Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2022
Сухбат Афлатуни. Как убить литературу: очерки о литературной политике и литературе начала XXI века. — М.: Эксмо, 2021.
Броско-провокативное название второго сборника критики Евгения Абдуллаева, критика, прозаика и поэта, на то и провокативно, чтобы не (вполне) соответствовать истине. Инструкций по уничтожению словесности хитрый автор не дает, зато описывает и анализирует различные формы того, что и как с нею делает социальный и политический контекст — иной раз заметно приближающийся при этом к выполнению поставленной в названии задачи.
Вообще-то, вспоминает читатель, именем Сухбат Афлатуни (по-узбекски — «Диалоги Платона») автор обычно подписывает стихи и прозу, а тем, что указано в паспорте, — литературную критику, строго разделяя два своих облика. И тут читателя осеняет догадка: уж не художественное ли произведение перед нами?
Кто, собственно, сказал, что героем художественного текста (…каков, кстати, его жанр? драма? детектив?..) не способна быть словесность как целое, в ее напряженных отношениях с самой собой, читающей публикой и неминуемым государством? Спойлер: ей прекрасно это удается.
В представленной автором полной страстей драме взаимодействий литературы и социума, их взаимного влечения и сопротивления — пять действий, собранных из статей, заметок и обзоров последнего десятилетия. Афлатуни включил сюда примерно треть всего, что за это время было им написано в соответствующих жанрах и опубликовано большей частью в журнале «Дружба народов», в рубрике «Литературный барометр»; эта хроника и составила первую, третью и пятую части сборника. Четвертая часть — тематическая, целиком посвященная русской поэзии 2010-х, — в ее, опять-таки, взаимоотношениях с социальным контекстом. Из моментальных снимков разных ситуаций Афлатуни, сочетая в себе репортера-наблюдателя и диагноста-аналитика, складывает цельную и сложную картину литературной жизни времени.
Опору всей конструкции составляет вторая часть книги, наиболее теоретическая: в ней автор формулирует свои соображения о том, зачем нужна «литературная политика», как она выглядела в разные эпохи в разных странах, что она вообще такое и каких бывает видов.
«…хотя понятие литературной политики широко и исторически изменчиво, — говорит он, — основная часть ее значений связана все же именно с использованием литературы в интересах политических сил — прежде всего находящихся у власти. Литература, точнее различные ее сегменты, может провоцировать это использование или пытаться блокировать его. Она может использовать его во внутрилитературной конкуренции или во влиянии на политические процессы…»
Но тема власти, доминирования и влияния — все-таки не главная в книге. Сквозная мысль здесь — другая, особенно важная для автора; ее, имеющую прямое отношение к социальным задачам литературы, какими бы те ни оказывались, он не раз проговаривает на разных материалах. Это мысль об отношениях с — как бы то ни было понятным — Другим, о необходимости слышать Другого, слушать его, интересоваться им (не взаимодействие ли с Другим, кстати, — в основе любой политики?). Она настолько важна, что Афлатуни открывает сборник статьей о нехватке в сегодняшней русской литературе внимания к «этническому другому», ситуаций, «когда писатель вылезает из собственной этнической шкуры и пытается влезть в чужую — или хотя бы примерить ее на себя. Ощутить себя “хоть негром преклонных годов” (немцем, казахом, армянином…)». Невосприимчивость к иначе устроенным людям, уверен автор, делает литературу «несколько аутичной», а вследствие того и «не слишком интересной». К этой мысли он вернется в разговоре о судьбах производственного романа, осмысляя литературу как службу связи, имеющую прямое отношение к цельности социума. «Литература <…> дает услышать голос Другого, других социальных слоев — которые не имеют доступа к худлиту сами, не пишут о себе (а если пишут, то на любительском уровне). Тем самым она выполняет <…> важную социально-психотерапевтическую функцию — снимая отчуждение между разными частями общества».
