступных этой науке.
Любопытно другое — проследить, как соотносится этот кризис науки с эволюцией названных школ и как эти школы осознают себя в такой ситуации.
Наиболее демонстративен в этом смысле Ленинград. На Ленинградской минералогической школе отчетливо видны признаки распада высокой имперской культуры. Будучи связанной с дореволюционной естественно-исторической школой, нынешняя ленинградская наука подсознательно опирается на культ предков, и поэтому взгляд назад и утверждение традиций в этой науке сильнее методологических принципов. Аристократическое сознание оказывается острее оккамовской бритвы, и презрение к выскочкам и плебеям из столицы заставляет ленинградцев упорно игнорировать любую попытку объявления научного подхода.
Дело осложняется еще и тем, что ленинградцы не без оснований ощущают себя наследниками культуры XIX века и в подсознании у них сидит китежанский пафос. Если выходить на аналогии, то нынешние питерцы схожи с греками времен Римской империи, для которых и латынь была варварским языком.
Вообще-то ленинградская школа — замечательный пример самодовлеющей силы стиля, лишенного внутренней опоры. Действительно, стиль XIX века, по преимуществу рожденный гуманистической традицией, позволил культуре вовлечь в сферу первичных действий провинцию. Однако эта провинция, усвоив лишь позитивистское сознание, входящее составной частью в культурный потенциал, тяготилась иррациональным содержанием культурного наследства и упростила понятие культуры до понятия цивилизации, то есть выхолостило этическое, моральное наполнение ее: провинция, не отягченная собственной культурной работой, криво усмехнувшись над «любовью к родному пепелищу», вдруг очень застеснялась самое себя и ударилась в космополитизм, да с такой силой, что доигралась до понятия мировой революции. Но чтобы утвердиться в своем праве, провинции необходимо было избавиться от непрерывной культурной традиции, поэтому, одолев социальный консерватизм и произведя новые социальные структуры, она пережала все сосуды, способные подпитывать эту традицию. И Питер — уникальный плод имперской традиции — стал чем-то вроде «града Китежа».
15 мая
Патетичен ты, Диков, не в меру.
Банальность — это мера мыслительных возможностей, а пошлость — способ мышления, и только пафос способен переводить одно в другое.
Что ты все бормочешь? Говори ясно, если есть, что сказать.
16 мая 1977
Петербург (вернее, его появление, его феномен) внес в русское историческое сознание понятие периодичности, повторяемости и возобновляемости круга идей и событий. Идеи и события он свел в функциональную связь. Допетровская Русь, судя по всему, жила, не осознавая себя в истории, она была слишком биологична и не имела вкуса к историческому времени. Вообще, вероятно, понятие времени у нее было азиатским (безразличие к смене событий).
Мне кажется, что, примеряя на себя условия 80-х годов прошлого века, нынешнее общество не только решает вопрос о состоятельности безыдейного художника в условиях реакции, но и лукаво осваивает снижение нравственных понятий, связанное с гибелью «Народной воли».
Не оправдание Рысаковского, Дегаевского предательства, а доступность, возможность его интересует нынешнюю интеллигенцию особым образом.
18 мая 77
Теперь эта тетрадка меньше всего дневник. У нее появился адресат — ему буду исповедоваться и писать письма (адресат — Изя7).
Теория неминуемой расплаты за когда-то содеянное, на мой взгляд, хороша и верна во всех смыслах, но с одним уточнением — расплачиваешься не за однократный грех, а за состояние, породившее этот грех, за органику этого состояния.
6 августа
Я очень хочу, чтобы эта тетрадка была прочитана Леной8 и Изей. Дело в том, что никто ни в какие дни не вызывал у меня столь ясного и глубокого доверия, как они.
Принцип «Ohne uns»9. Не случайно его появление в среде технической интеллигенции, полагающей, что методическая вооруженность создает предпосылки для формирования пусть зачаточной, но независимой культуры, и она же, эта интеллигенция, считает, что главными признаками новой культуры являются анонимность, фольклорность и полное неприятие официальной культуры. Интересно, что по этим же признакам определяет независимую культуру и наша эмиграция.
И там и тут в глаза бросается автоматическое самоотчуждение от так называемой официальной культуры без попытки разобрать ее содержание сколько-нибудь серьезно.
Ну, с технической интеллигенцией еще более или менее понятно: в массе своей она выросла на тощих харчах беспреемственности, произвольно отсекая действенное от действительного, но культурная эмиграция?
