Опубликовано в журнале Знамя, номер 9, 2022
Об авторе | Елена Бажина родилась в 1961 году в г. Кизел Пермской области. В средней школе училась в г. Тольятти. Окончила Литературный институт им. Горького, семинар прозы А. Рекемчука, в 1985 году. В 1990-х работала на Радио России. В журнале «Знамя» в 2001 году был опубликован рассказ «Осведомитель». Также публиковала прозу в журналах «День и ночь», «Меценат и мир», сборниках «Начало», «Дочки-матери». Выступала в периодических изданиях как публицист («Русская мысль», «Грани», «Новая Европа», «Истина и жизнь»). В 2015 году вышел сборник повестей и рассказов «Школа для девочек». Член Союза российских писателей. Живет в Москве.
Памяти Евфросинии Керсновской
«Жизнь и смерть предложил я тебе…
Избери жизнь».
(Второзаконие, 30:19)
Отныне любой поезд, каким ты едешь, идет только в одном направлении.
А потом — в другом, в обратном, — в Москву.
И это на несколько лет вперед. Без вариантов.
Поезда в Кисловодск уходят с Курского вокзала дважды в сутки — утром и поздно вечером. Уедешь на утреннем — прибудешь в Ессентуки на следующий день ближе к ночи. Уедешь вечером — приедешь утром, проведя две ночи в поезде. Этот рейс предпочтительнее. За все тридцать восемь часов пути можно читать, спать, разговаривать с попутчиками, смотреть в окно, и последнее может оказаться очень интересным, когда поезд приближается к Кавминводам. И уже с нетерпением смотришь на полустанки после Минеральных Вод — Бештау, Иноземцево, Машук, Пятигорск.
Вот они, маленькие уютные станции, пышные сады, утопающие в зелени крыши домов, и эти горы, одиночно вздымающиеся вдали Змейка, Развалка, Железная, а потом проплывающая справа по ходу поезда Бештау.
Я не только еду, я еще везу лекарства, вещи, шприцы, книги.
Остается позади Пятигорск, проплывают Скачки, Золотушка, и вот наконец станция Ессентуки.
Этот город мог бы показаться раем, если бы рай существовал на земле. Он мог бы показаться сном, если бы не был так реален.
Евфросиния Антоновна Керсновская после лагерей и ссылки, после шахты, после путешествия по страшной стране под названием ГУЛАГ, нашла здесь, в этих местах, где больше ста лет назад доктор Федор Гааз открыл лечебные минеральные источники, свой дом. Город Ессентуки стал ее пристанищем, последней радостью жизни, теплом, уютом, свободой, наградой за годы вынужденных странствий и мытарств.
Впрочем, это место она не выбирала. Жить в крупных городах бывшей узнице ГУЛАГа было запрещено. В Ессентуках после Норильска поселились две ее лагерные подруги, Алевтина Ивановна и Вера Ивановна Грязневы. К ним и поехала она — а куда еще было ехать в стране, где у нее, кроме лагерных друзей, никого? Уже потом сюда из Румынии перебралась ее мама и купила здесь полдома на улице Нелюбина. В этом домике Евфросиния Антоновна провела счастливые годы, и особенно счастливые четыре года — с мамой. А сестры Грязневы впоследствии уехали из Ессентуков в Московскую область, вслед за выросшими сыновьями. Там и умерли.
Вероятно, она оценила это легкое дыхание свободы здесь, в краю отдыхающих, выздоравливающих, вдали от столиц…
Здесь легко вспоминаются стихи Бродского:
Если выпало в империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
Моря поблизости не было, да и провинция не совсем глухая в масштабах советской страны, но в рамках архитектурной стилизации, в бледной тени далекого античного миропорядка, в тональности писем римскому другу, вполне читалась. Сад под чистым небом, пестрый многонациональный колорит, греки, жившие здесь когда-то колонией, отдыхающие из разных городов страны, виноград, домашнее вино, каштаны, пышное весеннее цветение всего и осенняя грустная спокойная «смена красок»… Рядом — курортный парк с белокаменными колоннадами, беседками, портиками, аллеями…
После Суйги, Анги, Томска, Новосибирска, Норильска немного солнца, немного юга, тепла, почти так, как было в имении в Бессарабии, и как в детстве в Одессе, — разве она этого не заслужила?.. Правда, идиллическое сходство с античным миром нарушали унылые однотипные советские застройки, неприступные санатории для партийной элиты, холодно и отстраненно напоминая, где ты все-таки, в какой империи находишься.
Местные гречанки, узнав, что здесь поселилась «греческая старушка», приходили познакомиться и поговорить с мамой по-гречески. Александра Алексеевна, урожденная Каравасили, замечала после их ухода, что это «ненастоящий греческий», и что греки эти — совсем не те греки… Разумеется. Ведь она родилась в Афинах…
Здесь Александра Алексеевна слушала рассказы Фроси о ее странствиях, о лесоповале, лагере, шахте и не верила своим ушам… И говорила: «Тебя, наверное, очень уважают…» Здесь, в этом доме, Евфросиния Антоновна пообещала ей, что напишет книгу о том, что происходило с ней все эти годы в Советском Союзе, что она пережила, через что прошла. И здесь она исполнила свое обещание.
В течение двух лет после смерти мамы Евфросиния Антоновна написала воспоминания о ГУЛАГе. Так появились двенадцать общих толстых тетрадей рукописного текста, сопровождаемого рисунками. Сделала несколько экземпляров и отдала на хранение знакомым. В каждом экземпляре — порядка 700 рисунков. И еще экземпляр — только рисунков. «Написала одним духом», — скажет она позже в одном интервью.
* * *
Этот дом я искала осенью 1988 года, впервые сойдя на перрон тогда совсем незнакомого мне курортного городка, сразу погрузившись в его еще летнее мягкое тепло.
Тогда я все сделала точно, как было написано в «сопроводительной» бумажке, полученной мной от Наташи Орловской, близкой знакомой Евфросинии Антоновны. Поехала на автобусе от вокзала, который пришлось очень долго ждать. И это был первый и последний раз, когда я передвигалась в Ессентуках общественным транспортом. Впоследствии путь от вокзала до дома бабы Фроси, как мы ее потом называли, преодолевался пешком по улице Анджиевского, мимо военного санатория, парка, санаториев «Москва» и «Березы» до поворота на улицу Нелюбина, отмеченного маленьким продуктовым магазином и киоском.
Я прошла улицу Нелюбина от начала до конца, но дома номер шесть я так и не нашла, вернулась назад, к санаторию «Березы», и тут увидела Дашу, которая в тот момент находилась с Евфросинией Антоновной. Вместе с ней мы и пошли в дом, который на самом деле оказался домом № 5.
В ту свою первую поездку я волновалась, и все было удивительно. Мне предстояло увидеть автора рисунков, которые я еще совсем недавно листала, просматривала, сидя на московской кухне, у близких знакомых Евфросинии Антоновны — Орловских1. Они часто приезжали к Фросе в гости. Их сын Игнат вел с Евфросинией Антоновной переписку, получая от нее хорошие, теплые письма: она владела культурой эпистолярного жанра. Там называли ее по-домашнему — Фрося. Им она и дала на хранение и для перевода в машинопись экземпляр своей рукописи, а также для изготовления фотокопии тетради с рисунками, бесценный самиздат. И этот экземпляр я тогда держала в руках, знакомясь заочно с человеком, с которым на тот момент совсем не предполагала увидеться лично.
Беда грянула в августе 1988 года. Если до этого Евфросиния Антоновна, будучи в возрасте восьмидесяти лет, все-таки справлялась со своей, пусть и непростой жизнью, передвигаясь на костылях, то инсульт лишил ее и этой возможности. Путь одинокого инвалида — в учреждение, а это означало верную смерть в ближайшие месяцы, недели или даже дни.
В Ессентуки поехала Наташа Орловская. Потом поехала Галя Попова, также из круга друзей. Друг Орловского И. Чапковский направил туда свою дочь Дашу, а сам взял под контроль все дела, связанные с изданием. Из круга Орловских были привлечены все, кто имел возможность поехать в Ессентуки. Давняя московская подруга Евфросинии Антоновны Валентина Ольховская тоже приезжала на какое-то время.
Но вскоре между близкими друзьями, Орловским и Чапковским, произошел конфликт, в орбиту которого было вовлечено все близкое окружение и даже неблизкое. Декларируемая ранее христианская любовь превратилась в ненависть. Все плюсы поменялись на минусы. Даже врача, к которому обращался за консультациями Орловский, Чапковский убедил больше не оказывать услуг своему бывшему другу. Дошла очередь и до Евфросинии Антоновны: она стала яблоком раздора. Орловский через посланников призывал Фросю «не доверять» Чапковскому. «Я никому не доверяю», — сказала тогда Е.А. Керсновская. Впоследствии Чапковский провел с ней за закрытыми дверями беседу, в результате которой появилось завещание, оформленное на него и на Дашу.
Сейчас существует официозно-парадная лубочная легенда, что в последние пять лет жизни Евфросинии Антоновны рядом с ней находился только один человек — Даша, а главным хранителем своих рукописей Фрося назначила Чапковского. Все причесано и гладко. На самом деле все было не так однозначно и елейно. Но это уже другая история.
Забегая вперед, хочу сразу упомянуть всех, кто, кроме Даши Чапковской, помогал Евфросинии Антоновне и ухаживал за ней в последние годы ее жизни: упомянутая уже Наташа Орловская (монахиня Нина), Галина Попова, Екатерина Кошкина2, Светлана Леонтьева3 и автор этих строк.
* * *
И вот я увидела ее — не на рисунках, а вживую, полусидящую на высокой кровати с железными спинками. Изголовье находилось ближе к окну. Она приподнялась с подушки, подтягиваясь за веревку, натянутую вдоль стены между спинками кровати, и улыбнулась. Она пыталась встать, двинуться навстречу, приветствуя нового входящего человека. Но сил у нее на это было мало.
Спокойное лицо, доброжелательный взгляд — все в облике ясное, чистое, благородное… Осталось только совместить тот образ, какой встает со страниц ее тетрадей, тогда еще не изданных, и человека, который с усилием приподнимается на кровати. Но это именно она, которая написала эти воспоминания и проиллюстрировала, и она очень похожа на себя. Даже — я бы сказала — она лучше, чем описывала и изображала себя. Возможно, это та перемена, которая происходит с некоторыми людьми с возрастом, когда внутреннее состояние, внутренний духовный опыт озаряет их внешность. Ее лицо казалось светлым, несмотря на то, что на нем навсегда запечатлелись небольшие темные вкрапления угольной крошки после взрыва в шахте.
