Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2022
Об авторе | Вечеслав Казакевич родился в 1951 году в Могилевской области. Окончил филологический факультет МГУ. С 1993 года живет в Японии. Постоянный автор «Знамени». Предыдущая публикация прозы — рассказы «Лунный свет» (№ 3 за 2021 год).
ЛЕТНЯЯ ВОДИЧКА
Субботу я не любил. В субботу был мужской день в бане. Мать укладывала в клеенчатую сумку белье и инструктировала отца:
— Здесь чистые носки тебе, а эти в полоску…
— На моих дырка, — мрачно сообщал я.
— Где дырка? — недовольно разглядывала мать носок и решительно заявляла: — Маленькая еще! Потом зашью.
Дырке было неприятно слышать, что она маленькая. Себя она ощущала вполне взрослой дырой.
Мать была полна вернейших предчувствий, что после бани я обязательно простужусь, поэтому клала в сумку не только чистые трусы, но и ненавидимые мной кальсоны и наказывала отцу завязывать мне шарф потуже.
— Мыло и мочалка! — демонстрировала она противно пахнущий коричневый кирпич хозяйственного мыла и длинно-желтую с веревочными петлями мочалку из лыка.
Проверив наличие расчески, отец со значительным видом приносил из кладовки березовый веник и бережно, будто это был не веник, а фамильная драгоценность, засовывал в сумку, позволяя его растрепанной засушенной голове торчать наружу и разбалтывать всем встречным, что меня, как какого-нибудь дошкольника, ведут в баню.
Собственноручно затянув на моем горле шарф так, что я начинал сипеть и хрипеть, мать проникновенно желала никому не простудиться, и вслед за отцом я вываливался на улицу. И зажмуривал глаза.
Зимний вечер был похож на стакан воды, в которую накладывали варенье из черной смородины. В памяти всплывало заклинание: «Синий, синий, золотой…». Шел такой густой, крупный, мохнатый снег, что прохожие вне зависимости от пола на ходу превращались в снежных баб. Провода между столбами стали толще, чем канат в спортзале. Колодец превратился в холмик с железной ручкой. На площади возвышался памятник привидению. В любой миг из снежных вихрей могла вылететь Снежная Королева.
— В баньку, Иванович? — окликали отца снежные бабы.
— Точно, — веско подтверждал он.
— Надо, надо! — с нажимом говорили бабы, словно отец только и думал, как бы от бани отвертеться.
Детский народ, лихо съезжавший с горы на железных «козах», смотрел на меня с состраданием, как на пленного под надзором великана-конвоира, покрикивающего молодецким голосом: «Выше нос! Грудь вперед!»
Стряхнув с себя гору снега, мы входили в баню, и на нас гигантской мокрицей наваливалась теплая сырость. Такую сырость должны были обожать червяки, змеи и прочие извивающиеся. Но при чем тут я?
— В баньку, Иванович? — спрашивала кассирша, будто у нее были билеты еще и в Большой театр.
В раздевалке окна были наполовину закрашены грязно-белой краской. В верхнюю половину потихоньку подкладывали черную смородину. Лишь неопрятные галки и вороватая Снежная Королева могли заглянуть в окно. Но разве их интересовали внутренности районной бани?
Раздеваясь, я старательно отворачивался от чужих отвислых животов и того постыдного, что болталось под ними. Но чем больше старался не смотреть на окружающих, тем сильнее окружающие лезли в мои глаза.
Инвалид, бормоча: «Ёксель-моксель», отстегивал скрипучий, как матрац, протез, и мой взгляд жадно подхватывал и уносил багрово-узловатую культяпку.
— Не копайся! — поторапливал отец.
И я повиновался, вспоминая, как однажды после бани он завел меня в чайную на горе.
Впервые оказавшись в этом бесподобном с фанерной вывеской заведении, я был потрясен. Большая комната была набита мужчинами с кружками, стаканами и папиросами. Все кричали, крякали, хохотали, дымили, плевали на пол, обнимались, даже вытирали слезы. Величественная официантка в переднике с приподнятыми плечиками, похожими на недоразвитые крылышки, важно разносила тарелки с едой.
