Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2022
В этой Скорописи мы рассмотрим три возможные позиции по отношению к советской жизни и среде с ее условиями, условностями, моделями поведения. Первая из них — та, в которой принимается как (неминуемая) данность и обживается. Эта позиция, пожалуй, наиболее сложна по своему устройству: она совсем не означает с непременностью активного и/или наивного согласия, куда скорее — большую или меньшую степень смирения (и сопутствующей ему печали); больший или меньший размер внутренней дистанции (и спутников ее — раздражения и иронии); тут возможен весьма широкий спектр вариантов (в первой из ныне обозреваемых книг, кстати, именно он и представлен). Поэтому «просоветской» назвать такую позицию мы не отважимся. Как бы ее назвать? Внутрисоветская?
Со второй позицией проще. Она строится на (активном) неприятии советского, на отталкивании от него, на вызове ему и споре с ним в той или иной форме, в пределе — на стремлении расшатать и разрушить советскую систему существования. Ее, конечно, не назовешь иначе как антисоветской.
А есть еще и третья. Самая таинственная из всех — и крайне редкая, невозможная почти совсем. Разговор о ней мы прибережем до последней книги этого обзора.
Без очереди. Сцены советской жизни в рассказах современных писателей / Сост. Елена Шубина, Дарья Сапрыкина. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2021. — (Москва: место встречи).
На первый взгляд открываемый нами теперь сборник текстов максимально разных авторов выглядит эклектичным. И это тот самый редкий случай, когда первый взгляд не обманывает: так оно и есть. Можно было бы даже отважиться сказать, что в своей эклектичности он лишен объединяющей идеи — но это уже не совсем так, а может быть, и вовсе не так: независимо от того, что думали составители, объединяющая идея — по крайней мере, интуиция — тут налицо. Это, так сказать, идея (интуиция) взаимодействия с неизбежным, с тем, что навязано обстоятельствами.
Книга демонстрирует нам разнообразие способов вживания в советскую реальность, вращивания ее, по большей части и неудобной, и неприглядной, в собственную биографию, использования ее для производства единственных личных смыслов. И в этом отношении разнородность ее состава идет ей, скорее, на пользу.
Авторы собраны сюда в основном сильные, яркие, но, действительно, очень различные меж собой — и по способам эстетической работы (хотя, наверно, это здесь не самое главное), и по возрасту, в котором их застали «сумерки империи» (Дмитрий Быков), и по типу отношения к советскому (диапазон — от Людмилы Улицкой до Сергея Шаргунова).
Все это, однако, не отменяет того, что книге ощутимо недостает структуры. С одной стороны, конечно, так, неструктурированной, она производит впечатление живого разговора, что вроде бы и достоинство; и вообще, чем случайней, тем, как известно, вернее. С другой, внятная выстроенность сама по себе уже стала бы шагом от простого собирания материала в сторону его осмысления. Пригодилось бы, кажется, и что-нибудь совсем простое: группировка текстов, например, по поколенческой принадлежности их авторов (это, между прочим, было бы интересно: дало бы возможность проследить, менялись ли хоть как-то отношения с советской реальностью от поколения к поколению? Кстати, перечень имен авторов в книге хотя и есть, но годы их рождения не упомянуты — а ведь это дало бы в руки читателя координатную сетку. Конечно, интернет нам в помощь…). Или, что было бы уже изысканнее, — по тем самым способам, многообразие которых нам тут, по идее, демонстрируется. По извлекаемым смыслам. По степени трудности проживавшегося тогда опыта. По тому, с какими чувствами он теперь вспоминается (только ли сентиментальная ностальгия? только ли отталкивание?..). Да хоть по географии обширного и самого по себе эклектичного — и уже одним этим далекого от тривиальности — советского пространства. А ведь география в книге сама по себе очень интересная (от, скажем, Тверской и Тульской областей до Владивостока, от столиц до национальных республик), не говоря уж о сложном взаимодействии внутри нее своего и несвоего, о зыбкости границ между ними. Такова, например, чужая и экзотичная изначально, но ставшая родной и внутренней Молдавия у офицерской дочери Марины Степновой. Да, родина бывает и второй, и третьей, и вообще приобретенной, притом, видимо, в любом возрасте: она — то, что на нас коренным образом повлияло — как бы мы к этому ни относились. Что уж говорить о первой, неотменимой совсем, — о родине-во-времени (она ведь бывает не только в пространстве). Вот, пожалуй: эта книга — разговор соотечественников. Встретившихся, хм, в каком-то смысле на чужбине.
Ну, будем считать, что труд осмысления переложен на читателя. Ничего, мы справимся.