И все же надо было преодолеть этот разрыв времени. В самиздатовской рукописи она — молодая, и еще сильная, даже в болезни. В самых разных обстоятельствах. Здесь — ослабший, переживший тяжелый удар человек.
* * *
У ее дома, у калитки и у забора, растут два куста сирени — белой и лиловой. И если весна — даже с закрытыми глазами ты всегда узнаешь, где ты. Издалека, за несколько шагов, тебя встречает пьянящий аромат, и ты входишь в этот запах, а потом входишь в сад.
От калитки — тропинка. Здесь просматриваются остатки асфальтовой дорожки, теперь вросшие, провалившиеся в землю. Дальше, слева от тропинки тянулся вверх казавшийся старым и высохшим абрикос. Его жухлые, худосочные плоды в конце лета падали на землю. Чуть дальше, слева — груша. Вдоль дорожки справа выстроились в ряд кусты самшита и за ним, правее, еще один ряд. Во времена запустения самшит разрастался, терял форму, давая понять, что хозяева сейчас заняты или что у них проблемы. Яблони и груша, слива, а в глубине сада, между деревьев — цветники. Хризантемы, тюльпаны, сакура, розы разных сортов, гиацинты, нарциссы и особо опекаемый крокус… В глубине, в тени, — лилии. Японская роза росла по краям участка, ближе к дому. Цветы здесь были главными. Сад был немного запущен на тот момент.
Наверное, это была скромная реализация ее мечты после лагеря и ссылки, некое маленькое подобие того, что было у нее в прошлом, своя территория, кусок земли, по которому можно пройти без конвоя. От деревянной калитки, старого забора, скрепленного колючей проволокой, по дорожке до навеса, а потом до дома. Под навесом, называемым «Индонезией», стояли кровать и стол. Наверное, она здесь проводила большую часть времени, пока было тепло. И даже когда было холодно. Соседка Татьяна рассказывала, что даже зимой она спала в «Индонезии», накрывшись медвежьей шубой, и по утрам поднималась, вылезала из-под нее, стряхивая снег.
Можно представить, какая это была радость — оказаться в своем доме после почти двадцати лет бездомной жизни. Это было вознаграждение за годы скитаний. Сад, цветы — это ее хобби, радость, которую она смогла вкусить после стольких лет разлуки с любимым делом, отдаленное напоминание о когда-то активной хозяйственной жизни в Цепилове.
Она получила возможность создать здесь, на приобретенном ее мамой участке, небольшой кусочек рая. В мире, где у человека можно отнять все, этот сад имел полное право так называться.
А еще она мечтала о путешествиях. «Да уж, попутешествовать мне пришлось», — говорила она с иронией, имея в виду путешествия по ГУЛАГу, по тюрьмам, лагерям, этапам. Но она все же реализовала мечту. С мамой они ездили на Черное море. Она была в Грузии и Армении. Она ходила через Клухорский перевал — одна, с велосипедом. И даже в Таллин, где работал после освобождения лагерный врач Мардна, ездила на велосипеде.
Вот он, домик, вернее, его половина. Другая принадлежит соседям, и территория разграничена сеткой. Маленькая веранда с большим «ларем», похожим на перевернутый набок большой сундук; проходная кухня с газовой плитой и кирпичом на газовой горелке. Кирпич зимой помогал обогревать кухню — сюда вела дверь с веранды, и здесь бывало холодно. Прямо под окнами кухни растет виноград «изабелла». Растет он и с другой стороны дома, за углом, куда выходит окно из комнаты. Летом узор виноградных листьев скрывает вид в сад.
Комната небольшая — с газовой печью (а когда-то топилась углем), с провалившимся диваном, лакированными пеньками вместо табуреток, платяным шкафом, складным дачным столом. Многие, кто приходил с холода, любили постоять около печки, погреть руки. С нее понемногу осыпалась побелка. Напротив входа, у противоположной стены, слева от платяного шкафа — еще одна кровать, скорее похожая на топчан. Ночью, лежа на этом топчане, я засыпала, глядя на огонек форсунки. Иногда, если становилось холодно, вставала и открывала форсунку посильнее. Можно было только представить, что творилось в комнате, когда печь топилась углем…
Пеньки она когда-то сделала сама — приобрела распиленные куски дерева, привезла их и покрыла лаком. Так появились эти самодельные табуретки. Диван проваливался, и все же на нем еще можно было сидеть и даже лежать. Складной дачный стол, покрытый клеенкой, стоял против окна. Сидя за ним, можно было беседовать, глядя в сад… Как только она начала вставать и делать первые шаги, ее усаживали за этот стол.
Потом появилось удобное плетеное кресло — его принесли с помойки, почистили и помыли.
Небольшой встроенный шкафчик по левой стене, где хранились разные мелочи. На стене — картины, выполненные ею копии известных художников. Потом над кроватью появилась репродукция — «Моление о чаше», подаренная друзьями, на которой Спаситель, положив руки на камень, обращал молитвенный взор к небу. Так она провисела все последующие годы, вплоть до смерти Евфросинии Антоновны.
На последующие пять лет этот дом стал и моим домом.
* * *
Церебролизин, аспаркам, верошпирон, изофенин, дигоксин, клофелин, пустырник, бутадион, дуксил… Снотворные, успокоительные, слабительные, обезболивающие; марли, бинты, стеклянные шприцы, флаконы, мази, надувной круг, присыпка от пролежней… Последствия инсульта уходят медленно. У стены стоят костыли с перевязанными ручками, на которые ей надо учиться вставать. Пока просто вставать. Мы давали ей мумие, размоченную курагу, смешивали алоэ с медом и красным вином и давали по глотку для укрепления сил. Накладывали компрессы на больные колени. Массажи, гимнастика — это обязательные процедуры каждое утро.
Приходит участковый врач Вера Азаровна и дает рекомендации.
Потом, позже, ездим в «Механотерапию» — Цандеровский институт массажа, где она разрабатывает мышцы и суставы на специальных, созданных почти сто лет назад для реабилитации раненых солдат, тренажерах.
Стеклянные шприцы надо кипятить или стерилизовать в духовке. Так у меня однажды шприц треснул, а каждый инструмент был на счету.
Пять зим — наверное, как пять дней, — и каждая по-своему трудная. Сначала мы остаемся с ней по одному, меняясь каждые полтора месяца. Потом, когда состояние ее ухудшается, когда она уже не может вставать, остаемся по двое, и к нам присоединяются Катя и Света. До своей смерти 8 марта 1994 года она перенесла два перелома — сначала правого, а потом левого бедра, и после обоих переломов вставала на ноги. На костыли, разумеется.
Навещает сотрудница собеса Нина Алексеевна. Она опекает нас, и нам привозят продуктовые наборы — чай, рыбу, крупы, консервы, курицу. Помогают иногда деньгами. Евфросиния Антоновна, оставшись работать в Норильске после освобождения, получила хорошую по тем временам «шахтерскую» пенсию — 1200 рублей. «Я думала, такой пенсии мне хватит выше крыши…» — говорила она. Потом, после хрущевской деноминации, эти деньги превратились в 120 рублей, а в 1991 году стали рассеиваться в пыль…
Алюминиевые тазы почти всегда с замоченным бельем — в саду, или на веранде. Что-то возили в прачечную в центре города, а потом — в санаторий. Также и баня в центре города, а здесь ни душа, ни ванной нет. Ставить ведро воды на газовую конфорку, разогревать, стирать, потом полоскать уже в холодной воде… Иногда на улице на морозе. Как-то приехал Игнат Орловский, кое-что сделал по хозяйству — поправил умывальник, закрепил его, помог навести порядок. Уже позже появится маленькая стиральная машина активаторного типа «Малютка», а пока, увы, так, руками, если до прачечной далеко или если ее не дождаться…
Уезжает Наташа. Приезжает Галя. Уезжает Галя, приезжает Даша. Она уезжает, приезжаю я. Это было еще все активно и дружно. До некоторых пор…
Евфросиния Антоновна воспринимала мерцающую перед ее глазами суету несколько отстраненно, сидя на своей высокой кровати с железными спинками, как на троне, свесив ноги, под которые подкладывали подушку. Иногда вставляла какую-нибудь шутку. Она была умудренно-спокойна, невозмутима, казалось, ее не волнует ничего. А мы производили вокруг нее много суеты, шума и нервозности.
Уезжаем, приезжаем… А она сидит, созерцая разворачивающуюся перед ней сцену, или драму, или ссору. Она сидит немного монументально, как гарант стабильности, несмотря на всю нестабильность и шаткость своего здоровья. Как гарант устойчивости, надежности, постоянства.
Потом она будет сидеть в кресле, потом — в инвалидной коляске. Будут приходить люди, посетители, друзья, а она будет сидеть — в саду или дома, и будет казаться, что все хорошо.
А пока — уезжает Галя, приезжает Даша. Внешне пока все едины. Пока.
Выход в сад
Лето 1989 года. Теперь уезжает Даша, и мы с Евфросинией Антоновной остаемся вдвоем.
Она уже делает шаги по комнате на костылях — туда-обратно. Надо помочь ей подняться с кровати, потом — поддержать, когда садится. Иногда — помочь сесть в кресло за столом напротив окна, выходящего в сад.
Упорно, сосредоточенно, шаг за шагом, аккуратно переставляя один костыль, потом другой, она направляет силы на восстановление. Ведь каждое новое движение — это возвращение себе свободы, утраченной в результате болезни. Сосредоточенно смотрит перед собой. Шаг, еще шаг.
И вот наступает день, когда она впервые после инсульта выходит в сад.
Это происходит почти неожиданно, и этот выход был непростым.
Сидя на кровати, она посматривает туда, на веранду, откуда сквозь сплетенье виноградных лоз струится свет. Сколько она там не была? Там — сад, солнце, листья, цветы, птицы. Здесь — небольшая комнатка, в которой она вот уже несколько месяцев не видит ничего, кроме стен.