Не собираясь кричать, обниматься, тем более сплевывать на пол, мы с отцом присели за пластмассовый столик, и белокрылая официантка, видимо, в награду за наше примерное поведение мгновенно принесла отцу кружку пива, стаканчик водки и шоколадный батончик.
— Из баньки, Иванович? — спросила она.
Я сразу узнал батончик. Когда отец возвращался с работы поздно и мать строго его вопрошала, где он пропадал, отец с досадой отвечал: «В лесу!» Совал мне конфету в желто-красном фантике и небрежно бросал: «А это тебе от зайчика!» Вот, значит, где зайцы водятся.
Официантка открыла бутылку кипучего лимонада и подала котлету с подливкой. Никогда в жизни я таких котлет не пробовал! Когда мы забивали свинью, мать тоже жарила котлеты. Но разве могли они сравниться с этой? В ней чувствовался хлеб с подгоревшей корочкой и еще что-то божественное, заставлявшее вкушать ее микроскопическими кусочками.
— До утра котлету растягиваешь? — насмешливо поинтересовался отец.
Он ошибался. Я растягивал котлету не во времени, а в пространстве, чтобы она была больше.
Я даже не заметил, как вокруг нас столпились отцовские знакомые и принялись кричать, чокаться, крякать, дымить… Только до слез не дошло. Но они были впереди.
Мать, убедившись, что мы вернулись живые и здоровые, с ужасом обнаружила пропажу сумки с полотенцами, осклизлой мочалкой и прочим ценным имуществом.
— Мать честная! — схватился отец за голову и немедленно позвонил в чайную.
Сумку нашли и даже принесли нам домой. Мать тщательно пересчитала грязные трусы, майки, носки, мыло с мочалкой… Не хватало одного — веника.
— Что за народ! — возмущался отец. — Веник к рукам прибрали!
Но я был уверен, веник сам под шумок выскользнул из сумки и устроился в чайную подметальщиком.
Теперь по субботам мать предостерегала отца от посещения чайной: «Ты лучше дома сто граммов выпей!» Отец больше туда не заглядывал, но, проходя мимо, вздыхал, возможно, о пропащем венике. И меня не оставляла надежда еще раз оказаться там, где водятся необыкновенные котлеты.
— Первым делом на полок! — взмахивал отец веником, как саблей.
В парилке барханы пара заносили желтевшую из последних сил лампочку. Из-под потолка доносились душераздирающие стоны и уханье, будто там пировали совы и вурдалаки.
— Подбросить еще кружечку? — жизнерадостно вопрошал отец заоблачных птиц и упырей.
И упыри неизменно отвечали:
— Подкинь маленько!
С оглушительным шипением, будто пробило сто автомобильных покрышек или выпустили сто змей, из печки вырывался огненный вихрь. Безжалостно посмеиваясь, отец принуждал меня растянуться на полке, где дышать было невозможно, только маленькими глоточками, поминутно дожидаясь, что изо рта, как у факира, извергнется столб огня. С садистским удовольствием он начинал меня дубасить и березовить огнедышащим веником, пока я не сгорал дотла и горсткой горячего пепла не вылетал из парилки.
Потратив на билеты сорок копеек, отец был твердо намерен получить все сорок тысяч банных удовольствий. В поселке водопровода с горячей водой не было. Поэтому, заняв каменную лавку, похожую на тяжелое надгробие, он с наслаждением наполнял тазики чистейшим и крутейшим кипятком. Добавлять туда холодную воду значило, по его мнению, только портить.
После сожжения мне предстояло быть сваренным в кипятке. Оброненный кем-то и забытый под лавкой обмылок скорбно рассказывал о былой розовой жизни на стеклянной полочке, под зеркалом, в мыльнице, пахнущей земляникой.
