Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2022
ГЛЕБ МОРЕВ. ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ. ФРАГМЕНТЫ ЛИТЕРАТУРНОЙ БИОГРАФИИ. М.: НОВОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО, 2022.
1.
Казалось бы, исследование Глеба Морева проходит целиком по разряду мандельштамоведения. В ней дотошно и подробно реконструируется сложная и нелинейная история отношений героя книги с советской властью, подвергается дальнейшей деконструкции мандельштамовская «легенда», сложившаяся в 1970–1980-е годы под влиянием воспоминаний (и вообще деятельности) вдовы поэта, демонстрируется глубокая вовлеченность литературной стратегии Мандельштама в контекст внутрипартийной борьбы 1920–1930-х годов.
Все это так. Однако книга может быть воспринята и в рамках значительно более широкой проблематики. Дело даже не в том, что она содержит в себе развернутые очерки, посвященные стратегиям взаимодействия с властью других поэтов — современников Мандельштама: Ахматовой, Клюева, Пастернака. Хотя и в этом тоже. Важнее, что автором, по сути, размечено пространство глубоко нелинейного и с расстояния в уже почти столетие контекста, интуитивно неощутимого континуума связей, силовых линий, оппозиций — именно политических — в рамках которого протекала литературная жизнь рассматриваемой эпохи.
Особый интерес представляет введение в оборот рассмотрения имен, ныне полузабытых, но в рассматриваемый период ключевых для формирования и функционирования тогдашних социолитературных диспозиций. Речь о представителях тогдашней литературной номенклатуры — Авербахе, Ставском, Полонском и многих других, чья ориентация на те или иные внутрипартийные группы, зачастую изменчивая и противоречивая, в свою очередь влияла на пространство возможных литературных стратегий в целом.
Отметим, наконец, что в последние месяцы тема «литература и государство» получила новую, несколько пугающую актуальность — так что книга Морева превращается из сугубо исторического исследования в своего рода тревожную памятку «на всякий случай», руководство для тех, кто может волей-неволей оказаться внутри схожего исторического расклада.
2.
В нашей статье мы не станем отслеживать влияние социально-политической конъюнктуры на сами поэтические тексты, хотя рассматриваемые в книге литературно-жизненные стратегии выбирались, в конце концов, конечно, ради них. Как мы уже говорили, стратегии эти складываются в единое поле, определенным образом сводятся воедино и классифицируются. Что же это за поле и что за классификация?
Почти в самом начале своего труда Глеб Морев пишет:
«…Одним из важнейших последствий октябрьского переворота стало радикальное изменение традиционных основ профессиональной писательской жизни в России… Монополизация государством печатного станка в 1918 году и немедленное введение политической цензуры изменили и экономические, и моральные основания деятельности русского литератора. Переход к нэпу на время ослабил государственное давление, но не изменил принципиальных идеологических основ большевистской диктатуры. Фактически подводя итоги десятилетнему существованию послеоктябрьской литературы, Б.М. Эйхенбаум в статье 1927 года, остро проблематизирующей саму проблему «литературного быта», с чрезвычайной точностью диагностировал: «Вопрос о том, “как писать”, сменился или, по крайней мере, осложнился другим — “как быть писателем”…».
Источник «силовых напряжений» понятен — это цензурно-идеологический (а равно и экономический) диктат государства. Из этого фундаментального факта вытекают и все возможные здесь поведенческие дилеммы.
Диктата можно попросту не заметить (а то и использовать его себе во благо), целиком и полностью разделяя все идеологические установки государства. Подобного рода сервилизм вроде бы беспроигрышен в социальном плане, однако проигрыша художественного здесь не избежать, даже разделяя государственную линию от всей души и чистосердечно. Во-первых, сама по себе государственная идеология, как правило, довольно «мелка» для любого на что-то претендующего творчества. Во-вторых, далеко не факт, что государственное регулирование не распространится на сферу собственно эстетических приемов и практик (как это в действительности и случилось). Наконец, государственная линия опасным и непредсказуемым образом может поменяться, что небезопасно уже даже «лично» и «социально». За примерами далеко ходить не надо — вспомним случай с разгромом РАППа.
Следующий класс стратегий — случаи, когда идеология власти принимается даже и энтузиастически, но перетолковывается на свой лад. В случае художественной бескомпромиссности здесь возможны и огромные чисто эстетические достижения — вспомним Платонова и Заболоцкого с их «магической» версией коммунизма. В книге Морева эти имена подробно не рассматриваются, однако есть возможность отослать читателя к соответствующей статье по теме1.
Далее следуют случаи искреннего, но выборочного приятия случившегося — согласие с фактом революции и ее последствий вообще, но с сохранением критического отношения ко всей огромной совокупности частностей. Это наиболее многочисленный «пул» стратегий (в него входит и стратегия главного героя книги), и ниже мы рассмотрим его подробнее.
