Опубликовано в журнале Знамя, номер 7, 2022
В связи с общей темой выпуска «Назад в СССР» редакция по традиции попросила авторов вспомнить случай из личной, литературной, журналистской или просто жизни, так или иначе этой теме отвечающий. Рубрика «Однажды в СССР» сквозная и будет продолжена в августовской книжке журнала.
Советский Союз, каким я его помню, совершенно не был тусклым и безжизненным, каким он показался впервые приехавшим туда юным славистам из западных университетов. Практически все они вспоминали именно серость, безликость, бесцветность. Моя «американская сестра», подруга Катя, недавно ушедшая, писала, что в СССР не было красок, все было смазанным и нечетким, как в старых кинофильмах, когда еще не изобрели качественное цветоделение. Больше всего ее поразила не пропаганда (Катя всегда отмечала, что пропаганда в годы холодной войны была примерно равновелика с обеих сторон, и лозунги «Слава КПСС» на каждом углу ее не впечатлили) — но отсутствие денег как всеобщего эквивалента. Денег, на которые можно что-то купить, в СССР просто не было: за рубли и даже доллары нельзя было поселиться в гостиницу, заказать столик в ресторане, приобрести нужные книги или лекарства. Но все можно было «достать» по знакомству или административному распоряжению. Юный американский мозг не в силах был понять, как люди живут без денег. Через много лет, после очередной поездки в Москву, она писала о том, как сложно общаться с «новыми русскими», уверенными, что за деньги можно купить все.
СССР, где я родилась и выросла, где жили и умерли мои родители и многие близкие мне люди, был довольно разнообразным и совершенно не скучным местом. Мое поколение, родившееся на закате оттепели, выработало с младых ногтей защитную реакцию в форме крайнего цинизма по отношению к внешней стороне происходящего. На партийно-правительственные формулировки мы смотрели примерно так же, как сегодняшние подростки на рекламу пылесосов и женских прокладок — то есть не замечали. Как навязчивый лязг за окном дома у железной дороги или трамвайных путей. Мы жили как бы независимо от всего этого. Понимая при этом отчетливо, что выбор у нас у всех изначально довольно ограниченный — слиться с официозным мейнстримом, примкнуть к диссидентам со всеми вытекающими или уйти во «внутреннюю эмиграцию», науку или искусство… Впрочем, были некоторые места, где возникали дополнительные варианты. Им мы обязаны недозадушенным «шестидесятникам», которые сумели многих из нас воспитать и направить.
Одним из самых удивительных мест в СССР был живой осколок рассеянной оттепели — «Алый парус» в «Комсомольской правде», боевом органе ЦК ВЛКСМ. В крошечной комнате, всегда переполненной, можно было встретить «трудных» подростков и поэтов, которых по разным причинам не печатали «взрослые» журналы, педагогов-новаторов, бардов и изобретателей, «ходоков»-правдоискателей из далеких республик и знаменитых режиссеров. Замысел Ивана Зюзюкина и Симона Соловейчика создать страничку, состоящую из текстов и писем самих подростков, а заодно и живой клуб, где взрослые и старшеклассники на равных говорили бы о самом важном, фантастически реализовался в газете и стал прорывом не только в педагогике, но и в сознании. В каждом выпуске «Парус» воспитывал свободных людей. 17 миллионов подписчиков газеты, и значительно больше реальных читателей, регулярно наряду с пропагандистскими опусами типа «Рагу из синей птицы» или «Видеопетля» получали продукт, начиненный взрывчатым дыханием надежды на то, что все возможно, в том числе и изменение жизни к лучшему.
Этот «оттепельный» дух надежды на возможность даже того, что практически недостижимо — правды, справедливости, свободы, — проникал в самые разные сферы и пускал глубокие корни. «Шестидесятники», часто на свой страх и риск, продолжали разговор, который не был закончен в годы их собственной юности. Одним из них был декан факультета журналистики МГУ Ясен Засурский. Факультет, как его назвали потом — «парк Засурского периода», был уникальным местом. Здесь на кафедре литературно-художественной критики под руководством Анатолия Георгиевича Бочарова собирались действующие литературоведы и редакторы — Лазарь Лазарев, Наталья Иванова, Валентин Оскоцкий, Игорь Виноградов, Андрей Нуйкин… Галина Андреевна Белая читала лекции об Ахматовой и Пастернаке, Зощенко и «Перевале» (нередко сразу после лекции о значении постановлений партии и правительства, в том числе о журналах «Звезда» и «Ленинград»), на них собиралась вся Москва. Иногда после лекций поступали доносы, но Засурский умело их «гасил», как и многие другие. Главная кузница идеологических кадров одновременно являлась очевидным рассадником вольнодумства. Причина, конечно, — не только наша оттепель, но и «Парижская весна», которую Засурский застал стипендиатом ЮНЕСКО, идеям юности он остался верен. Когда в канун восьмидесятилетия Засурского я спросила его, кого больше среди наших выпускников — профессиональных разведчиков или диссидентов, он хитро улыбнулся: «Знаете, очень трудно сказать…». Алексей Зверев рассказывал, как наш декан в свое время убедил Суслова не закрывать отделение американистики в ИМЛИ, объяснив, что культуру противника надо знать так же хорошо, как боеголовки. Сам он, в неизменных стоптанных ботинках, старомодных очках с толстыми стеклами, читал о Фолкнере и Доктороу, с которыми лично общался, и об американских газетах, у редакций которых стоит поучиться… Конечно, помогало и то, что среди студентов было немало детей высокопоставленных советских чинов, в том числе двоечники, родители иногда лично приходили просить за них…
На лекциях по теории пропаганды мы читали Солженицына и «Зияющие высоты», которыми щедро делились однокурсники — дети дипломатов и разведчиков, беспрепятственно провозившие в страну запрещенную литературу (и очень много западных изданий писателей Серебряного века, Бердяева, Розанова, Мандельштама, Шаламова и других недоступных авторов). Дома у одного из них я впервые увидела розовое биде среди другой исключительной красоты сантехники — его также привезли из-за границы.