Намылив мне голову, отец сдирал с меня кожу наждачной мочалкой. Покрытый пеной, я превращался в снежного человека, который живет высоко в горах, где царит вечный холод и нет ни одной общественной бани. Одновременно я становился снежным барсом, который с побелевшими от инея усами пробирался по следам снежного человека и кидался на него с подходящей скалы. Снежный человек, не растерявшись, хватал барса за стальные челюсти и могучим усилием разводил их.
— Ты чего рот себе раздираешь? — с подозрением спрашивал отец.
Мыльные пузыри лопались один за другим и перед смертью еле слышно шептали: «Шпок!» Что значило это таинственное слово? Прощание с твердым, мало приспособленным для пузырей миром?
Отец, понизив голос, советовал хорошенько помыть пунь. Пунь — было еще одним загадочным словом. Понятно, что имелась в виду самая стыдная часть мужчины. Но откуда взялось это слово? Не от пуни же, как в деревне называли сарай? Почему пунь надо мыть особенно тщательно, я стеснялся спрашивать.
Отец поручал мне потереть ему спину. На отцовской спине я смущенно замечал несколько красных прыщиков и, стараясь их не задеть, начинал возить по нему безжалостной мочалкой.
— Ты меня не гладь! — покрикивал отец.
Похожая на пологую равнину отцовская спина становилась багрово-красной, над равниной горел закат, и по ней полз неповоротливый фургон с переселенцами. Наступал долгожданный момент, ради которого только и стоило сюда приходить.
Душа в бане не было.
— Обдаемся, — командовал отец и сосредоточенно, будто готовя некий целительный состав, смешивал в тазу горячую и холодную воду, поминутно суя в них палец и описывая широкие подводные круги, словно взбалтывая волшебный эликсир.
— Летняя водичка! — осторожно ставил он передо мной тазик, доверху наполненный шаткой жидкостью.
Я соскальзывал с лавки, собственноручно, как тяжелый серебряный щит, поднимал над собой таз, слегка наклонял его, и на меня — «Синий, синий, золотой!» — изливался ни с чем не сравнимый ласково-прохладный поток, под которым я обретал новенькое с иголочки тело, такое легкое и чистое, что оно, казалось, сделано не из мяса и костей, а из ветра и звона.
Даже когда я напяливал на себя кальсоны и свитер, влезал в тяжелое пальто и валенки с галошами, меня несло по воздуху легче всех, кого похищали во время метели.
Мне и сегодня кажется, вылей я на себя такую же летнюю водичку, и я опять заново появлюсь на свет, стану шелковым до скрипа и летучим до облаков и, возможно, даже попаду в чайную на звездах, где величавая официантка с накрахмаленными крылышками поставит передо мной небывалые котлеты и бурную газировку.
Надо только иметь грубую каменную скамейку, с которой встаешь, как с гробовой доски, цинковый тазик с ручками на заклепках и выбитым на днище зашифрованным заклятьем «ГОСТ 9. 26 — 51» и, наконец, отца, который из обычной горячей и холодной воды может сделать для сына живую воду.
ГЛОТОК ТЕМНОТЫ
С какого времени он начал бояться темноты? Наверно, с той ночи, когда вдруг проснулся и со страхом понял, что в доме никого нет.
Он не знал, куда ушла мать. Может, звонить с почты далеко уехавшему отцу? Может, в побеленный известкой кинотеатр? Или в ДК со сбитыми крестами? Это было неважно. Он остался один, и вокруг была сплошная темнота.
Мать часто пугала его волками, бандитами, цыганами. Но рядом с черной башней темноты они выглядели безобидными мошками.
На крылечке, выходившем на улицу, внезапно зазвучали ступеньки, охнула разбуженная лавочка, послышались приглушенные голоса. Мужчина и женщина заговорили о кино, о глупой Наташке. Они были двумя чудесными великанами, пришедшими ему на выручку.
Но скоро голоса перешли в шепот, а потом смолкли. Крыльцо издавало устрашающие шорохи и скрипы. Добрые великаны на глазах превращались в злых и хотели взломать дверь, чтобы найти его, дрожащего под байковым одеялом.
