Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 1, 2023
Об авторе | Геннадий Александрович Русаков (15.08.1938) воспитывался в Суворовском военном училище, учился в Литинституте, окончил 1-й Московский пединститут иностранных языков. Работал переводчиком-синхронистом в Секретариате ООН в Нью-Йорке, в Москве в Комитете за европейскую безопасность, в МИДе СССР, Секретариате ООН в Женеве. Автор десяти книг стихов. Премии: Аполлона Григорьева, «Венец», «Поэт» (2014), «Русская премия» (2016). Предыдущая публикация в «Знамени» — № 7, 2022. Живет в Нью-Йорке.
Мой папа, политрук А.К. Русаков,
погиб в 1942 году в Демянском котле.
1. Плевать мне на невнятицу стиха!
Я пьян, мне трудно двигать авторучкой,
а жизнь паскудней смертного греха,
и время жмётся полинявшей сучкой.
А сколько дряни было на веку!
Я под завязку вляпался в старенье…
Эй, кто-нибудь! Скажите старику,
как дописать ему стихотворенье!
Забуду всех, пошлю их… в никуда,
и сам уйду на ощупь, и туда же…
На что мне эти подлые года
и это старичьё в моём пейзаже?
Мне нужно жить среди простых времён,
не ищущих отдельной разблюдовки.
Я, в общем, не особенно умён,
но вижу — время снова хмурит бровки…
…И вот уже гремят товарняки,
война, бежать, спасать жену и сына,
опять кричат «Вперёд!» политруки.
Мой папа и Демянская трясина…
И мой черёд взрослеть и умирать,
и брать вон ту невнятную высотку.
Опять, опять её сдавать и брать!
Почти сто лет… Потом вторую сотку.
2. Простодушные дети свободы,
одуванчики яростных лет,
мы стерпели похабные годы
и кумиров нелепый балет.
К нам являлась приблудная муза
в бигуди, затрапезе, прыщах —
постоять над надгробьем Союза
и уйти в никуда натощак.
В сердце бабочка чуть трепыхалась.
За окном умирала страна.
Холодало. Столетье смеркалось.
И не виделось в нём ни хрена.
Сколько раз умирала Россия?
Сколько раз ей ещё воскресать?
…Вон, себя самого пересилив,
вечный Нестор продолжил писать.
3. Народ всегда свободен от вины.
Но что же мы так страшно колесили?
Зачем так лгали, мать, твои сыны
и никогда прощенья не просили?
Татарщина — не шея под ярмом,
а робкий дух, идущий в услуженье,
его привычка жить чужим умом
с готовностью к стыду и униженью.
Не боль страшна, а самый вид кнута,
его замах с предчувствием удара,
ленивый ум, живущий ради рта —
куска, подачки, жирного навара…
Прости мне, мать, безмолвную вину!
И я молчал, и следовал советам.
Издалека любил свою страну
и не успел ей рассказать об этом…
4. Никому ничего не должна,
всё ты можешь, хоть верила в чудо,
непривычная к счастью страна…
Я-то знаю: я родом оттуда.
Мы там жили, невинней детей,
благодарны за всё, что нам дали,
и с экранов ночных новостей
принимали дневные медали:
вести-лести, хвалу, рапорта…
Сколько их, с пионерским салютом!
Жизнь прошла, оглянулся — не та,
а придумана радостным шутом.
…Мы себя разучились жалеть.
Просто вновь начинаем сначала:
нужно временем переболеть…
Жалко музыки, что отзвучала.
5. Живущим на изломе двух эпох
всегда от них чего-то не хватает:
в одной не взял того, что явно мог,
другая это явно промотает.
Я сам из той, которая ушла,
оставив мне лишь письма-треуголки,
детдом, кадетство, съезды, вымпела
и статуи весластой комсомолки.
Хорошее не всунешь в перечёт…
А было: солнце, Люда, счастье, Маша…
И просто время, что себе течёт.
Приход стихов — подростковая каша…
Ничто не пропадает в нас — для нас.
Всё прорастёт, ничто не позабыто.