Надо только добраться до кухни, а там можно будет присесть, говорю я ей. Чтобы выйти на кухню, надо переступить через порог. Помогаю переставить костыль и с трудом поддерживаю ее. Вот они, несколько шагов, и мы уже у дверного косяка, преодолен порог, и мы в кухне. Она обводит маленькую кухоньку удивленным взглядом, как будто впервые видит все, что вокруг. И торопится. Дальше — выход на веранду. Нужно переступить еще один порог. Переступаем. И здесь она как будто ошпарена солнцем и светом. Отсюда уже виден сад. Ее глаза загорелись, оживилось бледное лицо, как будто этот тяжелый переход — тот самый Клухорский перевал, через который она ходила когда-то… Впрочем, перевал ей, возможно, давался легче. Последнее усилие, я уже почти тащу ее на себе, — и вот мы на улице, под виноградной лозой, где я быстро подставляю стул и она тяжело садится. Озирается, поворачивает лицо к солнцу, делает вдох…
Потом мы почти каждый день выходим на улицу, если нет дождя. Я усаживаю ее в плетеное кресло. Здесь, в саду, под виноградником, мы завтракаем и читаем. Потом она уже ходит на костылях по дорожке сада сама, без поддержки. Даже зимой она гуляет, — надо только помочь ей встать на костыли и выйти из дома. Однажды даже падает в сугроб… Я, периодически выглядывая в окно из кухни, вдруг не нахожу на дорожке сада ее знакомую фигуру и выбегаю на улицу. И все равно она продолжает ходить. Но до зимы еще было далеко в тот момент.
* * *
То лето было невероятно дождливым. Даже Евфросиния Антоновна заметила, что таких ливней она не видела давно. Если не получается выйти в сад — можно пройти по комнате и сесть в кресло за столом, напротив окна. Правда, выходит это окно в тупиковую часть сада, которая граничит со складским помещением, с глухой кирпичной стеной. Здесь нет соседей.
И можно сидеть так и читать. Или обсуждать что-то. Она расскажет что-нибудь из своего прошлого.
У нее был немного хрипловатый, низкий голос. Говорила она лаконично. Сдержанно. Короткие, спокойные слова. Никакого повышения голоса, никогда. Она могла слушать, при этом не выражая своих эмоций.
Читать. Слушать. Обсуждать. Ей это нравилось.
Иногда трудно было понять, согласна она с собеседником или нет. Она могла усмехнуться, выразить сомнение, дать краткий комментарий. Но при этом ее отношение к человеку не зависело от того, согласна она с ним или нет. Она спорила или опровергала тоже кратко. У нее была эта черта — внешнее спокойствие, невозмутимость несмотря ни на что.
Изначальное уважение к человеку — любому, без различия. Щедрость и готовность отдать, поделиться даже самым ценным — это на уровне подсознания, это в крови, это когда «левая рука не знает, что делает правая». Сделать широкий жест, даже когда ты сам слаб и далеко не богат — это тоже ее свойство.
И хотя подруга в письме указывала ей на ее «польский honor», в глубине она была человеком смиренным и даже послушным. Может быть, этим объяснялась ее способность общаться с самыми разными людьми.
Она была человеком независимым, свободным, упрямым, самостоятельным и, казалось бы, самодостаточным, и в то же время — покладистым, терпеливым. С одной стороны — отчаянное свободолюбие, с другой — готовность подчиниться, прислушаться… Готовность поступиться, ограничить свою свободу ради соседа, странника, собеседника, приятеля, знакомого или просто чужого, какими и были поначалу все мы.
Но в целом ее жизнь проходила там, на глубине, и потому многим она могла показаться человеком недосягаемым, закрытым. Там, в глубине, живет, почти скрывается, озорной подросток, который иногда проявляется задорным смехом над какими-то нашими глупостями и неуклюжестями. Этому подростку иногда хочется пошалить, потому что когда-то для него слишком рано наступило взрослое время, а ему нравится побыть ребенком.
Иногда она рассказывала как будто отстраненно. Вот факт, имевший место быть, а вы уж судите сами. Иногда с горечью — это когда воспоминания касались ее семьи и любимого имения в Цепилове. Рассказывала как с юмором, так и со своей строгой нелицеприятной оценкой.
Многие события в ее устных рассказах представали именно так, как она описала их в своих воспоминаниях. То, что сразу и навсегда врезалось в память и уже никуда не могло из нее деться. Как проходила депортация. Девочки, которых взяли сразу после «белого бала»… Доктор Кузнецов в лагерной больнице, талантливый хирург и совершенно безнравственный человек. Этому персонажу ее книги были посвящены страницы, но она все равно расскажет: нужно было ампутировать руку по локоть, а он ампутировал по плечо, только чтобы показать медсестре, как делать такого рода операции… Сам врач Кузнецов потом заболел раком и покончил с собой. И еще много, много историй.
Складывалось впечатление, что если бы она сейчас снова писала свою книгу, то написала бы точно так же.
И здесь, конечно, ее особое восприятие действительности, которое никогда не позволит смотреть на абсурд и жестокость как на что-то заурядное. Не позволит пройти мимо того, что советский человек счел бы привычным. Сама она в воспоминаниях эту особенность своего взгляда на мир с иронией называла «европейской зауженностью» и «слишком европейской тупостью». А то, что она видела вокруг, вызывало у нее по меньшей мере, как она говорила, «удивление». Ее взгляд — словно взгляд птицы, впорхнувшей случайно в этот сюрреалистический, фантасмагорический страшный кафкианский мир. И она в шоке от того, что видит, потому что знает, помнит, как все должно быть на самом деле в нормальном живом мире. И этот культурный шок передается читателю. Это — главный месседж.
Этот взгляд, казалось бы наивный, взгляд незамутненный, это приглашение посмотреть вокруг ее глазами. Нас тоже должно это шокировать. Но мы привыкли жить в кафкианском мире. Мы даже не удивляемся, как удивилась она. Кто-то привык, кто-то забыл. А она, описывая, как будто сравнивает, как будто видит другую картинку, другой мир, — как все должно быть, а не так, как есть.
Наивность — она осталась у нее, пожалуй, на всю жизнь. Наивность в лучшем смысле слова — как способность и готовность восприятия добра, открытость добру, по евангельским словам: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное…».
Это и сама она подтверждает в своих воспоминаниях, написанных по итогам горького опыта, но для нее ничего не изменилось: «…Потому что и теперь мне тяжело за фасадом благожелательности и даже дружбы разгадать человека продажного»4.
В детстве она читала хорошие книги. У нее была любящая семья. Она знала, как должны жить люди на планете людей.
Книги
В книге Джерома К. Джерома «Трое в лодке, не считая собаки» есть рассказ о том, как дядюшка Поджер вешает картину в своем доме. « — Принеси-ка мне молоток, Уилл! — кричит он. — А ты, Том, подай линейку. Мне понадобится стремянка, и табуретку, пожалуй, тоже захватите. Джим, сбегай-ка к мистеру Гогглсу и скажи ему…» И так далее. Все знают этот замечательный юмористический пассаж классика английской литературы. Когда нужно было развеселить Евфросинию Антоновну и поднять ей настроение, мы перечитывали ей этот эпизод.
Чтение было — если не сказать, что еще одним важным лекарством — сутью и смыслом жизни, ее наполнением. Эту часть бытия никак нельзя было отдать болезни, ею нельзя было поступиться ни при каких обстоятельствах.
Евфросиния Антоновна всегда, всю свою жизнь, насколько имела возможность и силы, читала много, и даже вела дневник чтения — в особой тетради ставила оценки прочитанным книгам.
Были у нее в домашней библиотеке книги на немецком и французском языках, привезенные мамой, в частности, французский энциклопедический словарь Ларусса.
На ул. Анджиевского, напротив бокового входа в парк, в красивом особняке в стиле модерн находилась Курортная библиотека. Сейчас ее там нет. Даже передвигаясь на костылях, Евфросиния Антоновна добиралась туда, поднималась наверх по лестнице, брала книги на абонементе или оставалась в читальном зале.
Теперь чтение ей давалось тяжело из-за ослабшего зрения. Она еще могла просматривать альбомы живописи, и то с лупой. И потому мы читаем вслух.
Мы перечитали все, что было у нее в доме, что привезли с собой и что взяли у соседей. Галя Попова, полусидя-полулежа на кровати-топчане, в углу у шкафа, прочитала вслух «Доктора Живаго», опубликованного в январе-апреле 1988 года в журнале «Новый мир». Я, оставшись позже с Фросей одна, прочитала ей «Всадника без головы» Майна Рида, Даша — «Гекльберри Финна» Марка Твена.
Дефицит книг ощущался особо остро первое время. Из Москвы привозили, как правило, «самиздат» и «тамиздат». Книги посылали в посылке с вещами либо передавали с проводниками поездов за небольшую плату. Так мы получали авторов русской эмиграции, репринтные издания историков, мемуаристов. «Поставщиком» книг из Москвы был публицист Павел Проценко, всегда находившийся в центре новых книжных изданий и переизданий.
Но книг все равно не хватало.
И первое, что делаю, оставшись в Ессентуках, оформляю на почте подписку на газеты и журналы, едва ли не на всю периодику, которая тогда была более разнообразна по своему содержанию и многоголоса, чем сейчас. И в почтовый ящик, криво прикрепленный к забору у калитки, стали опускаться, протискиваться долгожданные перестроечные издания: «Огонек», «Знамя», «Юность», «Новый мир», «Дружба народов», «Москва», «Родина», «Наш современник», журналы разных политических направлений и художественных достоинств, но этим, наверное, и было интересно то время.
А потом я нашла ее читательский билет. И с этим билетом и ее паспортом отправилась в ту самую Курортную библиотеку на улице Анджиевского.
Заместитель директора библиотеки Татьяна Леонидовна Лобко — молодая, веселая, открытая, доброжелательная женщина сразу вспомнила читательницу, которая приходила в библиотеку на костылях, поднималась на второй этаж, брала книги на французском и немецком языках. Ее нельзя было не запомнить. И Татьяна сразу согласилась помочь.
Так у нас стали появляться — в основном художественные — когда-то очень ценные подписные издания из Курортной библиотеки. Одна из первых книг — уже упомянутая «Трое в лодке, не считая собаки» Джерома К. Джерома.
Одним из любимых, пожалуй, даже самым любимым автором Евфросинии Антоновны был польский писатель Генрик Сенкевич: «Огнем и мечом» и «Камо грядеши», «Пан Володыевский» мы прочитали вслух не раз.