Мне кажется, что и в том и в другом случае в отношении непрерывного культурного процесса срабатывают изъяны модельного подхода. Выводя за пределы оценок очевидное негодяйство и сервилизм, все-таки имеет смысл подумать и о том, что последние шестьдесят лет шла непрерывная работа постижения соответствий (или несоответствий) человека самому себе, меры его низости и высоты. Попытка же оценить культуру, построив какую-то модель, встраивает ее (культуру) в ряд более и менее элементарных и воспроизводимых явлений и лишает общечеловеческого и исторического смысла.
Насущный вопрос — действительно ли русская культура великая. И если да, то несостоятельно любое отпадение от нее, если же нет — тогда о чем говорить и уж тем более узурпировать право на сохранение величия чего-то несуществующего? Техническая интеллигенция по крайней ничтожности своего развития считает возможным отложиться и произрастать в худосочных параметрах абстрактно построенного мира, а эмиграция, поставив на все подцензурное Каинову печать, занялась произвольным подбором идолов.
И здесь, на подмене центрального периферийным, они сходятся.
Эти пресловутые шестьдесят лет вмещают в себя, кроме того ужаса и боли, о которых никто и никогда не забудет, еще бездну вещей, поражающих своим динамизмом. В первую очередь это формирование новых социальных и общественных человеческих типов и отношений. И разве не велика та культура, которая казалась уничтоженной напрочь и безвозвратно, и умудрялась все-таки постигать, и глубоко постигать, эту новизну и находить в ней органику и определять перспективы этих отношений, опираясь только на собственное чутье и сознание приобщенности к общечеловеческой истории?
Ведь почти каждое десятилетие рождало свой доминирующий тип, и только благодаря этой будто официальной культуре нам известно, чем отличен человек, скажем, тридцатых годов от человека шестидесятых. Да и сама техническая интеллигенция настолько беспрецедентна и нова — что бы она знала о себе самой без этой культуры, смогла бы она задавать вопросы, если бы не ощущала хотя бы подсознанием необходимость спрашивать самое себя. Натуру не следует ублажать, ее надо преодолевать — познавая себя, — иначе происходит смещение исторической судьбы в культурную и меж ними нет различия, а это ядовито.
16 июля 1978 года
Проза Давида дидактична, а Изина — назидательна. Хронологический принцип освобождает Давида от необходимости вводить жанровые обоснования для саморазвивающихся идейных конструкций — здесь ему помогает изощренное ритмическое чутье поэта и распределение мысли в прозаической ткани почти музыкальное.
Изя оживил и, мне кажется, впервые ввел в литературный обиход жанр притчи. Он продемонстрировал ее возможности, дотоле неизвестные.
23 июля
«Записки о войне» Лены Ржевской10. Эта война мобилизовала все нравственные ресурсы России, весь запас ее соборного идеализма, но она же и полностью их израсходовала: постоянное недоумение, как это герои войны, да еще познавшие вкус братства и фронтовой дружбы, мгновенно согнулись под сталинским послевоенным игом. Видимо, безинерционность сталинского политического мышления, последовательно отсекающего все связи России с человечеством и без задержек поменявшего ориентиры с мировой революции на абсолютный изоляционизм, оказалась дееспособней, чем интернационалистический запал предвоенного поколения. Хотя замес этого поколения, с учетом всех кошмаров предвоенного десятилетия, видимо, был не жиже (по уровню понятий), чем тот, который родил декабристов, но для появления чего-то похожего на декабризм кроме высокого нравственного импульса отечественной войны нужны были оплодотворяющие просветительские идеи Запада, нужно было чувство ответственности поколения перед народом и одновременно самоосознание исторической ответственности. Если в войну 1812 года думающая Россия ощутила себя частью человечества только тогда, когда восприняла идейный арсенал просвещенной Европы, то в эту войну, наоборот, наша молодежь, пришедшая в Европу, имела более значительный духовный и идейный багаж, чем тот, который могла предложить Европа. Да и что она могла предложить — полную деморализацию, яд разлагающегося фашизма и тоску одичания. Кроме того, интернационалистское сознание нашего военного поколения не могло враз переварить националистические тенденции, начинавшие прорастать в европейском сознании.