Георгий Кизевальтер. Репортажи из-под-валов. Альтернативная история неофициальной культуры в 1970-х и 1980-х годах в СССР глазами иностранных журналистов, дополненная интервью с ее героями. — М.: Новое литературное обозрение, 2022. — 344 с. — (Критика и эссеистика).
Автор, художник и писатель, продолжая работу, начатую в вышедшем несколько лет назад сборнике «Время надежд, время иллюзий», пишет историю практик, осознанно альтернативных всему советскому, прежде же всего — советскому искусству с его эстетикой, этикой, организацией жизни. «Альтернативна» эта история не потому, что она — о несбывшихся возможностях (тут как раз о том, что, вопреки и назло всему, состоялось очень многое), вследствие того, что события ее увидены с точки зрения, противоположной всему официальному. Даже с нескольких точек.
Во-первых — глазами несоветскими, внесоветскими: иностранных журналистов, писавших о неофициальной культуре в СССР. Такова первая часть книги — хроника (не просто по годам — по месяцам) неофициально-художественных событий вместе с западными реакциями на них, — автор скрупулезно восстановил ее по страницам зарубежной периодики (для историков — ценнейший текст, по моему разумению. Впрочем, для желающих ощутить воздух времени — тоже). Во-вторых — глазами несомненно антисоветскими: разнообразие взглядов этого рода представлено во второй части, в сегодняшних интервью с героями той эпохи — с Франсиско Инфанте, Львом Рубинштейном, Виталием Комаром, Александром Меламидом, Владимиром Андреенковым… и в нескольких статьях: самого Кизевальтера — о Михаиле Чернышеве и Хедрика Смита — о коллекционере Георгии Костаки. Есть и третья часть, небольшая, зато живой документ времени — открытое письмо художника-карикатуриста Вячеслава Сысоева коллегам во всем мире, написанное в 1980-м: автор, исключенный из Союза художников-графиков за несогласие с советской властью, призывал «объединить усилия» в защиту художников, лишенных «права противопоставить творчество злу», и «создать комитет “Художники-карикатуристы в защиту цивилизации”», который издавал бы «международный журнал карикатур», давал бы «незамедлительный творческий отклик художников в случае преследования коллег», устраивал бы «выставки преследуемых художников» и публиковал их работы. Увы, похоже, это осталось утопией.
Речь в книге — о художественных практиках последних двух предперестроечных десятилетий (и немного — первых постсоветских лет: включенные сюда беседы искусствоведа, критика и куратора Эльнары Тайдре с художниками Тынисом и Эвой Винт — при участии автора — о взаимоотношениях русского и эстонского искусства захватывают и 1990-е) — о времени, когда советская власть уж совсем потеряла и всякое обаяние, и всякую убедительность, — вошла, как говорит автор, «в фазу активного внутреннего распада», когда «понятия, на которых она строилась, стремительно теряли свой изначальный смысл, а ритуалы превращались в демонстративную формальность».
Кизевальтер знает, о чем говорит: в той жизни, которая рассказана здесь, он, представитель московской концептуальной школы, член группы «Коллективные действия» с 1976-го по 1989-й, принимал самое деятельное участие, так что в каком-то смысле (практически не употребляя местоимения «я») он пишет и собственную биографию того времени. Так сказать, экзобиографию, как бывает экзоскелет, держащий организм извне, — так и тут: внешние процессы, которые решающим образом определяли личную смысловую динамику их участников.
Главное же в обеих частях книги — энергия отталкивания, разрыва, развала (основное ударение здесь — на слове «энергия»). Кизевальтер пишет историю одной из тех сил, что разорвали дряхлую советскую жизнь изнутри, наводя читателя на мысль, способную показаться неожиданной. Это мысль о (повышенной, обостренной; может быть, даже лихорадочной) продуктивности времени распада и кризиса, рождающего — хотя бы уже в силу естественного отталкивания от этого распада, спора с ним, вызова ему — множество новых возможностей, которых времена более благополучные, вызывающие у живущих в них согласие, принятие и умиротворенность (предположим, что такие бывают), с высокой вероятностью лишены. Очень грубо говоря (но что-то в этом есть), «нет» — плодотворнее и осмысленнее, чем «да». У него даже больше шансов быть честным.
По счастью, благополучные умиротворяющие времена нам и не светят.
Всеволод Петров. Турдейская Манон Леско. Дневник 1942–1945. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха; М.: Галеев-Галерея, 2022.