На лотках в Ессентуках тоже появлялись книги, которые прежде найти было трудно, репринты дореволюционных или запрещенных в СССР изданий, забытых, долго не издававшихся, классика и зарубежная литература, ранее нам не доступная.
Наверное, именно это было символом наступления новой эпохи, связанной с ожиданием свободы, — появление книг. И хотя подлинной свободы в итоге не получилось, доступность книг осталась нам как память и подарок от тех лет.
Читали в любую свободную минуту. Приходилось отрываться на хозяйственные дела — помыть посуду, приготовить, постирать — она же призывала бросить все и читать, читать… «Оставь, — говорила она. — Читай дальше».
Кое-какие книги, в основном детективы, приносил нам внук соседки Татьяны Алексеевны Коля. Тут, пожалуйста, для нас, для разбавления серьезного чтения были Чандлер, Чейз, Хикмет, Хаггард. Коля приобретал все новое и свежее, что стало издаваться в конце 80-х — начале 90-х, его застекленная беседка в саду постепенно заполнялась томиками в твердых и мягких переплетах. Туда и можно было прийти, как в маленький павильон, покопаться в груде книг.
Многие друзья и знакомые приходили с книгами, журналами, интересными публикациями — приносили, оставляли, или читали вслух, сидя рядом с кроватью на стульчике, или в кресле, обсуждали книги и события вместе с Евфросинией Антоновной. Людмила Николаевна Федюшина привозила свою «Молодую гвардию», читала строго выбранные ею самой статьи и сопровождала своими же комментариями. Евфросиния Антоновна слушала спокойно как чтение, так и комментарии пятигорской подруги, свое мнение при этом высказывая односложно или оставляя при себе. В основном предпочитала слушать.
Майя Николаевна Беседина, частый наш гость, читала Харпер Ли «Убить пересмешника», «Железную женщину» Нины Берберовой и «Двадцать писем к другу» Светланы Аллилуевой.
Альбина Григорьевна, жительница Апатитов Мурманской области, регулярно отдыхавшая в Ессентуках, приходила навестить «бабушку Фросю» и тоже была завербована в чтецы.
Евфросиния Антоновна, можно сказать, «жила в книге». Она погружалась в нее, превращаясь в слух, уходила вслед за повествователем, как ребенок за сказочником. Потом могла дать вполне трезвую оценку прочитанному, особенно мемуарам, к которым относилась строго, и особенно строго к воспоминаниям о ГУЛАГе. «Там выстоять очень сложно», — не раз повторяла она. И потому сразу чувствовала «фальшивую ноту» пусть даже очень искреннего автора.
Среди детективов первенство было, конечно, за Агатой Кристи.
Читали не только Агату Кристи, но и о ней. Например, очень понравился ее ответ на вопрос в одном интервью: ваше любимое занятие? — «Лежать на солнце и ничего не делать».
И так Фрося слушала часами, иногда казалось, она уже не слышит, она где-то не здесь, но стоит остановить чтение, как раздается ее хрипловатое недоуменное: «Ну?..»
Я, конечно, назову далеко не всех авторов, книги которых прошли с нами по жизни в эти четыре года.
Это были Жюль Верн, Виктор Гюго, Уильям Голдинг, Александр Дюма, Джеральд Даррелл, Джек Лондон, Коллин Маккалоу, Герман Мелвилл, Эжен Сю, Стефан Цвейг, Гилберт Честертон, Альберт Швейцер… Из журналов, самиздата и тамиздата, — Марк Алданов, Василь Быков, Владимир Буковский, Владимир Варшавский, Олег Волков, Александр Герасимов, Лидия Гинзбург, Василий Гроссман, Петр Григоренко, Юрий Домбровский, Георгий Жженов, Виктор Конецкий, Виктор Некрасов, Владимир Набоков, Василий Немирович-Данченко, историк Сергей Ольденбург, Ирина Ратушинская, Леонид Соловьев, Варлам Шаламов… Евфросиния Антоновна очень хотела перечитать роман генерала Петра Краснова «От двуглавого орла к красному знамени», но на тот момент этой книги у нас не было.
Литературно-художественные журналы, публицистика, мемуары, и даже научно-популярные издания — пожалуй, все перебывало в наших руках и на переносном журнальном столике в саду.
Для поднятия настроения, чтобы развеселить Фросю, читали, кроме Джерома, сборники анекдотов — «Когда улыбаются джентльмены», стихи Наума Коржавина, например, «Столетье промчалось, и снова…» или «Балладу об историческом недосыпе».
И потом, приезжая в Москву, проходя мимо прилавков, лотков, киосков, на книжной ярмарке в Олимпийском я ищу книги, рассматривая обложки, думая, что было бы интересно ей почитать, что бы ей понравилось, что можно увезти в Ессентуки.
Дрымба
— Включи дрымбу!
Так может начаться день. А может и по-другому.
«Дрымба» у нас — это стационарный радиоприемник с тремя кнопками, а вовсе не музыкальный инструмент.
Значит, пора вставать. «Дрымба» начинает говорить в шесть утра, и довольно громко. Поэтому на ночь ее приглушали.
Сквозь сон вставая и подходя к приемнику, включаешь и пытаешься еще спать какое-то время. «Ну, пора вставать», — говорит она, если в семь проснуться не получается. В восемь могла постучать палкой.
Под «дрымбу» у нас проходят утренние процедуры, массаж, гимнастика для рук, завтрак, прием лекарств. Потом она уже не настаивала на непременном включении «дрымбы», чтобы дать поспать тому человеку, который находился с ней в тот момент. «Дрымба» — информатор, собеседник, почти что член семьи. Человек, который долго живет один, привыкает к этому собеседнику, даже если он постоянно врет. Читая «В круге первом» Солженицына, находим про «дрымбу»: «Вот — Попов, изобретая радио, думал ли, что готовит всеобщую балаболку, громкоговорящую пытку для мыслящих одиночек?» Она смеется.
Все меняется, меняется и «дрымба». Казенные советские интонации становятся мягче; подцензурное советское радиовещание становится более открытым. Радиоэфир как будто оживает, сбрасывает идеологическую замороженность. Передачи, песни, новости — все становится более свободным. И вот однажды звучит песня «Я помню тот Ванинский порт…», а ведь совсем недавно я в студенческой компании подпольно слышала ее в исполнении Руслановой… Но не только «дрымба» — ценным информатором является еще приемник «ВЭФ» с незаменимыми на тот момент «Голосом Америки» и «Би-би-си». Телевизора нет, и радио, газеты, рассказы друзей и гостей были источником новостей в стране, вступающей в многообещающий, туманный и тревожный этап постсоветской жизни. А быть в курсе событий для Евфросинии Антоновны было очень важно. Она должна была знать, что происходит вокруг.
Слушаем про съезд народных депутатов, про забастовки рабочих, про митинги. Читаем Даниэля. Узнаем о смерти Довлатова. Потом — о смерти Сахарова. Погиб Цой. С площади Дзержинского убирают Феликса. Даже не верится. Нам приносят талоны на сахар и сигареты. В санаториях все меньше отдыхающих. Говорят о возможном отделении республик. Она воспринимает это со скептицизмом.
Рынок
Местный рынок поразил своим изобилием прежде всего своих, домашних продуктов. Копченые куры, мед, орехи, сметана, творог, который можно было пробовать, проходя вдоль прилавка; густая жирная сметана, мясо, ягоды — все, что только можно было себе представить после напряженной жизни в дефиците. Обычно мы находили нескольких хозяек, у которых регулярно покупали, например, домашний сыр.
Статус курортного города, в котором любили отдыхать и поправлять здоровье партработники, военные, советские труженики по профсоюзным путевкам, тогда еще давал свои преимущества. Через несколько лет бурная курортная жизнь будет затихать. Уедет часть греков. Поредеют ряды отдыхающих. Но рынок — рынок останется, хотя изменится. Сменятся торгующие, но всегда, за все свои годы пребывания, я или Даша, Катя или Света — будем ездить туда почти каждую неделю. Нет, не общественным транспортом. На велосипеде с закрепленной на багажнике корзинкой.
Рынок далеко, — нужно проехать через Курортный парк, и я еду по дальней аллее, подальше от гуляющих, потом улицами — по Садовой до Титова. Иногда меняю маршрут. Велосипед выручал, — оказалось, что это самый удобный здесь вид транспорта. Неслучайно и Евфросиния Антоновна пользовалась им, пока могла.
Вечером, когда закончены дела, можно выйти прогуляться. Мы с Дашей делаем круг — по улице Нелюбина до Анджиевского, мимо санатория «Березы», вокруг квартала, или в другую сторону, к санаторию «Нива», по Пятигорской улице.
Здесь и сейчас
Пока находишься здесь, пока по утрам выходишь в сад, готовишь обед, читаешь вслух книги, — кажется, что это надолго. Это маленькая вечность. Потому что это сейчас. А завтра, когда это все может исчезнуть, — оно не скоро.
В какой-то момент ход этого времени может не ощущаться. Каждый день почти такой же, как предыдущий. И в то же время нет ни одного похожего дня. Даже рутина содержит в себе, в своем жестком строе глубокое ценное разнообразие. Она как древнегреческая мозаика, только внешне состоит из абсолютно одинаковых керамических фрагментов, на самом деле все они не похожи друг на друга, и не бывает повторений в этом калейдоскопе жизни.
Иногда, как будто застряв, думаешь, что этот момент становится вечностью. Всегда будут тазы, кастрюли, лекарства, тропинка сада, груша, под которой стоит кресло, и человек, который сидит в нем, кажется, будет сидеть в нем еще очень долго. Спешить некуда. Но несколько лет — как несколько дней. Ушел момент, сменился другим.
И вот все это оказывается в прошлом. Можно протянуть руку, и мысленно прикоснуться к листьям деревьев, пройти по дорожке, вдохнуть тот воздух, и — ничего. Потому что ничего этого уже в реальности нет. Это прошлое. Это вчера.
Сложенная инвалидная коляска одиноко стоит на веранде. А я езжу на кладбище. А потом собираю вещи к московскому поезду.
Картина жизни, ухваченная в какой-то момент, застывает только на время.
Может быть, это и была рутина. А может быть, то, что называется — истина бывает только «здесь и сейчас», и больше нигде.
Но как же происходит он, каждый день? Если попытаться его реконструировать, то выглядеть он, наверное, будет так.