А внутри страны ко времени их возвращения отстоялась своя сумма идей, причем с обратным знаком, и эта сумма складывалась из темных источников: тыловой поляризации мнений, удачливости и оборотистости, оглушенности размерами собственного горя и невозможностью избыть это горе из-за того, что и у соседей, рядом, горе не меньшее.
Кроме того, пришлось отпустить деревню на войну, после коллективизации она впервые раскрепостилась.
Не получив от Европы никакого духовного импульса, фронтовое поколение вернулось домой с тем же набором представлений и понятий, с которым уходило на войну. И Сталин подготовил второй акт гражданской войны: спустил деревню на город. В результате этой войны в первую очередь должно было произойти усложнение социальной структуры общества, его четкая иерархизация, подгон под каждого сверчка своего шестка.
Вместе с тем, деревня, в наиболее социально активной части перемешавшаяся с городом, в то время еще не утратила родовых и семейных связей с теми, кто остался при земле. И как дееспособные, новые горожане еще считали себя обязанными помогать вконец обнищавшей деревне, вернее, только своим деревенским близким. Но эта помощь в России имеет очень демонстративный привкус, она обязательно оформляется как акт благодеяния с полным и благодушным унижением взыскуемого помощью.
Тем не менее забота нового города об изнемогающей деревне была в те годы единственным человеческим устремлением, окрашивающим в свой цвет послевоенный быт. Разговоры об устройстве родственников при каком-нибудь деле, сборы гостинцев, тюки вещей, участие в постройке дома шли почти вровень с заботами о помощи сидящим в лагерях и поисками пропавших без вести.
И на устройство деревни в городе израсходовались послевоенные остатки общинного сознания России. Реальные тяготы быта разоренной страны поддерживали инерцию моральной высоты военного уклада жизни.
Моему поколению, детство которого пришлось на войну и на эти послевоенные годы, досталось в ощущение только опрозраченное чувство простых и бескорыстных отношений, и это чувство для нас остается ностальгическим эталоном навсегда утерянной гармонии несуществовавшего мира. И если для военного поколения послевоенные годы были временем поражения и смены вех, то для нашего — они начальная точка отсчета всех нерукотворных мифов и неразмываемых знаков, обозначивших устойчивую структуру дотоле полностью лишенного внешних примет мира. Здесь и чернильница-непроливайка, и инвалиды с оловянными пугачами и селитряными пробками, и круглое мороженое в вафельных обложках с именами, и фантики, собранные на помойках, и казаки-разбойники, лапта, чижик, тысячи, чеканка, пристенка — у каждого двора своя любимая игра, как у деревень — престольные праздники.
До смерти Сталина сугробы в Москве всегда были вровень с нами или выше, а переезд на лето в деревню меньше менял в картине мира, чем сейчас переход улицы.
Наше поколение начинает теперь аукаться, как пароль называя эти устойчивые приметы уличной жизни послевоенных лет, пытаясь через них обозначить свое существование во времени, с их помощью срастись с военным поколением, причем упорно игнорируется факт, что вершинное состояние фронтовиков — именно на войне, а также что между нашим послевоенным мифотворческим началом и войной зияет незарастающая щель «испытания победой», ощущение которого нам не получить.
Мне кажется, что собирание нашего поколения под знамена послевоенного детства мероприятие скорее эстетическое, чем этическое, и потому так сильна эта нота у наиболее значительных и у наиболее характерных поэтов нашего поколения: Бродского, Кушнера, Чухонцева. Сюда же по пародийной принадлежности следует отнести и Евтушенко, который свой инфантилизм принял за провиденциальный дар и способность найти читателя в потомстве (считая за потомство тех, кто моложе лет на 10).
Эта же эстетская струя здорово мешает рождению в нашем поколении своей независимой прозы — мы раз в жизни имели возможность ответственно и независимо глядеть на мир — в детстве, а потом только обустраивали декорации под усредненное расхожее мнение.
Интересно, что наиболее состоятельная проза нашего поколения сильна как раз отталкиванием от прямого жизненного материала, она вводит его в свой обиход через предварительный карантин лабораторных упражнений: утопию, квазидокументальный речитатив (Битов), опыт исследования и путевой очерк — последнее есть рецидив туристической эпидемии студенческих лет. И от всей этой прозы несмотря на ее порядочный ум и остроту несет заезжими неизвестно из какой державы наблюдателями и описателями нравов замечательного и диковатого народа Московии, такие наши Олеарии.