Когда скрип стал особенно громким и размеренным, он не выдержал и завопил так, что дом будто подпрыгнул. Неразборчивые восклицания раздались с крыльца, послышался топот убегающих ног. И скоро появилась мать.
Теперь он не засыпал, боясь, что она снова скроется. Мать и тьма оказались одним словом. Со страхом он следил, как темнота просачивается сквозь окно и половицы, пачкает ножки стула, черной резинкой стирает со стены полки с книгами.
Судорожно сжав ресницы, он заставлял прыгать через изгороди целые полчища овец, представлял яркую солнечную поляну с цветочками, по которой мирно скачут зайцы. Ничего не помогало. Зайцы и овцы, выполняя положенные прыжки и ужимки, тревожно косились: «Не спи!»
Приоткрыв глаза, он с трепетом видел, что от белого потолка и рыжего пола ничего не осталось. Как космонавт, выплывший за борт корабля, он висел в головокружительной черной пустоте без звезд над головой и синего шара под ногами. И вместо шлема и скафандра на нем были только трусы и майка.
— Ты спишь? — дрожащим голосом окликал он через стенку мать.
— Читаю, — успокаивала она.
Один раз, не дождавшись от стены ответа, он в отчаянии отважился вылезти из-под одеяла, на цыпочках перебежал зал и открыл дверь в спальню матери.
Там стояла и посапывала темнота.
— Ты храпишь, а не читаешь! — заплакал он.
Он стал отказываться ложиться в постель, пока не получал обещания, что в комнате до утра будет гореть свет. Мать глядела, как крутится счетчик, и крутила головой.
— Поедем к бабушке, — сказала она наконец.
Никаких волшебных трав, сушеных летучих мышей, заспиртованных змей и истолченных в порошок пиявок в доме у колдуньи-бабушки не оказалось.
Единственное, что слегка отличало ее от других людей, были два тощих кота, что таскались за ее длинной до пят юбкой как привязанные. Время от времени они хрипло мяукали, намекая, наверно, на то, что не мешало бы их подкормить.
— Сраку вам! — твердо обрывала их хозяйка.
Срака на деревенском языке означала мягкое место.
В полдень бабушка достала из печки горячий круглый хлеб и раздела внука догола. Затем велела ему забраться на стол и уложила на клеенку в ярких розах.
— А на кровать нельзя? — робко спросила мать.
— Нельзя.
— Почему?
— Он должен лежать ровно, как земля.
Думая, что земля не такая уж ровная, — сколько на ней гор и оврагов! — он, дрожа, растянулся на холодных твердых розах. Солнце огненным столбом стояло над белой занавеской и ело его невыносимыми глазами. Кошачье мяуканье доносилось словно из другого мира.
Колдунья отщипнула от черного каравая немного мякиша, скатала шарик и, бормоча себе что-то под нос, покатила колобок с ноготок ему со лба к подбородку, с шеи к груди и дальше по ноге до самых пальцев. Выбросила хлебный шарик в заранее приготовленное пустое ведро, скатала новый и опять отправила теплый кругляш в путешествие по его телу.
Он лежал неподвижно, как земля, стараясь расслышать, что над ним бормочут. Но веки у него слипались, и вслед за шариками, летевшими в ведро, он падал в оглушительное цинковое забытье. Только два слова достигали гулкого ведерного дна:
— Овечье, человечье…
И опять:
— Овечье, человечье…
«Овечье — белое, а человечье — черное, — сонно соображал он. — Или наоборот?» Что-то прохладное и влажное коснулось губ, и он открыл глаза. У его рта была алюминиевая солдатская фляжка.
— Глотни разок, — велела колдунья.
Послушно он сделал один глоток. Что было в старой помятой фляжке? Наверное, темнота, разбавленная водой.
Торопливо одевшись, он по наказу бабки пригоршнями побросал хлебные шарики в печь. Печка запахла, как хлебозавод. Выроненный шарик подхватила мать.