Из моих записей лета 1989 года
27 июня, во вторник, приходила Мовсесян, принесла прибор для измерения давления. В этот день снова выходили на веранду…
30 июня, в пятницу, после завтрака вышли на улицу. Фрося, разумеется, на костылях, впереди, я — за ней, поддерживая ее. Здесь она села в кресло.
Читали в журнале «Родина» статью Гелия Рябова, первого советского поисковика останков царской семьи, о проведенном им расследовании, об обнаружении в 1979 году совместно с Авдониным захоронения на Коптяковской дороге. На тот момент это были откровения — читателям мало что было известно о преступлении в Ипатьевском доме, эта история была табуирована. Мы знали очень мало подробностей. А она знала, читала и слышала. Когда-то давно, еще в той, прежней жизни, в эмиграции. Именно эта реконструкция в деталях производила жуткое впечатление.
Обратно заходили очень тяжело. В комнате пришлось сесть на пол. Не хватило сил дойти до кровати. Потом у нее ныли кости. Ночью она плохо спала. Уже часа в два ночи сказала: «Не надо было читать про убийство царской семьи». Я пытаюсь ее успокоить. Да, знала. И читала. Читала и про многие другие страшные вещи. И даже видела. Но тем не менее.
Я предложила ей таблетку снотворного — радедорма. Она сказала, что на нее это не действует, но, тем не менее, выпила.
На следующее утро она спала до обеда. Проснулась, позавтракала и снова заснула. Я уходила по делам и, вернувшись, вновь застала ее спящей. Наконец она встала, добрались до стола. На улицу уже не пошли, хотя была хорошая погода. Начали читать Джека Лондона, не пошло; почитали старый «Огонек» — статью Павленко по истории Великой Отечественной войны. Слушали Би-би-си. Так прошел день…
Из рассказов Евфросинии Антоновны
Сосед по усадьбе в Цепилово, Рабинович, загнал молодого коня и бросил. Отец взял коня себе, а мне сказал: «Если выходишь, будет твой». Я выходила. Это был мой Шайтан. Рабиновичу отец заплатил стоимость шкуры, как тот и потребовал.
Из моих записей лета 1989 года
4 июля. Вышли на улицу, добрались до плетеного кресла. Я ушла в аптеку, она листала альбомы живописи. Потом читали «Всадника без головы». Но тут начался дождь, и пришлось срочно уходить в дом — не помогла даже клеенка, которую я натянула над креслом. Едва переступили порог — и обрушился ливень. Заходили в дом совсем тяжело. Потом, уже в комнате, снова читали «Всадника без головы» и слушали Би-би-си..
9 июля мы с утра выходим в сад, там и обедаем, а ночью я иду на вокзал к поезду «Москва — Кисловодск», чтобы получить посылку с книгой А. Серебренникова «Убийство Столыпина. Свидетельства и документы», переданную с проводником.
И вот тогда ради книги, которую теперь можно легко скачать в интернете, я шла поздно вечером на вокзал, оставив Евфросинию Антоновну дома одну. Она не стала ложиться спать, сказала, что будет ждать меня, и осталась сидеть на кровати, свесив ноги, под которые, как обычно, я положила упругую плотную диванную подушку — для упора.
Поезд на этот раз опаздывал. Сначала на полчаса, потом еще… Так пришлось ждать его два часа. Позвонить некуда — телефона в доме нет. И уйти нельзя — можно пропустить поезд. Возвращалась уже в третьем часу ночи, шла по улице Анджиевского без единого фонаря.
Баба Фрося все так же сидела на кровати. «Не знаю, — сказала она, — что я больше делала — молилась или ругалась».
Утром я спала до девяти, и она меня не будила. А потом читали новую свежеполученную книгу, которая на тот момент была на вес золота, потому что ее нельзя было достать ни в одной из местных библиотек, ни в книжном магазине.
Потом мы каждый день читали «Убийство Столыпина». Она внимательно слушала. Ведь и про это политическое убийство она знала с детства из разговоров взрослых, из окружения, в отличие от нас, которые узнавали подробности многих исторических фактов откуда-нибудь из самиздата или тамиздата. Для нее это — органично, эта история не прерывалась никогда. Только в определенное время она как будто покрылась забвением, потому что вся страна впала в принудительную амнезию. И вот сейчас возвращается через разные источники, для кого-то — как продолжение, для кого-то — как откровение.
К Столыпину она относилась так, как к нему относились в ее семье. «Я готова на все смотреть глазами Столыпина», — сказала она как-то. Его жесткий метод переселения на новые земли она объясняла просто: «Людям всегда трудно сниматься с места и переезжать. Их надо подтолкнуть».
— А как папа относился к Столыпину? — спрашиваю я.
— Очень положительно.
— А к императору?
— Ну, император… Тут даже не было сомнений, как к нему относиться. Он помазанник Божий.
И это чтение было для нее сложным, напряженным. Она переживала, нервничала, как и при чтении публикаций об убийстве царской семьи.
12 июля, а это был день св. апостолов Петра и Павла,баба Фрося впервые шла на костылях сама, без поддержки.
На улицу вышли до завтрака. Она ушла дальше кресла, стоявшего под виноградником. Так что пришлось подставить ей другое кресло, поменьше, прямо посередине дорожки …
Читали «Убийство Столыпина».
Так летом 1989-го она училась ходить. День за днем ей становилось лучше, она проходила на костылях все дальше и дальше. Сначала доходила до середины дорожки, разворачивалась, шла обратно. Если была хорошая погода, присаживалась под грушей или около «Индонезии» в плетеное кресло. Настал день, когда она дошла до калитки.
Можно сказать, в этот момент она действительно двигалась к выздоровлению — делала больше движений, дышала воздухом, она побеждала или стремилась победить болезнь, это была новая жизнь после инсульта.
По крайней мере, хотелось бы, чтобы так было. Но она с горечью понимала, что сил становится меньше. Мне бы очень хотелось нарисовать радужную картину, как «героическая баба Фрося» мужественно сражается с болезнями и побеждает их. Ее мужество на этот раз состояло в терпении. Она умела скрывать свои чувства — или выражать их очень сдержанно. И эта сдержанность только подтверждала всю их драматичность и глубину. «Эх!..» — восклицала она. Уныние настигало и ее.
Но она рассказывала. Мы сидели у открытого окна, выходящего в сад, читали — по-русски или немного по-французски… Обсуждали. Она еще рассказывала что-то из прошлого. Иногда не удавалось выйти на улицу из-за дождливой погоды. Иногда из-за самочувствия.
Однажды ветер сорвал электрический провод, который был протянут от ближайшего столба к дому. Больше двух суток просидели без света в ожидании аварийной службы. Выручили большие хозяйственные свечи, которые были у нее в запасе. А также керосиновая лампа, найденная в старом разрушающемся сарайчике. Наконец приехала аварийная служба, электромонтер залез на столб, прикрепил провод. Цивилизация вернулась в дом.
Из рассказов Евфросинии Антоновны
16 июля 1989, в воскресенье, Евфросиния Антоновна рассказывала о министре Временного правительства Шульгине, который на коленях просил царя отречься от престола…
О том, что будет революция, говорили все, все чувствовали…
Крестьяне пошли в Красную армию, потому что их поманили землей. Земли в России были государственные, были помещичьи и были общественные — платили подать, но небольшую…
А по радио передавали о событиях в Сухуми: резня межу абхазами и грузинами.
В Донском монастыре на следующий день было запланировано богослужение, посвященное 71-й годовщине убийства царской семьи.
Как мама познакомилась с папой
У маминой младшей сестры Лизы было расстройство желудка. Нужен был врач, и мама поехала за врачом. Навстречу попалась повозка, в которой ехал отец, он и съездил за врачом. И пока врач занимался Лизой, бабушка отправила маму погулять в лес: «Иди, погуляй пока с этим господином…» И они пошли прогуляться…
Мама вышла замуж не рано — ей было 24 года.
…Братьев было 9, сестер только две. Мама хорошо говорила по-гречески. Бабушка умерла в 33-м году. Дедушка, Каравасили, депутат Госдумы, умер в 16-м, возвращаясь из Петербурга в Москву.
Фон Бухентальд — бабка по отцу, из Австрии, отец был больше похож на нее, чем на польскую родню.
Мама была одного года рождения со Сталиным (1879-го). Папа — одного года с Лениным — 1870. Папа умер в 1936 году. Мама умерла — в 64-м, 17 января. Я приехала в Ессентуки в 60-м. Мама родилась в Афинах (бабушка ездила туда рожать всех детей, чтобы были греческого происхождения) и приехала в Кагул (где и жили). Училась в Париже в консерватории, вышла замуж в Киеве, венчалась в Софийском соборе…
…Мама однажды подстригла волосы. Переживала, как на это отреагирует отец. Он увидел ее и сказал: «Je ne vous connais pas, Madame»5. Мама потом плакала…
…Бабушка говорила ей, чтобы она учила нас греческому языку. Иначе у них не будет счастья в личной жизни…
Мама очень любила грозу. Когда шла гроза, ей хотелось идти туда, в самый центр, вглубь этой грозы…
Мама последнее время жила в Синае, в королевской резиденции в Румынии. А до этого преподавала в двух школах, ходила по морозу зимой. Однажды ее замело снегом, и, по счастью, румынские солдаты вытащили ее…
…Она впервые прилетела самолетом ко мне и сказала: «Отныне я признаю только один вид транспорта — самолет!»
А в море она купалась в длинной рубашке…
Одесса
…В Одессе у нас было 8 комнат. Квартира была на первом этаже, отец боялся на втором — из-за меня. Улица Маразлиевская, 40, кв. 56 . Дом был 3-этажный. Через улицу перейти — парк, море.
Неплохой город, но я его не любила. Город, а я никогда не любила города. В Одессе я прожила с 6 месяцев до 12 лет. Брат родился в Кишиневе, я тоже. Там работал отец, потом его перевели в Одессу. У отца был отдельный кабинет, гостиная рядом, потом мы с братом, мама и папа в одной. Столовая, так что можно было на велосипеде кататься. Кухня, прачечная. Жила няня, даже две — у брата своя и у меня своя. Кухарка, горничная. Разве кухарка стала бы подметать в комнате? Кухарка имела свою комнату, и горничная тоже.
Жалованье отца было 360 рублей. Няне платили, кажется, 25 рублей.
— Чем занималась мама?
— Если женщина замужем, считалось неприличным работать. Читала, писала письма, ходила в гости, принимала гостей. Четверг был приемный день. Приходили друзья, знакомые.