Автору, конечно, есть в чем упрекнуть литературу. Но главное: она, упрямая, жива! — невзирая ни на какие ухищрения социума, который, описанным многообразием способов, ловил ее — а все-таки пока еще не (вполне) поймал. И автор показывает нам, благодаря чему ей это удается.
Вера Калмыкова. Творцы речей недосказанных. О поэтах рубежа XX–XXI веков. — М.: Русский импульс, 2021.
Книга филолога, искусствоведа, поэта Веры Калмыковой о современных поэтах, состоящая из отдельных эссе, на самом деле — цельное высказывание, и вошедшие сюда тексты могут быть поняты как его главы. Цельность если не замысла, то интуиций лишь подтверждается тем, что ряд героев книги отчаянно, до несовместимости — на поверхностный, по крайней мере, взгляд — разнороден. Выстроен он, ради пущего беспристрастия, (почти) по алфавиту: Михаил Айзенберг, Ефим Бершин, Сергей Гандлевский, Ирина Евса, Алексей Ивантер (это единственный случай, когда алфавитный порядок нарушается: Ивантер рассматривается в одной главе с — казалось бы, ни в чем на него не похожей — Верой Кузьминой), Максим Калинин, Максим Лаврентьев, Вадим Месяц, Станислав Минаков, Андрей Тавров, Борис Херсонский, Олег Хлебников, Олег Чухонцев, Вячеслав Шаповалов. Да, все они, по признанию Веры Калмыковой, — ее любимые, лично для нее важные поэты. Но не только.
От выстраивания общей картины сегодняшней русской поэзии, от самой претензии на ее охват автор отказывается. Она вообще избегает широко обобщающих суждений вроде, например, того, что обсуждаемые поэты выражают те или иные тенденции современной словесности. Ее внимание — не горизонтально, но вертикально: направлено на связи поэтов не столько с современниками и контекстом, сколько с корнями и предшественниками.
И тут уже видна одна из черт, общих, по мысли Калмыковой, у всех ее героев: она выбирает для обсуждения тех, чье «творчество преемственно по отношению к традиции, прежде всего к Серебряному веку»; кто совершает «прыжок через советские десятилетия». Далее, ей интересны те, кто предпочитает высказываться не просто сборниками, но цельными книгами (как Ефим Бершин в своем «Мертвом море», Ирина Евса в «Альменде», Вячеслав Шаповалов в «Безымянном имени») и вообще в своих стихах «являет себя целиком».
Ей интересны, таким образом, не традиционалисты, но, сложнее, — люди цельности, держатели связи. Притом не только культурной, но и метафизической: все они, независимо от любых различий между собой, «наблюдают и фиксируют бесконечный процесс взаимодействия и взаимопревращения явлений мира, круговорота бытия, происходящего <…> вне воли и сознания человека», и их работа с языком в каждом из случаев — форма мышления.
Составленное из этих глав высказывание, конечно, выходит за пределы простого выражения читательских пристрастий автора и персональной энциклопедии поэтических позиций, — сколько бы ни настаивала автор на обратном. А вот то, что речь идет именно о поэтических позициях, об их типах, их устройстве, — уже ближе к делу. Указывает на это и заключительное эссе о судьбах верлибра, выполняющее роль неявного послесловия. Как будто не имея синтезирующих задач, эта последняя глава настраивает читательский взгляд на прочитанное: ведущая мысль всего здесь сказанного — о природе поэзии и о путях ее осуществления.
Природа поэзии тем яснее, чем различнее материал, на котором она рассматривается. Каждый из героев книги, по мысли Калмыковой, делает для осуществления этой природы нечто важное. (Интересно, что социальные позиции героев автору принципиально неважны, отчего становится возможным рассматривать под одной обложкой, в одном интонационном ключе, скажем, Михаила Айзенберга и Станислава Минакова. Важно единственно то, как каждый из них работает со словом).