Мы действительно потерянное поколение — один раз были равны себе — в детстве, а теперь носимся как Питер Шлемиль в поисках собственной тени, а тень эта — первичное ощущение жизни, трагедийности ее.
1 августа
Очень интересно, что нерастраченные возможности литературных приемов расходуются на формирование усредненного носителя фрондирующего здравого смысла — так Жлоб Маргулис (парикмахер) стал чем-то вроде литфондовского Насреддина11.
4 августа
Одно из наиболее драматических свойств Изиной прозы связано с неосознанной тягой к исследованию взаимодействия столицы и провинции в человеческом сознании. Важным кажется то, что все герои Изи сугубо провинциальны и как личности ни один из них не перерастает своего времени, но является его характерной функцией, неважно, провинциал это по коренной принадлежности или по духу (от Малашкина и Воровского до Маршака и Межирова). Любой из этих героев оказывается жертвой нового централизма, и любого из них слишком напряженное течение времени заставляет искать в себе какую-нибудь внутреннюю статику от чудачества до кликушества, так что каждый из них оказывается дервишем на углах, где завихряется время. Ощущение такое, что каждый из тех, кого заметил Изя, культивирует в себе предание о времени или поступке, когда он оказывался равным самому себе, но однократность такого осуществления оказалась ядовитой — она лишала человека идеи развития там, где от него не требовалось никаких постоянных личностных усилий: время снимало с него ответственность за осмысливание самого себя. Поэтому так сильно тоскливое недоумение этих людей от встречи с новыми структурами человеческих отношений или новой системой идей, и постоянный взгляд назад превращает их в Лотовых жен. Личность любого из них оказывается меньше их возможностей, они все-таки больше типы, чем личности.
19 октября
Расшатанное сознание нынешних дней заметным образом опрокидывается в научные методологии, проверяя их устойчивость и размывая их.
Общество, проделав эволюцию от «все позволено» до «все возможно», начинает развлекать себя самодеятельными картинами мироздания, в которых основную роль играет рационализация мистических преданий и полная детерминированность связей между далекими и разнородными явлениями. При этом источник детерминированности ищется вовне эмпирического опыта и за пределами положительного знания. Страсть к летающим тарелкам, телепатическим полям, оккультным свойствам камней и гороскопам — онтологические признаки мировоззренческого синтеза «образованщины». Оживление древних верований и суеверий, окрашенное лукавством «нового знания», безответственно в первую очередь по интеллектуальному безразличию. Дело в том, что поиски связей между вещами и явлениями у астрологов и алхимиков в первую очередь отмечены интеллектуальной отвагой и первооткрывательской пытливостью. Сегодняшний взгляд на непознанные тайны мира ничего такого за душой не имеет.
Если в Средние века разум был мощным, но все же средством построения универсума, то сейчас он стал объектом поклонения, и поэтому он отчужден от его носителей. Существенно и то, что увлечение мистическими играми больше всего распространилось среди интеллигентного сословия, т.е. людей, занятых практическим приложением достижений разума. Расслоение науки на высокую и низкую, фундаментальную и прикладную, привело к тому, что первая узурпировала универсальное знание и впала в методологический снобизм, а вторая просто-напросто лишилась способности соотносить себя с общей картой мироздания. Когда высокая наука сталкивается с фактами, которые она не в состоянии с ходу объяснить, практического деятеля начинает тешить почти неосознанное чувство враждебного злорадства. При этом обязательно и в избытке находятся оглашенные энтузиасты, объясняющие граду и миру истинный смысл загадочных явлений, и, как правило, этот смысл лежит за пределами наработанной рациональным разумом картины мироздания. А вина за это ложится безусловно на науку — самонадеянно взвалив на себя ярмо двигателя прогресса и отождествив прогресс с историей, она отвела чисто служебную роль культуре, одаривая ее при этом надуманными противопоставлениями и парными соподчинениями: наука и культура, наука и общество, наука и нравственность.
Но раз авторство этих антитез порождено самой наукой, то, естественно, подразумевается ее примат во всех двуединствах. Заявив о себе таким образом, наука посчитала себя способной создать новую культуру, увидеть высшую цель общества в обслуживании себя и изобрести специальные нравственные коллизии, оказывающиеся более изощренными и глубокими, чем те, которыми мучилось дотоле человечество.