И я тоже принимала гостей.
Мама с нами занималась французским; немецким занималась бонна.
Отец приходил с работы в 3 часа (уходил в 8), обедали. Мы, дети, обедали в час. Маруся Ольшевская, папина крестница, приходила из университета (жила с нами после смерти своей приемной матери, была сирота). Она умерла, когда я уже здесь, в Ессентуках, жила. Приезжала сюда. Была замужем за австрийцем, военнопленным Бордашевским. С 33-го года сидел, умер в тюрьме. Его посадили, когда девчонки еще маленькие были. Не знали, когда умер. Только сказали, что реабилитирован в 42-м.
Маруся тоже приходила из университета в 3 часа.
Мы в это время обычно гуляли с бонной в парке.
И там я в первый раз получила рану в борьбе за справедливость. Это был 1914 или 15-й год. Мне разбили голову. Мальчишки играли в войну, им нужен был горнист. Они отняли дудочку у девочки. Та реветь начала. Я кинулась ее защищать, отнимать дудочку. Собрались мальчишки и мне камнем голову разбили. Моя белая шапка упала с головы. Наша гувернантка и ее подруга где-то сидели, рассказывали новости. Я потеряла сознание. Меня какой-то господин поднял и отнес на скамейку, спросил, откуда я. Я сказала, что недалеко живу. Я прибежала домой с ревом.
У нас в гостях (в это время) был Афанасий, мамин двоюродный брат, военный врач, имел отпуск с фронта на две недели. Сказал: «Слава Богу, две недели я не буду видеть крови». И только он это сказал, как открылась дверь и вбежала его племянница, вся в крови. Мне обстригли (волосы) и зашили (рану). На следующий день нужно было идти в гимназию, держать экзамен по арифметике. Меня сопровождала Маруся.
* * *
Как в 1919 году ее отцу, Антону Антоновичу Керсновскому, удалось избежать расстрела, она написала в своих воспоминаниях.
Но есть период, о котором рассказано кратко.
В тот момент, когда семья, оставив дом, скрывалась, Фрося потерялась.
Она бродяжничала, жила в угольном подвале, питалась лебедой. У нее выпали зубы. Как-то проходила мимо барака, в котором жили матросы. Один из них спустил ей из окна баранью котлету и кусок хлеба со словами: «На, буржуенок, поешь, ты ведь, поди, голодный». «Ворованного не беру!» — сказала она и убежала.
Совершенно случайно на Канатной улице ее встретил отец, скрывавшийся у знакомого инженера-железнодорожника. «Он взял меня на руки и заплакал», — рассказывала она.
Вскоре семья отбыла из Одессы. Александре Алексеевне удалось договориться с капитаном французского судна, который сказал ей: «Завтра вечером с мужем и детьми приходите на Лонжерон». В шлюпке они переправились на французский военный корабль и покинули Одессу. Прибыли в Бессарабию, родовое имение Цепилово, где после войны все было в упадке…
Одесса. Крейсер «Алмаз». Была поговорка: «Попадешь на “Алмаз”, не воротишься…».
«Всех, кто не нравился большевикам, бросали в море, привязав камень на шею. Когда в 18-м году пришли немцы и немецкий водолаз спустился на дно, он сошел с ума. Трупы стояли на головах. Потом пришли французы, но быстро ушли», — рассказывала Фрося.
— Почему отец не эмигрировал сразу? Что удерживало?
— Работа, не мог бросить все. Большевики пришли окончательно в 1920-м.
И еще из рассказов об Одессе того времени.
Страшная, жуткая история. Матросы похитили мальчика одного семейства. Отца ребенка, офицера, на тот момент в Одессе не было. А матери его сказали: если она пройдет «через всех», то ребенка ей вернут. Ради сына она согласилась «переспать» с матросами.
Мальчика все равно ей не вернули, его убили. Она потом покончила с собой.
«Когда ее муж вернулся в Одессу, он пришел к моему отцу и спросил: «Это правда?..» Отец ответил: «Правда». Потом он уехал, уже насовсем…», — рассказала Евфросиния Антоновна.
Из моих записей лета 1989 года
17 июля мы получили по почте книгу Олега Волкова «Погружение во тьму».
В тот день к Евфросинии Антоновне пришли две пожилые женщины, одна — местная, проживающая в микрорайоне, а другая — ее сестра из Молдавии. Рассказывали о том, что сейчас происходит в Молдавии: требуют отделения от Советского Союза, поскольку их оккупировали. Рассказывали также с тревогой о том, о чем сейчас говорят ученые: во-первых, в последнее время будет идти много кислотных дождей, во-вторых, будет глобальное потепление на всей планете на 4 градуса…
И снова вечером был сильнейший ливень, лило потоком так, что можно было купаться под дождем, как под душем. А потом, ночью, так колотило по крыше, что казалось, она провалится…
Евфросиния Антоновна снова сказала, что никогда еще не было здесь такой погоды. Первый год такое.
Панихиду, которую собирались совершить 17 июля в Донском монастыре, милиция пыталась разогнать, и задержать священников.
А 19 июлямы уже читали Волкова.
Была врач, назначила другие лекарства.
Накануне вечером, когда мы, как всегда, сидели у распахнутого в сад окна, за столом, и говорили о том, что происходит сейчас, она сказала: «Да, конечно, то, что будет в стране, будет страшно. Я, слава Богу, не доживу, а те, кто помоложе…»
Она не верила переменам. Она считала, что тоталитарный режим в любой момент может вернуться.
22 июля
…Когда читали Волкова, я прервалась, чтобы передохнуть. Она торопила. На мой вопрос — почему, сказала, что знает, сколько ей осталось жить, и дорожит каждой минутой. Двадцать месяцев, сказала она.
Хорошо, что она ошиблась. И намного.
Волков ей очень понравился. Она сказала, что все верно. «Кто этого не видел, тот не поймет. Это полная безысходность. Цивилизованному человеку этого не понять», — сказала она.
Горечь тех лет, говорила она, соглашаясь с Волковым, не проходит, не убавляется. Хотя годы лагеря — для нее в частности — пошли на пользу. «Отрезвили», — сказала она. И в то же время жалко пропавшие годы. И боль не становится слабее.
При всей ее любви к Солженицыну, ее позиция в отношении ГУЛАГа была ближе к Шаламову. Она никогда не сказала бы: «Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!». Ностальгии по Норильску она не испытывала.
23 июля снова говорили с ней о положении в стране. Послушали Радио Свобода — о забастовках в СССР. О серьезности положения, в котором оказался Горбачев.
И снова она сказала, что, по ее мнению, будет возвращение к сталинским методам.
А с утра было у нее унылое настроение. Чувство обреченности. «Зачем все это делать (массаж и т.д.), если никаких перспектив…»
А мне становится грустно, потому что надо возвращаться в Москву. Едет моя смена…
30 июля приехал зять соседки Татьяны Алексеевны, Василий. Зашел в гости, развлекал нас разговорами, а она слушала, как всегда, говорила мало. Когда он приезжал, всегда заходил в гости. Часто ходил с нами гулять, катил инвалидную коляску.
Сегодня она дошла от кровати до груши почти что без моей поддержки и без единой остановки, — и я была как никогда спокойна за ее успехи в ходьбе. Правда, она устала. Раньше времени решила идти домой, почти не отдохнув (уже около «Индонезии») в большом кресле.
И вот произошла серьезно напугавшая меня неприятность. Фрося упала, когда вошла в кухню: я отступила от нее на шаг, чтобы выключить газ. Подхватить не успела. Баба Фрося ушибла бок.
* * *
1 августа 1989 года мне на смену приезжает Даша. В качестве выходного я на один день отправляюсь на прогулку в Кисловодск. Это возможность пройти по парку, по Нарзанной галерее, постоять у Стеклянной струи, подняться на фуникулере к Храму воздуха, посмотреть на Долину роз. Площадка, павильон, дорожки, мостики… Но мысли все равно там, внизу, с ней, с ними, кто с ней…
Потом собираюсь в Москву. Уезжать было грустно.
И даже не в Москву, сначала я еду в Киев, чтобы повидаться с еще одной, можно сказать, выдающейся старушкой, Верой Васильевной Ловзанской, инокиней Серафимой, хранительницей наследия подпольного епископа Варнавы (Беляева), исследованием которого много лет занимался писатель Павел Проценко.
Всегда напрашивалось сравнение двух этих людей, двух женщин, прошедших через советскую тоталитарную систему со своей особой миссией, своим служением, верой и верностью. Инокиня Серафима — в рамках церковного послушания, помощи подпольному архиерею, Евфросиния Антоновна — через ГУЛАГ, через интуитивное осознание себя его свидетелем, бытописателем, призванным пережить, запомнить, зафиксировать, увидеть советскую историю глазами несоветского человека.
От Храма воздуха в Кисловодске до Киева, а потом до Москвы и обратно время пролетает как на одном вдохе. Хотя, уезжая, я еще не знаю, когда приеду. Но мне было жалко расставаться с ней.
Осень 1989
Я возвращаюсь два месяца спустя, уже в осень. 11 октября 1989 года, миновав ряд знакомых уже станций, я схожу с поезда на платформу железнодорожного вокзала в Ессентуках. Я привезла с собой сумку, и даже не одну, самых полезных и нужных вещей в стране по-прежнему существующего дефицита.
Сменяла я Наташу Орловскую (монахиню Нину).
Наташа находится здесь с дочкой Лизой, девочкой лет 8–9.
Наташа собиралась быстро. Она укладывала вещи, а Лиза ходила за ней, что вызывало усмешку Евфросинии Антоновны: «Ходит как хвостик».
Мне показалось тогда, что Евфросиния Антоновна немного изменилась, будто еще больше постарела.
И снова — новый режим, нужно перестраиваться, встраиваться, налаживать дела… А их бесконечно много.
И все продолжается. И вот в какой-то момент начинает казаться, что и не уезжала никуда.
И уже 13 октября разговариваем о прошлом, вспоминаем, читаем…
Из рассказов Евфросинии Антоновны
«Как я стала Георгием Победоносцем», — рассказывает она с юмором. Случай в Бессарабии.
Мне было тогда немногим больше двадцати. Поздно вечером возвращалась верхом. В темноте увидела огонек. Человек заблудился. В руках у него была лампа «летучая мышь». Он был из какой-то соседней деревни. Я объяснила ему, как выйти, а он умолял не оставлять его, так растерялся. Пошел рядом, держась за стремя.