— Зря трогала!! — расстроилась бабушка.
Два вздыбленных кошачьих хвоста сопровождали ее слова.
Как ни странно, после этого мать начала бояться мрака.
— Всё с тебя на меня перекинулось! — жаловалась она.
Слушать это было обидно. Он предложил опять поехать к бабушке. Но мать, видимо, не прельщала перспектива растянуться в голом виде на бабушкином столе и ждать, пока по ней, как мяч по футбольному полю, погонят тугой хлебный шарик.
Если вечером надо было принести из темного коридора молоко или сходить в сарай за дровами, она отправляла его:
— Ты же заговоренный!
И ничего не оставалось делать, как со сжатым сердцем отправляться во тьму.
Самое ужасное ждало его в погребе. Мать сварила на ужин картошки и послала его за солеными огурцами.
— Набери мисочку, — заискивающе сказала она. — Не забудь потом бочку крышкой закрыть и камень положить.
Он выбежал на промерзлое, гремучее, как барабан, заднее крыльцо. Полная луна выходила из берегов. От сугробов тянуло холодом и блеском.
Погреб у них был общий с соседями. Зажав тарелку под мышкой, он чиркнул спичкой и стал осторожно спускаться по неровным бетонным ступенькам. Темнота не слишком испугалась спички. Она дышала ему в лицо и в затылок и только ждала подходящего случая, чтобы на него наброситься.
Добравшись до дверцы в отсек, он потянул ее на себя. Тьма и тишина за дверью были особенно густыми, застоявшимися. И вдруг, будто от сквозняка — откуда под землей ветер? — огонек в его пальцах потух. Мрак рухнул на него, будто гудрон из кузова самосвала.
Трясущимися пальцами он зажег новую спичку, и прямо перед ним из темноты выступило кошмарное жуткое лицо, перекошенное немыслимой гримасой то ли ярости, то ли нечеловеческой усмешки.
Много лет спустя он удивлялся, почему у него тогда не разорвалось сердце, и, морщась, думал, как было бы глупо погибнуть из-за соленых огурцов.
В погребе уснул пьяный сосед.
Чем больше он взрослел, тем увереннее мстил темноте. Ослеплял ее размашисто зажженными спичками, пугал щелканьем зажигалки, размазывал по стене карманным фонариком.
Когда у него появилась своя квартира, он первым делом накупил в нее развесистых люстр, головастых торшеров, настольных ламп. Даже в туалете и в ванной вкрутил такие лампочки, что ими можно было освещать улицу. Теперь уже темнота боялась его.
Невольно он замечал, какая она разная. Гулкий сумрак колодца не походил на темноту, сочившуюся средь бела дня из щели дорожного чугунного люка. Текучий взрыхленный мрак ночной реки отличался от остолбеневшей темноты ледяной дорожки. Забавляясь, он сравнивал темноту рояля и начищенного ботинка.
С возрастом у него появилась неожиданная привычка. Возвращаясь с работы, он не сразу включал в квартире свет. Жена, приходившая позже, сердилась:
— Ты, как привидение, по комнатам бродишь!
Но он по-прежнему не зажигал света и плотно задергивал на окнах тяжелые шторы. Натыкаясь на вещи, от которых оставались одни воспоминания — воспоминания во мраке задевают особенно больно, — он доставал бутылку вина, не проверяя, красное оно или белое. «Пить черное вино из черного бокала…» — бормотал он.
Когда-то он думал, что темноту населяют страшные чудовища. Теперь знал: во мраке скрывается он сам.
В эту тьму, переступив свои слезы и страхи, ушли мать с отцом, убежала с крыльца вспугнутая им влюбленная парочка, удалилась в сопровождении котов колдунья-бабушка и пьяница-сосед…
Свет озаряет застекленную дверь из прихожей. Это пришла жена.
— Ты дома? — с тревогой окликает она.
И он не знает, что ей ответить.