…Мне даже важен старый керогаз —
наследие немыслимого быта.
6. Перестанем виниться виною
за свои молодые грехи.
Лучше будем гордиться страною
и писать ей об этом стихи —
чтобы знала и строчки твердила,
повторяла их мне самому…
Чтоб не маялась, не уходила —
ни от нас, и совсем ни к кому.
Нету горше любви и сиротства.
Отлюбил — значит, осиротел.
(Как обрыдло проклятое сходство!
Просто вырвалось… Я не хотел).
…Отлюбил, моё сладкое горе…
Или ты разлюбила меня.
Буду жить, со страною не споря.
До конца. До последнего дня.
7. Я — за добрых, я умных боюсь —
не тяну я до них с непривычки:
до сих пор с арифметикой бьюсь,
а у них «сопромат-методички».
Ум — законник, доцент-грамотей.
Доброта — родовое понятье
и привычна для малых детей
как любимое мамино платье:
ткнёшься носом куда-то в плечо —
там, где запах родства и защита…
Подышал — и от слёз горячо,
и покойно в укрытии быта.
Доброта — не синоним ума:
добрый чувствует, умный решает.
А душа выбирает сама…
И не судит, а лишь утешает.
8. Возьму-ка я сам от себя передышку:
от времени, места и близких людей…
От старых стихов, запросившихся в книжку.
От жизни, мешающей жить. От идей.
…Такие ветра, что слезу вышибает.
Такие морозы, что воздух скрипит.
В такие погоды молчать подобает
и слушать, как мышь под сараем храпит.
Планеты идут за звездой Вифлеема,
в вертепе тепло и овечий уют.
(Но это другая, отдельная тема…)
Волхвы на дороге вот-вот допоют.
А в храме темно, жуток запах столетий
и тени проходят, одеждой шурша.
И ослик жуёт своё сено у клети…
И плачет, и плачет о чём-то душа.
9. Мир был таким, каким и надо:
всегда бил первым и поддых,
дурил, ишачил до упада,
любил блатных и молодых.
Мы были в нём ни те, ни эти:
так, мелкота, куда девать…
(Я позже понял: просто дети,
что научились воровать.)
Тот век шпаны побыл и канул —
туда, куда девают их…
Он мне казался великаном,
а был последним из больших:
столетьем просто цвета хаки,
кровей и запахов кирзы.
Я в нём освоил курсы драки
и жизни первые азы.
10. Да, мы порой бежим в обгон соседей,
но всё ж страна неспешных торопыг —
читателей Больших энциклопедий,
и плохо понятых великих книг…
Я долго рос в нелепой вере в слово
и пополнял лексический запас
жаргоном то шалмана, то былого,
по мелочам дошедшего до нас.
Слова, слова… Им весело со мною.
Я хулиганю, у меня тепло.
Хотя, конечно, временами ною…
Но не базарю, то есть не трепло.
…В окне листва плеснула мелким светом.
День заиграл, запел, заговорил.
Наверное, таким же добрым летом
Творец болтушку Еву сотворил.
Мир с той поры бормочет и лопочет,
то тараторит, то плодит заик…
И что-то досказать, похоже, хочет
насчёт не понятых великих книг.
11. Что помнится? Шпана, тамбовский мор,
сиротства двухсотлетнее проклятье,
кадетство, Львов, автобусом до Гор,
Литинститут, голубенькое платье…
А там ещё алжирский Бен Акнун,
рассвет на Яворовском полигоне,
ночное Конго двух огромных лун
и долгие сиденья на синхроне.
Любовь — касанье ангельской руки
и тридцать лет свершавшегося чуда,
Озёрские базары, мужики…
Стихи, являвшиеся ниоткуда.
Андреича солёное словцо,
загранка, хвори, возраста вериги.
…И женщины прекрасное лицо
в её посмертной стихотворной книге.
12. …А женщина бросается в любовь,
закрыв глаза — как в прорубь на Крещенье,
чтоб повторяться, чтобы вновь и вновь
оправдывать своё предназначенье:
любить и быть, меняться и менять,
искать свою другую половину…
Найти, детей рожать и охранять,
быть лживой, но по-прежнему невинной.