Когда мне было 16 лет, отец подарил мне маленький револьвер, и я не боялась ездить поздно одна.
* * *
По утрам она по-прежнему ходит по дорожке на костылях, доходит до калитки, потом обратно. И так несколько раз каждый день.
Читаем «Август Четырнадцатого».
А погода становится прохладнее, временами дождь, сидеть на улице долго, как раньше, уже не получается. Лето кончилось. И это тоже становится причиной ее уныния. Теперь главное — побольше читать. А еще надо собрать груши — для этого приходится забраться на это дерево, т.е. грушу, чуть ли не до самой верхушки. Ставлю стремянку, беру плодосборник — палку со стаканом для съема фруктов. Потом приношу груши в дом.
А по телевизору, которого у нас нет, показывают сеансы Чумака и Кашпировского, что очень захватывает соседку, Татьяну Алексеевну, и она приходит к нам, делясь впечатлениями и предлагая попробовать на себе. Для здоровья. А вдруг поможет. Наш скептицизм ей непонятен. Она почти час рассказывает о них, а потом уходит в недоумении, что нас это не интересует.
Надо сказать, отношения с Татьяной Алексеевной были хорошие. Это был тот случай, когда с соседями повезло. Пройти в гости к ней можно было просто — лишь нырнуть под виноградник у окна и выйти уже у ее крыльца. У нее все было чисто и убрано, а у нас — рабочий беспорядок…
Здесь, в частном секторе, сосед — это всегда первый человек, к которому, если что, сразу бежишь за помощью. Или спросить о чем-нибудь, чего ты здесь не знаешь. Татьяна Алексеевна на все просьбы откликалась легко. Она легко заходила в гости, а также, вслед за ней, непременными гостями были приезжавшие к ней ее дочь Женя и зять Василий, внуки — Коля, Петя и Лена. Коля приносил книги, играл на гитаре.
Татьяна давала лекарства. И сама, когда ей было нужно, приходила за какими-нибудь таблетками. Она всегда угощала чем-то вкусным, это было в порядке вещей. Вот под окном кухни проплывает ее голова — Татьяна идет к нам с тарелкой, например, вареников. И если что-то вкусное появлялось у нас, баба Фрося непременно говорила: «Угости Татьяну».
Но и ругала Татьяна Алексеевна Фросю: за «бесхозяйственность», за «безалаберность».
После буйного, хоть и дождливого лета предстояло увидеть угасание красот курортного города. Опадали листья, подступали сырость, промозглость. Этот жесткий холод тянется откуда-то издалека, с гор. Начинает ощущаться отсутствие удобств. И только можно было представить, каково тут было ей одной, когда наступает зима, а передвигаться трудно. Смотришь на мокрый, опадающий, пустеющий сад, и подступает тоска… Особенно вечером, в конце дня, когда накопившаяся за день усталость ложится грузом…
Тогда же, осенью 1989 года, приехал корреспондент журнала «Огонек» Владимир Вигилянский7 в сопровождении И.М. Чапковского. Он осторожно и деликатно задавал вопросы. Фрося волновалась. Ведь она — человек совершенно непубличный. Она может давать ответы искренние, а может — умолчать о чем-либо. Как захочет.
Во время беседы у нее разболелась голова, и Вигилянский предложил ей таблетку импортного аспирина из прозрачного пластикового флакончика. Она выпила и сказала, что ей помогло.
Он и меня спрашивает, кто я и откуда. Но у нас «конспирация». Никакой лишней информации. Так и получилось в его статье, что рядом с Фросей находилась «девушка с отдаленного прихода».
Очерк «Житие Евфросинии Керсновской» вышел в журнале «Огонек» весной 1990 года. После этой публикации круг наших местных знакомых стал быстро расширяться.
Из рассказов Евфросинии Антоновны
Двоюродный брат мамы знал 42 языка. Был дипломатом. (Кроме того, что двоюродный, был еще молочным братом). Под его влиянием мой брат, Антон, поступил в дипломатический корпус.
А бабушка по отцу, фон Бухентальд, была из Австрии. Их было три сестры. Она, фон Бухентальд, умерла спустя 20 лет после смерти мужа, но в один день с ним — 1 мая.
Пожалуй, не один раз рассказывала она про Лизу и Колю, про их необыкновенную и трагическую любовь. Лиза — одна из родственниц. Они с Колей были знакомы с детства и, когда сидели за столом, смотрели друг на друга в упор. Они поженились прямо перед войной, или сразу после ее начала (Первой мировой — авт.). Жили в расположении военной части. Лиза погибла через две недели после свадьбы: вспыхнул примус, и она получила смертельные ожоги. Коля потом воевал, был тяжело ранен. Умер в госпитале. Рассказывали, что перед смертью «все звал какую-то Лизу…».
* * *
«Съезди к моим друзьям в Пятигорск», — сказала Евфросиния Антоновна 18 октября 1989 года.
Она настаивала, чтобы я навестила их, сестер Федюшиных, а мне не хотелось оставлять ее одну на целый день. Но я поехала. Положила ей поближе альбомы живописи, посадила поудобнее на кровати и пошла на станцию. И оттуда до Пятигорска — 20 минут на электричке.
Трамвай от вокзальной площади Пятигорска идет прямо в Горячеводск. И там, по Яблоневой улице, до дома Федюшиных недалеко.
Скромный, но уютный домик в глубине сада. Людмила Николаевна знакомит с домом, с книгами и кошками. Она и ее сестра Галина были спасительницами большого числа бездомных животных. У каждой кошки — своя история и свое имя. Они кормят их как могут на свою скромную пенсию.
Людмила Николаевна работала прежде гидом, водила туристов по Пятигорску, и мне в тот день устроила экскурсию по центру города.
Мы пьем чай и потом отправляемся на прогулку. Поднимаемся по аллее вверх до Елизаветинской галереи, до грота. Заходим в музей Лермонтова. Спускаемся к Цветнику и подходим к Центральной питьевой галерее.
Людмила Николаевна показывала и то, о чем тогда не рассказывали в обычной официальной экскурсии: где находилась ЧК, как назывались раньше улицы — вот, например, Нарская и Дворянская, и т.д.
И уже потом я бежала на вокзал, экскурсия затянулась. Но кисловодская электричка ускользнула, оставив меня стоять на пятигорском перроне еще на полчаса. Пять часов, как Евфросиния Антоновна была одна.
Она поскучала, но все обошлось.
Потом я неоднократно была и в Пятигорске, и в гостях у Людмилы Николаевны. Но та прогулка с ней запомнилась мне навсегда.
Спустя 20 лет я застану ее тяжело больной в том же доме, где она когда-то угощала меня чаем и рассказывала о своих кошках.
Коляска
Инвалидной коляски поначалу не было вообще.
Потом появилась громоздкая, тяжелая, с жесткой спинкой и неудобным деревянным сиденьем. Езда в этой коляске превращалась в испытание как для пассажира, так и для сопровождающего. Она была похожа скорее на деревянный стул, прикрученный к колесам, и не проходила в калитку. И потому у калитки Фросе приходилось подниматься на костыли и преодолевать этот проем пешком. А еще нужно было все время накачивать колеса, надо было заклеивать шины, которые от плохих дорожек, ям и бордюров часто лопались. Кроме того, коляска грохотала. И вот эту коляску тогда, осенью 1989 года, я постоянно ремонтировала. Ну нет у нас инвалидов, в стране героев и спортсменов, нету. Потому и нет инвалидных колясок. Не нужны.
Это потом у нас появится коляска более совершенная, но это потом.
Но все-таки можно было выезжать в центр города и смотреть, как там проходит жизнь. Поначалу Евфросиния Антоновна стеснялась таких прогулок. Потом привыкла.
Мы заезжали на источник и выпивали по стаканчику минеральной воды. Мы останавливались у книжного киоска. Иногда к нам подходил кто-то из знакомых, спрашивал, как дела, то да се, Фрося однозначно отвечала на вопросы и махала рукой, делая знак, чтобы ехать дальше.
Вскоре у нас появился помощник — Гриша, он делал всякую мелкую работу по хозяйству: вставлял стекла, чинил краны, велосипед и, конечно, коляску.
Из рассказов Е.А.
…В Цепилове был деревенский дом в 3 комнаты. 42 га земли, изрытые окопами. Их потом зарывали плугом. Все было запущено сначала. Потом построили конюшню, овчарню и т.д. Мать привезла болгарина с большой семьей (14 детей), он работал хорошо, потом отстроил свой дом, отец дал ему лошадей.
Пшеницу отец всегда продавал рано, еще на корню, и потому дешево (нужно было деньги высылать брату во Францию), а румынские деньги ценились дешево. 1 пуд пшеницы — как 11 пудов. Поэтому было трудно. Евреи все скупали на корню, ставили своего сторожа. Но особенно трудно было, когда умер отец. Банкиры (Цукерман и др.) приступили, но я сказала, что больше не буду продавать авансом. И заключила договор с Федеральным банком, стала продавать пшеницу за границу. Платили дороже, но пришлось много поработать над зерном. Яневская научила — надо больше очищать зерно. Буквально за год до советской оккупации я стала продавать зерно в Германию; они присылали хорошую технику, была очень хорошая сеялка, лучше американской, которая была у меня. И пригнали 2 вагона белого цвета, куда ссыпали зерно. И так все труды пропали, когда уже почти наладилось.
Сад был в 2 га.
Она расстроилась, рассказывая это. Все потеряно, ничего не вернулось. «Эх… — с горечью сказала она, глядя в сад. И потом добавила: «Хочется выть…»
Это было то, что принесла в ее жизнь советская власть. Это была боль на всю ее жизнь.
За окном дрозды клюют оставшийся виноград. Потом мы сделали кормушки, и зимой можно было наблюдать, как птицы опустошают их.