Наиболее губителен оказывается именно этот искусственно построенный вопрос о нравственности науки. Приписывая себе какие-то специфические связи с общечеловеческой моралью, наука вывела себя из сферы практической деятельности и приобрела признаки телеологического организма.
Присвоив нравственную высоту ученых прошедших эпох (и в особенности XIХ века), современная наука усиленно нарабатывает миф об автоматическом нравственном совершенстве любого ее представителя. А все несчастья и беды производит из столкновения чистых целей науки с неразборчивостью и настырным потребительством общества. Но и чистые цели науки не всегда однозначны: культ разума тем не менее культ, а положение жреца науки все-таки положение жреца.
11 апреля 1978 г. Вечером
В Ленинграде на пересечении Лиговки и Обводного канала дожидаюсь трамвая. Ко мне подходит полупьяный старик, сравнительно опрятный и свободный, почти бесцеремонный в обращении. Спрашивает: «Сынок, вижу, не ленинградский, откуда будешь?» — «Из Москвы».
Начинается монолог о нелюбви к Москве, заодно сообщается, что он коренной петербуржец, всю жизнь прожил на Обводном канале, сорок пять лет стажа, недавно был инфаркт, но пить не бросил, да и не хочет.
Спрашиваю уже я:
«А блокада вас задела?»
«Нет, я в армии был. Жена — та в блокаду попала».
«А воевали где?»
«Да не воевал я. В войсках МВД тут и служил, еще с 39-го года. Тогда мы не пьянь по улицам подбирали, а больших людей брали. И в Финскую брали, и в эту».
«За что же?»
«Большие дела делали. Вот главный инженер с “Большевика” что задумал: как немцы войдут в Ленинград, так мы всех коммунистов через большую мясорубку пропустим и по полям на удобрение раскидаем. Он уже эту мясорубку строить начал да взяли его».
«Вранье все это».
«Как же вранье, я сам слышал».
«Значит, врали вам те, кто про это рассказывал».
«Да нет, я в конвое стоял, когда его судили, при мне он на суде говорил».
«Значит, наговорил сам на себя, заставили его эту мясорубку придумать».
«А верно, наговорить на себя мог. У нас, когда под следствием, три дня вверх ногами повисишь, что хочешь признаешь».
21 апреля 1978 г.
Смерть и последующая эксгумация Сталина принесли один неявный парадокс в наше общественное бытие. Смысл этого парадокса, мне кажется, заключен в следующем: государство, уничтожая своих подданных направо и налево, в сталинские времена тем не менее старалось все свои злодейства совершать по возможности втихую. И не формулировало в политических и юридических терминах относительную ценность человеческой личности. Поэтому насилие, кровь и страх отслаивались от государства и существовали вне его или в виде метафизических временных категорий, или персонифицировались в конкретных носителей зла (в которые, кстати, нередко включался и сам Сталин).
19 октября 1979 г. Ялта, день рождения Изи
Как я понимаю культуру? Она, по-моему, совокупность всего духовного опыта человечества, позволяющая устоять человеку перед конечным смыслом физического бытия.
Через пять дней в Ялте умер Изя.
* * *
7 января 1981 года
Мне вспоминается мысль Изи К. о том, что мы изменяем своему времени, отторгаем себя от его художественной стихии, потому что слишком погрязли в исторических аллюзиях и историософских доказательствах собственного первородства.
Публикация и комментарии — Любовь Сумм
1 Лидия Корнеевна Чуковская (1907–1996).
2 Иронические стихи Ильи Габая: «Что даже сокровенные идеи — масонский знак обличья высших каст, что горстка православных иудеев потешится, а там — глядишь — предаст».
3 Поэма Давида Самойлова (1976).
4 Валериан Самсонович Эдельман (доктор физико-математических наук) и его жена Елена Гилярова (поэт, писательница, переводчик) — друзья Ю. Дикова.
5 Речь идет о терактах, произошедших в Москве в начале 1977 года.
6 Борис Михайлович Роненсон (1920–1990) — доктор геологических наук, был наставником Ю.Д. в науке и, отчасти, в чтении.
7 Исаак Крамов.
8 Елена Ржевская, жена Крамова.
9 «Без нас» (нем.), т.е. жизнь «вне политики».
10 Первые варианты повести «Ближние подступы».
11 Литфондовский парикмахер Моисей Маргулис был персонажем писательского фольклора тех лет (разумеется, многие приписывавшиеся ему высказывания и даже черты характера — вымысел).