И, наконец, — класс случаев полного неприятия факта октябрьского переворота и его последствий. Здесь возможны подварианты — полное уклонение от участия в текущем литературном процессе (Ахматова) и участие в нем с некоторой, более-менее убедительной маскировкой своего неприятия происходящего. В книге подробно рассматриваются обе модели выбора: первый — на примере Ахматовой, второй — на примере Клюева.
3.
Для того чтобы понять что-то в разряде случаев «критического принятия происходящего», следует принять во внимание еще одно обстоятельство. Диктат государства был, в том числе, и «диктатом будущего». Валерий Шубинский в своей статье2, посвященной той же книге Морева, о которой речь идет и здесь, пишет:
«…дело в том, что “принятие революции” означало нечто большее, чем лояльность новой государственности (которая автоматически подразумевалась для всех, оставшихся в России). Речь шла о принципиальном согласии и солидаризации с “красной” утопией — то есть признании за коммунистическим сверхпроектом права на будущее. Отрешение от этого будущего означало катастрофу, погибель. Поэтому основным мотивом многих важнейших произведений русской поэзии 1920–30-х становится или трагическое принятие и переживание этой гибели (скажем, “Элегия” Введенского), или борьба за собственную редакцию утопии, за власть над ней (например, “Торжество земледелия” Заболоцкого)».
В том и дело, что ранний советский коммунизм представлял из себя очень живой и «хищный» идейный комплекс, сохранить по отношению к которому критичность стоило незаурядных усилий, — а главное, он любыми средствами навевал на всех, на кого мог воздействовать, иллюзию своей исторической безальтернативности. Для людей Нового времени подобная безальтернативность как бы сама собой рифмуется с правотой и истинностью (заметим, что и мы век спустя часто оказываемся под обаянием этого весьма сомнительного уравнения). Что призывало работать на него не за страх, а за совесть. За всю совесть.
Это в конечном счете и привело Мандельштама к трагическому концу. Процитируем еще раз статью Шубинского3: «Своеобразие судьбы и позиции Мандельштама в том, что в рамках официальной и полуофициальной картины мира ему мог быть предоставлен в лучшем случае статус “спеца”, человека старого мира, способного подарить новому миру техническое мастерство, но чуждого актуальной советской жизни. Но эта по-своему комфортная позиция не устраивала его. Мандельштам всячески стремится подчеркнуть свою неразрывную связь с “веком” (“я тоже современник”) — более того, свое как поэта важнейшее место в этой современности. Эти претензии поочередно вызывают насмешки, раздражение, страх — и в конечном счете приводят к гибели поэта».
Дело, разумеется, не только в этом. Дополнительной причиной тому была и художественная бескомпромиссность Мандельштама в условиях начавшегося в 1936 году складывания «антиформалистического» канона. Морев пишет: «Стартовавшая 28 января 1936 года направленной против Д.Д. Шостаковича статьей “Правды” “Сумбур вместо музыки” кампания против “формализма”, быстро перешедшая с музыки на другие виды искусства, знаменовала наступление нового этапа советской политико-культурной жизни. Одной из принципиальных черт этого этапа было, по точной формулировке Л.С. Флейшмана, “дезавуирование ранее выдвигавшегося лозунга «мастерства»”. На смену вниманию к формальной стороне литературного дела, к писательской технике и проблемам овладения ею с помощью квалифицированных кадров пришли требования “понятности”, “общедоступности” и “народности”».
Напоследок рассмотрим случай Пастернака. Заметим, что при все возрастающем скепсисе по отношению к советскому проекту в целом, Борису Леонидовичу удалось избежать печального финала — как за счет достаточно убедительных техник маскировки своего разочарования, так и в силу неоспаривания им своей позиции «спеца-небожителя». Что до «антиформалистических» требований власти — то здесь требования эти, похоже, совпали с собственной линией Пастернака на бóльшую семантическую прозрачность, хотя здесь уже и затруднительно установить, какой фактор был первичным и глубинным, а какой подстраивался под основной.
4.
Подведем некоторые итоги. Трудно сказать, какая из рассмотренных нами стратегий обеспечивала наибольшую выживаемость отдельно взятого литератора. Заметим, что целиком замолчавшей Ахматовой в самые скверные годы угрожало само ее молчание (о чем Морев тоже подробно пишет). Что до эстетических итогов — то их ранг оказался обеспечен как художественной бескомпромиссностью, так и искренностью — в принятии ли, отрицании происходящего.
Что до «диктата будущего»… Наверное, при любых итогах ему лучше все-таки не поддаваться. Невзирая ни на какие художественные итоги. Но это уже — чисто о человеческом…
1 Макарова И. Художественное своеобразие повести А. Платонова «Ювенильное море» // Андрей Платонов: мир творчества / сост. Н.В. Корниенко, Е.Д. Шубина. — М.: Современный писатель, 1994. — С. 355–372.
2 Шубинский В. Я тоже современник. Рецензия на кн. Г. Морева «Осип Мандельштам: фрагменты литературной биографии» // Кварта. — 2022. — № 3. [электронный ресурс] URL: http://quarta-poetry.ru/shubinsky_contemporary/
3 Там же.