Потрясением для моих сверстников стал Афганистан. Не потому, что он случился как раз тогда, когда нам всем был обещан коммунизм, а потому, что там реально погибали наши ребята. Говорить вслух об этом было нельзя четыре года, до того момента, пока сын члена ЦК не получил ранение. Тогда в «Комсомолке» Инна Руденко напечатала очерк «Долг», и вскоре назначили пенсии инвалидам — участникам интернациональной кампании. Правду об Афганистане раньше всех начали говорить прозаики, мужчины и женщины. Не помню, что на меня произвело более оглушающее впечатление — рассказы Олега Ермакова или небольшой рассказ Светланы Василенко «Хрюша»…
Литература в том СССР, который я помню, была не отражением жизни — она и была жизнь. Не только потому, что реальных развлечений не было, и не только потому, что свободный разговор о политике и обществе был невозможен. Литература доказывала бесконечное многообразие мира, его сложность и несводимость к формулам, в том числе к формуле социалистического реализма, она дарила подлинные слова, которых недоставало в повседневности. Благодаря великолепным переводчикам жители закрытой «железным занавесом» страны чувствовали себя собеседниками Воннегута и Гессе, Рильке и Амаду. Слависты удивлялись, что советские студенты и преподаватели знают французскую и американскую литературу значительно лучше французов и американцев — экспертов по Достоевскому и Толстому. Читали и обсуждали все и всё. Закат СССР был отмечен фанатичным чтением. У щитов с последними публикациями «Литературки» выстраивались очереди. В электричке маршрута «Петушки — Москва» по дороге на смену на Карачаровский механический завод и завод «Серп и молот» работяги, забыв про пиво и карты, спорили о публикациях Солженицына и последних статьях о коллективизации в нашем «Огоньке». Этот порыв к внутреннему освобождению, к подлинности жизни и подлинности слова — главное ощущение конца 1980-х.
Ничего удивительного в том, что в «Огоньке» Коротича именно отдел литературы стал на несколько лет самым важным, и включился немедленно, вместе с «Литературкой», «Московскими новостями», «Знаменем» и «Дружбой народов», в «гражданскую войну в литературе» — борьбу за освобождение от ярма социалистического реализма и цензуры в целом, за свободу мысли и свободу творчества. Тут расширялось не только тематическое, но и стилистическое пространство, рождался новый язык разговора о прошлом и настоящем.
Виталий Алексеевич Коротич, по собственному признанию, собирал свою команду, «как командир партизанского отряда набирает группу, чтобы взорвать мост». В этой команде были очень разные люди: молодой критик Владимир Вигилянский и полковник милиции в отставке Георгий Рожнов, великий фотограф Дмитрий Бальтерманц и юный «репортер с фотоаппаратом» Юра Феклистов, Евгений Евтушенко и Андрей Вознесенский, Алла Боссарт и Нина Чугунова… Этот Ноев ковчег вмещал огромное число выдающихся писателей и начинающих авторов, огромные массивы текстов Русского рассеяния и рукописей их папок с грифом «Хранить вечно» из архивов Лубянки, сотни голосов, каждый из которых привносил новую ноту в общую картину, и она буквально с каждым днем становилась все более выпуклой, противоречивой, подлинной… Любимая шутка тех лет у нас была такой: кого первого после Коротича арестуют, если перестройка вдруг остановится?
Август 1991-го — это тоже был СССР. Дни на баррикадах, запрет журнала, «Общая газета», подготовка самиздатского выпуска, разгром путча и удивительно красивые лица вокруг Белого дома в последний день, когда уже все решилось… Неописуемое счастье участия в движении истории, когда казалось, что можно действительно практически все…
Помню, как мы в редакции всерьез думали, что после освобождения от издательства «Правда» сможем приобрести особняк и удивить мир своим мастерством и талантом. Мы ничего не знали о том, как работает рынок, и не могли предположить, кому попадут в руки типографии и прочие активы. Нам казалось, что свобода сама по себе, без особенных усилий с нашей стороны, сделает нас богатыми и счастливыми.
СССР, который я помню, был, по большому счету, страной очень наивных людей. Может быть, именно потому, что тут очень много читали. И не научились защищать то, что требовало защиты.
Но сегодня, пытаясь осмыслить, как жить и что делать после того, как тридцать лет отдельного и общего существования рассыпались в прах, отмахиваясь от мысли, что время вздыбилось и пошло вспять, извращая значения слов и смыслов до неузнаваемости, я не могу не вспомнить тот давний опыт. Опыт внутреннего сопротивления гнусности и распаду. Опыт общей надежды на то, что люди могут изменить мир. Это однажды уже было с нами. Думаю все больше о том, как важно присмотреться к подробностям последних советских лет, к тем росткам, которые вскоре расцвели и которые не состоялись. К разговорам, не законченным в свое время. К словам и образам, характерам и положениям… К тому, как люди последовательно, следуя совету классика, «выдавливали из себя по капле раба» и учили этому других, и почему это не получилось… Описать все это. Подозреваю, это будет нелегко и не слишком приятно. Тем важнее назвать все своими именами. Вернуть словам их смысл. Напомнить о том, что предмет сегодняшней официальной ностальгии — совсем не то место, куда стоит стремиться. Никто, кроме нас, этого не сделает.
Мы туда все равно не вернемся, и слава богу. Но важно, чтобы мы не утратили понимания того, откуда и как мы вышли и откуда ушли.