Из моих записей осени 1989 года
25 октября 1989 года, в эти дни было много работы. Ремонтирую коляску. Варю варенье, вечером читаю Фросе. Разобрала «колодец», он оказался завален землей — вытащила 9 ведер земли. Татьяна сказала, что это нарыл крот. Кроме того, протекал кран, сорвалась резьба…
У б. Фроси болела спина; когда шла, у нее кружилась голова…
26 октября. Людмила Николаевна Федюшина на этот раз сама приехала в гости. Пила с нами чай. Рассказывала, что в Пятигорске, у подножия Машука, есть «Чертов мост», где красные расстреливали белогвардейских офицеров. Каждый день там в овраге появлялись новые трупы, и все такие молодые люди…
27 октября. Водопровод течет, прачечная не приехала, варенье никак не удается доварить… Погода держится пока, но уже последние дни…
Евфросиния Антоновна выходила на улицу, сидела в кресле, потом стало прохладно, она даже замерзла; пришли в дом, она легла и заснула. Потом, ближе к вечеру, читали 12-ю тетрадь ее воспоминаний. Снова у нее разболелось колено, и голова к тому же…
А потом мы с Татьяной кое-как перемотали ржавый кран жгутом, проволокой, прикрыли этот злосчастный колодец.
Ходила в этот день на водоканал. Какой-то парень — слесарь — пообещал, что приедут… Вечером, уже почти в темноте, собирала листья для утепления колодца.
4 ноября. Накануне я расспрашивала ее, задавала некоторые глупые вопросы.
— В чем смысл жизни?
Она ответила:
— Наверное, чтобы стремиться быть счастливым.
— А что такое счастье?
— Спокойная совесть.
— Ну а вот вы… счастливы?
Она подумала и сказала:
— Да.
И добавила, что мама ее, умирая, сказала, что была счастлива. Несмотря на то, что она потеряла не только мужа, но и сына…
Колодец
Так что же это за колодец такой, что это за чудо техники?
Вода была проведена на участок, и доступ к этой великой ценности жизни обеспечивало это небольшое сооружение — «колодец» — глубиной метра полтора, закрывающийся деревянной крышкой, и из этой глубины наружу выходила труба с краном. Это и был водопровод. Просто, как в журнале «Умелые руки». И вполне удобно летом.
Но только зимой эта труба, из которой поступает вода, может замерзнуть. На зиму водопровод нужно утеплять. Сухие листья бросали в люк. Трубу желательно обмотать тряпками. А еще в трубе, которая уходила вниз, в землю, нужно было просверлить небольшое отверстие, чтобы после закрытия крана вода стекала внутрь, в землю, а не замерзла в наружной трубе.
Но это был единственный источник воды в тот момент. Воду в дом провели позже, а тогда, вначале, надо было выходить вот к этому «колодцу», открывать кран, полоскать белье подчас в ледяной воде на морозе, потому что греть некогда…
На участке таких «колодцев» было два — один ближе к калитке и другой ближе к дому. Тот, который был ближе к дому, уже был потерян: восстановить его было невозможно. А в том, который остался, я провела энное количество времени, пытаясь с помощью соседки Татьяны Алексеевны вернуть его к жизни.
В октябре 1989 года с этим водопроводом была сущая беда. Труба протекала, «колодец» заполнялся водой, починить его своими силами было невозможно. Татьяна Алексеевна помогала мне как-то перевязать трубу. Мой визит на водоканал не дал результата: на следующий день никто не приехал. Вода продолжала заполнять «колодец», уже чуть ли не до верха… Этот водопровод стал головной болью.
И только 6 ноября приехала наконец эта долгожданная городская служба.
Трое рабочих привезли на машине «лягушку», с помощь которой откачали воду, заткнули трубу деревяшкой и уехали, как сказали, «за трубами». Я сказала Фросе: «Откачали воду, выкрутили кран, вбили осиновый кол и уехали».
Приехали через два часа, все доделали под напором воды. Фрося распорядилась дать 30, с юмором: «По червонцу на рыло».
А 7 ноября — уже ветер и холод. Дрозды клюют оставшийся виноград. Вечером Евфросиния Антоновна решает встать на костыли и выйти прогуляться. Я срезаю поникшие, погнутые хризантемы — последние цветы, если не считать крокуса, который еще держится. Раскладываю груши. Читаем «Август четырнадцатого».
Прачечная
Поначалу возили белье в прачечную самообслуживания в центре города, там же его и гладили на больших гладильных устройствах.
Потом нам на помощь пришла прачечная, которая работала «по вызову», приезжала и забирала белье, а потом привозила обратно уже чистое и выглаженное. Только дозвониться до нее было невозможно, как и до упомянутого водоканала, к тому же и телефона в доме еще не было, и надо было ходить к ближайшему телефону-автомату, либо в санаторий «Березы», либо в магазин.
И вот однажды Нина Алексеевна, наш опекун из собеса, все-таки «добралась» до прачечной, нашумела на них, пригрозила исполкомом. Они приехали и забрали белье, на которое предварительно были нашиты метки. Некоторые дела решались именно так.
Впоследствии Валентина Александровна Хорунженко, директор краеведческого музея, добилась, чтобы у нас брали стирать белье в санатории «Россия», недалеко от входа в Курортный парк. Туда и ходили с мешком, набитым постельным бельем…
Из моих записей декабря 1989 года
1 декабря слушали передачу о насильственной репатриации русских эмигрантов в СССР. Это — жертвы Ялты. Это страницы истории, о которых и во время перестройки говорили немного, а теперь не говорят вовсе.
6 декабря читали князя Жевахова про ужасы ЧК, голод… Фрося подтверждала все факты: да, было так. И людоедство в том числе. Хотя сама, когда в Бессарабии услышала об этом, не поверила.
Тем, которые перебегали к ним с советской стороны, не верили, думали, что натворили чего-нибудь, вот и бежали, рассказала она.
7 декабря. Вышли на улицу, несмотря на снег. Мороз, солнце.
Никто не приходил, не навещал. Почты никакой.
Читали князя Жевахова. А вечером еще и «Робинзона Крузо».
Заклеиваю окно, чтоб поменьше дуло: по ночам бывает холодно. По Би-би-си передавали дневник Юрия Готье, его мы тоже слушали.
9 декабря. Последнее время ей снились какие-то умершие знакомые. Сегодня она сказала, видела царскую семью, которую вели на казнь, и хотела их спасти. Спасла только княгиню Ольгу. Раньше ей снились Цепилово или Кагул.
А потом ей приснился сон: мама показала ей, где ее надо похоронить — рядом с нею.
А 22 декабря — очередной визит к Федюшиным. Поначалу собирались поехать в Пятигорск вместе с Евфросинией Антоновной. Она обрадовалась, а потом запротестовала: «Что ты будешь меня таскать» и т.д. Я поехала одна. И поняла, что это было правильное решение. Вкатить коляску в вагон электрички с платформы было очень трудно: слишком высоко. На вокзале купила две коробки «Птичьего молока». А на обратном пути пошел дождь.
Из воспоминаний Евфросинии Антоновны
…Последний раз 12 Евангелий слушала на могиле отца в 1941 году. Дул ветер, было слышно. Потом шла кружным путем, перелезла через проволочный забор, прошла через сад. Я знала, что папа эти 12 Евангелий слушал, стоя на коленях. Он всегда был верующим.
* * *
И вот наступает он, 1990 год.
Мы отметили его втроем, выпив немного красного домашнего вина: баба Фрося, Татьяна Алексеевна и я.
А к Рождеству сделали себе два подарка.
Сначала разобрали фотоальбом. Я с опаской и трепетом смотрела на эту груду фотографий, которые вываливались, падали на пол, стоило только перевернуть лист. Все перемешано — лица, люди, выцветшие черно-белые застывшие мгновения, ушедшие в прошлое. Фотографии, которые лежали вперемежку и высыпались из альбома, я разбирала и вставляла в рамку, спрашивая предварительно, кто это. Подписывала.
Вытаскиваю карточку из общей кучи, вклеиваю в альбом и делаю подпись буквально ее словами. «Это мама в самые печальные дни своей жизни, — говорит она, рассказывая о снимке Александры Алексеевны в темной одежде. — Она тогда жила при дворе румынского посла. К тому времени она потеряла мужа и сына и была уверена, что потеряла дочь тоже».
«Это я», — сказала она об улыбающейся девушке в лодке. «Это мы с братом, это я…» Так, с этими подписями, фотографии вошли впоследствии в альбом ее рисунков, изданный в издательстве «Квадрат» в 1991 году.
Вторым подарком стал черный котенок с белой мордочкой.
В Рождественский сочельник, возвращаясь из Никольской церкви, я подобрала его у киоска с пирожными в центре, на площади. Он крутился у киоска и готов был бежать за каждым прохожим и пищал. Стоял 20-градусный мороз.
«Это ваш?» — спрашиваю продавщицу. «Нет, нет, — ответила она. — Тут вчера был еще один такой же…»
Посадила его в сумку. Там, в сумке, он периодически подавала голос. Подал голос, как только я вошла в дом. «Это кто это там?..» — спросила Евфросиния Антоновна встревоженно из комнаты. Еще совсем недавно она говорила, что не любит кошек.
Сейчас, увидев котенка, не сказала ни слова.
На следующий день он будил нас раньше «дрымбы», играя, звеня елочными игрушками, раскачивал их и раскачивал елку… Котик получил имя Шпунтик — по имени одного из персонажей детской книги «Приключения Незнайки».
Так мы потом и выходили на прогулку — Евфросиния Антоновна какое-то время шла пешком, коляску я катила рядом, за нами шел кот Шпунт. «Корзинка, картинка, картонка и маленькая собачонка», — смеялась нам вслед Татьяна Алексеевна.
* * *
И снова мне не хочется уезжать.
Выходишь иногда и смотришь на звездное небо. Здесь, на Кавказе, оно ясное и кажется ближе. Здесь по-другому идет время.
Уехала я после праздника Крещения, в январе 1990 года. На смену приехала Даша.
(Окончание следует)
1 Владимир и Наталья Орловские. Впоследствии архимандрит Дамаскин, церковный историк, и монахиня Нина. (Здесь и далее прим. автора).
2 Ныне — кардиолог-анестезиолог, врач высшей категории. Живет в Москве.
3 Тележурналист. Живет в Москве.
4 Здесь и далее цитаты по публикациям Е.А.Керсновской: «Наскальная живопись» (ж. «Знамя», 1990, №№ 3–5) и «Сколько стоит человек» (М.: Можайск-Терра, 2000–2001).
5 Я вас не знаю, мадам (фр.).
6 Вероятно, речь идет о нынешнем доме № 38 по ул. Маразлиевской.
7 Впоследствии священник Русской православной церкви, протоиерей, пресс-секретарь патриархов Алексия II и Кирилла в 2005–2012 гг.