Я, Господи, навиделся всего.
Мне женское тепло лечило душу.
Я грелся им и растерял его
и вот теперь перед Тобою трушу.
…Порой нас любят, как любить нельзя:
отчаянно, неистово и плохо.
Но этот дар — любить, закрыв глаза:
до обморока, до потери вздоха!
13. Моцарт, солнце, гудение пчёл
и пробежка травы вдоль оврага…
(Я ещё этот день не прочёл —
на ветру завернулась бумага).
Там, наверное, утро в пару
или в пойменном низком тумане,
старый дом на открытом юру
и телок нашей бабушки Мани,
я и Люда, и весь окоём,
сад, Озёры, пахучее лето.
Или, может, мы с Людой вдвоём,
остальные по-прежнему где-то.
…Снова стёкла в дому дребезжат —
на карьере забухали взрывы.
Тени вкось штабелями лежат.
Просто день, только очень счастливый.
14. Печь разжигать, картошку чистить в миску,
искать то соль, то что-то из приправ…
Порезать лук, потом начать редиску.
Лизнуть горчицу, чтоб проверить нрав.
А дальше всё по старому раскладу —
как это получалось до сих пор:
лавровый лист, затем щепотка яду…
Нет, яд потом. Иначе перебор:
пусть жизнь идёт, о кочки спотыкаясь,
дурит, психует — это как всегда.
Я только в яде сдержанно покаюсь…
А этот суп — на долгие года:
вся смесь страстей, все специи столетья,
чтоб всё стерпеть, успеть, договорить!
…Печь разжигать в любое лихолетье.
И просто суп творения варить.
15. Стихает день и виден далеко —
до деревеньки за речной излукой.
Сосед опять заводит Сулико
и бередит мне сердце сладкой мукой.
А за окном лежит пространство Русь
и смотрит на погоду вполпригляда.
Не говори мне слов: я их боюсь.
Сегодня слов мне говорить не надо…
Молчу и жду рождения строки,
гляжу в окно, где топчутся вороны.
Она вот-вот придёт из-за Оки,
с той стороны, где медленные звоны.
Она проста, просторна, хороша.
Она моя и быть со мной готова.
…Не говори! Так замерла душа:
ей хочется довоплотиться в слово.
17. Когда косматый солнечный клубок
летит по тесным небесам Ван Гога
(среди клубков, которых вбросил Бог —
их у Него в запасе очень много),
мне жалко уходить из этих дней,
от ветра, проплескавшего по водам,
от жизни, что мне сделалась видней
и этих солнц, что ходят хороводом…
Хрипатый крик вскорёженной листвы,
разъяренных кореньев перекруты…
(Я не могу — теперь смотрите вы
на мир в его несчастные минуты…)
…А я Ван Гога в детстве ревновал
за то, что Бог судил ему всё это:
весь этот гнев и солнечный обвал,
восторг и ярость рухнувшего света…
Ведь так и надо: жар небесных брызг,
безумие, дарованное Богом…
…Смотри, смотри: летит гудящий диск,
запущенный неистовым Ван Гогом!
19. Мне снятся стихи, что ещё не написаны мной.
Мне снятся их лица и самые лучшие строчки.
Мне снятся дожди над моею огромной страной
и жаркое лето на снимке у Маши, у дочки.
Закончились дни укрупненья листвы и зерна.
Я всё записал, что хотело ко мне записаться.
Просторное небо стоит над Окой дотемна
и хочется этого неба руками касаться.
Не надо спешить, я ещё те стихи напишу:
из праха восстану и выкрикну их безголосо.
За всё, что прожил, до последней строки догрешу.
И ангел просыплет на землю небесное просо.
Не надо проситься уйти из бесстыжих времён:
счастливые люди живут до сих пор вместе с нами.
Я помню стихи, но не помню конкретных имён.
(Да Бог с ними, Господи, с точными их именами…)