И вот — самая редкая (почти как экзотический цветок, который не совсем понятно как пророс и выжил под советским небом) позиция по отношению к советским практикам, эстетикам и чему бы то ни было: Всеволод Николаевич Петров (1912–1978), известный при жизни как искусствовед, историк искусств и не опубликовавший при жизни, кажется, ни единой художественной строчки — притом что художественное писал всегда, и стихи, и прозу (о том, что именно писал, — представление читателю даст предисловие к сборнику, написанное Николаем Кавиным. Петров (ровесник и одноклассник Павла Зальцмана, тоже относительно недавно открытого современному русскому читателю) входил в 1930-е годы в круг Михаила Кузмина, встречался у него с обэриутами — с Константином Вагиновым, Александром Введенским, Даниилом Хармсом, с последним даже дружил; бывал у Анны Ахматовой. («Знаменским» читателям Всеволод Петров знаком также по публиковавшимся у нас письмам его к Екатерине Лившиц1 и найденным позже ее ответным письмам2.) Вырос, сформировался как личность и получил образование он, как легко видеть по году рождения, целиком в советские годы. Советского — ничего вообще, притом что другого культурного опыта — кроме разве вычитанного из книг — у Петрова не было. Этот тип сознания, с советским не совпадающий, но и не бросающий ему явного вызова, назовем «асоветским».
Лет девять тому назад на русскую читающую публику произвела сильнейшее впечатление повесть Всеволода Петрова «Турдейская Манон Леско»3 — о любви героя-повествователя к медсестре Вере, встреченной им в санитарном поезде. Вынесенный за пределы всех своих контекстов, этот текст выглядел не похожим ни на что из писанного современниками и ровесниками Петрова и взывал к радикальному переписыванию истории русской литературы XX столетия. Повествующий о несомненно советской реальности, он был написан и прожит автором так, будто никакой революции не было и связь с тем, что мы сегодня называем Серебряным веком, не прерывалась (ну да, для Петрова она в самом деле не прерывалась). Он был написан не просто на языке иного времени, но в духе его, сделан из его вещества.
Вряд ли правильно тащить в рецензию собственный читательский и рецензентский опыт, но этот случай достоин быть исключением: я должна покаяться в том, что тогда, шесть лет назад, поняла «Турдейскую Манон Леско» неверно. Нездешнее, «нетогдашнее» устройство этого текста заставило меня думать, что повесть — целиком из внутренней жизни, герметичная, сновидческая; что героиня — фантом авторского сознания, (изящный) конструкт, нужный для того, чтобы работать на главную задачу и повести, и жизни в целом — на «аскетическую практику» отстраивания от чуждой и повествователю, и автору советской реальности. Нет.
Но ведь и проницательнейший Олег Юрьев, помнится, писал, что «Турдейская Манон» — ответ-возражение на «Спутников» Веры Пановой, вышедших в том же 1946 году, когда была написана повесть, и даже соответствия обнаруживал. Опять нет. Это прямое высказывание. Практически документ.
Петров не просто описывал в повести реальные события: он даже дословно переносил в художественную прозу то, что записал себе в дневник (все — вплоть до настоящего имени героини), разве что иногда говоря то же более развернуто, прорабатывая подробно. Дневник и повесть — одна и та же речевая, мыслительная, образная, интонационная ткань. И все это совершенно несоветское.
Нет, на обэриутов он не похож (это если говорить о «Турдейской Манон»; рассказы его, которые тоже увидели свет лишь в 2010-е годы, до некоторой степени напоминают Хармса), — те все-таки несомненно вели диалог-спор со своим временем. Петров вообще мало похож на людей своего поколения. Куда ближе ему Кузмин, старше его лет на сорок.
И дело не в том, что Петров, допустим, не видел советской реальности: он прекрасно ее видел — и быт, и человеческие типы, и ту войну, в которой участвовал — работая в военном госпитале, а потом — на военно-санитарном поезде (в этом отношении повесть о турдейской Манон опять же точна документально) — и которая убила его любимую. Видел подробно, не только без идеализаций, что немудрено, но, что куда реже и сложнее, — без явного отталкивания (даже в дневнике, которого никто не видел и который давал все возможности быть откровенным). Человек сильных, но почти безупречно обузданных страстей, он видел и описывал все это с отстраненностью, создающей (убедительное, но обманчивое) впечатление бесстрастия. Он — асоветский на уровне устройства всего в себе: речи, мысли, этики, эстетики — выстроил себе параллельный самодостаточный мир.
Но да, при всей своей реальности Вера — действительно целиком из внутренней жизни. Потому что автор повести о ней внутренней жизнью только и жил.
1 «Мой мир полон Вами…» // Знамя. — № 12. — 2014.
2 «Я черпаю силы только в нашей дружбе и вере в счастье» // Знамя. — № 3. — 2021.
3 Впервые опубликована в «Новом мире» (№ 6, 2013).