Олег Юрьев. Собрание стихотворений
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2022
Олег Юрьев. Собрание стихотворений. Тт. 1–2. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2021.
Олег Юрьев когда-то написал: «Как только я услышал о выходе двухтомника Аронзона, я сразу понял, что случилось: завершился тридцатипятилетний процесс его “подземной, незримой канонизации”. И началось существование зримое. Нет, не самим фактом выхода — у издательства Ивана Лимбаха пока что (и слава богу) нет никакого “ресурса санкционирования”, “права возведения в классики”. Сейчас такого ресурса ни у кого нет, и долго еще не будет. Некогда этим ресурсом обладала “Библиотека поэта” — отчасти». Спустя пятнадцать лет в том же издательстве выходит двухтомник стихов уже самого Юрьева, отсылающий к аронзоновскому собранию и серией, и форматом (двухтомник), и даже цветом обложки. Пусть этот жест и не возводит недавно умершего поэта «в классики», но делает решительный шаг по направлению ко вполне зримой канонизации. Составители, Ольга Мартынова и Валерий Шубинский, собрали все известные стихи Юрьева, написанные за сорок лет упорной работы, и подготовили объемный комментарий — далекий от академической полноты, однако закладывающий основу для дальнейших филологических разработок. (Отдельно стоит упомянуть текстологическую работу, она здесь вполне на уровне той самой «Библиотеки поэта», как минимум «новой»).
Отдельные сборнички стихов теперь выстраиваются в ряд, обретают логику последовательности. Особенно важно, что становится доступен корпус ранних сочинений поэта — многие из них публикуются впервые, демонстрируя генезис зрелой поэтики. Они показывают, что Юрьев был поэтом последовательного стадиального развития, четко эволюционировал от книги к книге. Ранние стихи читать интересно, но скорее в историко-литературной перспективе, молодой Юрьев — это хороший ленинградский поэт, но просто хороший, один из многих (а их и правда было много, действительно «можно составить город»; сейчас кажется, что из них он и был составлен). Молодой Юрьев занят медленной, въедливой саморефлексией, свое нахождение в мире он сопрягает с высокими категориями бытийственного порядка, субъект его стихов болезненно, обостренно ощущает себя в космосе — впрочем, этот космос соразмерен человеку, поскольку является, несмотря на парадокс, космосом локальным, космосом позднего ленинградского модернизма. Забавным образом это опрокидывается и в сугубо литературную плоскость — в размышлениях о своем месте в литпроцессе, о месте поэта в нем же. Это доходит и до проблематизации собственного имени, в стихах внезапно прорастают слова «Олег» и «Юрьев», осмысляющиеся как некоторый феномен, не сводимый к лейблу на обложке (так, последние два слова в строке «Простой фамилии моей картавый звук» стали названием первой, еще машинописной, книги поэта, превратившись в автокомментарий к расположенной рядом собственно фамилии). Тексты, созданные до эмиграции, в условиях того «ленинградского “дыхательного пузыря”», о котором он говорил в одном из интервью, очень серьезны, не размениваются на игривую звукопись или игровые цитаты — и звукопись, и цитатность в них есть, но другие, не так, как у них, «иначе».
Отрыв от чрезвычайно важного для Юрьева Ленинграда и вживание в чужую среду, пришедшиеся к тому же на перемены девяностых, не могли не сказаться на его творчестве — недвижность, величественную (или пытающуюся казаться таковой) медитативность сменяет движение: в основном скольжение, чувство слегка неуправляемое, но поэт ему доверяет — он следует за своей интонацией, которая ведет за руку, рассказывая автору, о чем пишутся его стихи. Что характерно — его речевое устройство редко выкатывается на раздолбанную колею традиционной русской просодии, интонация ведет Юрьева по окольным тропкам, лишь иногда пересекающим большое шоссе. Основным движением его стихов, написанных в новом тысячелетии, мне кажется движение к плодотворной неуверенности, проницаемости высказывания. В своих эссе Юрьев неоднократно вспоминает анекдот о Мандельштаме, который не знал, кто такие Аониды, и все равно поместил их в свои стихи — на фоне этого гениального незнания такие поэты, как Бенедикт Лившиц или Константин Вагинов, выглядят замкнутыми в собственном понимании всех используемых слов. К этой мысли Юрьев возвращается с некоторой грустью, поскольку он сам, так или иначе постоянно размышляющий о каноне, тяготел к позиции, скорее, Вагинова и Лившица, явно вдохновлялся их «примерами судьбы или интегрального образа поэта». Юрьев прекрасно знал слова и образы, которыми оперировал, основа его стихов вполне рациональна, но поэт понимает также и ограничения, накладываемые этим знанием, — поэтому поздние стихи упорно метят в «зияние», возникающее между разными пластами поэтического смысла, между звучанием и семантикой, между цитатностью и совмещением стилевых регистров. Может, лучше всех сказал о них Александр Скидан: «Акустическое устройство их таково, что улавливает тончайшие вибрации разговорной ленинградской некнижной речи, собирая ее в единый светоносный пучок». Теперь, к счастью, у нас есть собрание этих «собираний».