Представленное в книге состояние авторской мысли можно назвать «предмонографическим». В первом приближении — потому, что система в ней (еще) не выстроена; Калмыкова намеренно оставляет конструкцию разомкнутой: ей достаточно и того, что обозначены приоритеты и намечены направления, в которых сформулированные здесь соображения могут развиваться. Но куда более — потому, что автор принципиально не занимает по отношению к своим героям исследовательской, то есть отчужденно-аналитической, позиции. Ее позиция — скорее, внимательно-читательская и собеседническая. Несомненно видя в поэзии форму мысли и «надежный источник познания», на окончательное прояснение ее природы Калмыкова и не претендует: в самом ее существе, по мысли автора, — чудо и тайна.
Василий Ширяев. Колодцы: сборник статей. — М.; Екатеринбург: Кабинетный ученый, 2021.
Вообще, наверно, самым правильным было бы писать о Василии Ширяеве в его стиле, вчувствуясь посредством этого в его интонации и используя фирменный ширяевский (изрядно экстравагантный) способ изъясняться как ключ к пониманию хода его мысли и устройства его воображения. Некоторые предыдущие рецензенты, между прочим, уже так — по крайней мере отчасти — и сделали. Например, Владимир Кочнев1, толкующий Ширяева следующим образом: «По-африкански Vas значит — потерялся или застрял. / А фамилия “Ширяев” происходит от русского “широкий” (в плечах), “расширяющийся”. / По-гаитянски, кстати, Vas (Вася) — “обширный” значит»; Александр Петров2, совершенно в духе рецензируемого автора назвавший свой репортаж с презентации его книги «…почему не нужно читать книгу Ширяева» (и да, увы, имеющий в виду именно это); Михаил Бойко, в том же самом духе снабдивший свою рецензию подзаголовком «О настоящей критике, которой только мешает литература»3. Впрочем, это последнее — цитата.
Ширяев, конечно, провоцирует на всяческую парадоксальность, он даже, можно сказать, гипнотизирует, — но на то и провокация, а уж тем более гипноз, чтобы им не поддаваться. Поэтому ваш покорный обозреватель будет занудой и напишет в собственном стиле. Ключи ключами, но отмычки тоже бывают эффективны.
Тем более что — поверите ли? — Ширяев и сам такая отмычка к словесности. Первая его книга, изборник критических и околокритических текстов за полтора десятилетия, дает это увидеть со всей несомненностью.
«Самый восточный российский критик», действительно живущий в поселке Вулканный под Петропавловском-Камчатским, распорядился своим географическим положением по-хозяйски — превратил его в инструмент: в средство надежного обеспечения вненаходимости по отношению к литературе, о которой высказывается. Камчатка у него внутренняя, а внешняя — только повод к внутренней.
«Все надо понимать неправильно», — говорит он в предисловии-манифесте. Вот так он и делает, и эта неправильность — правило сама по себе.
Видя перед собою здание текста, критики обыкновенно входят в дверь. Он — в окна, в щели, в проломы.
Поза его — именно поза, которая постоянно акцентируется, — в чтении якобы диком, разнузданном, своевольном, поверх всяческих барьеров, нередко даже поверх рецензируемого текста, ориентируясь куда более, например, на имя автора, на попутные чтения, на сторонние ассоциации, на факты собственной биографии…
«Впрочем Ласло пил не вино, а палинку (он Палинкаш по матери, вроде “Водкин”). Не в Будапеште, а в Берлине. Не с турками, а с Томом Уэйтсом и Ником Кейвом. Хотя нет, в Будапеште он тоже пил. В состоянии алкогольного опьянения сочинял книжки. В голове. Запоминая сразу 20–30 страниц сплошного текста без абзацев».
Это он про Ласло Краснахоркаи так. Про «Меланхолию сопротивления».
«Спросят меня: зачем же читать такие книжки?
Отвечу: а вы знаете, что значит читать?»
Вот он об этом и говорит: о том, что, собственно, на самом-то деле значит читать. Об устройстве самого чтения, о внутренней читательской феноменологии, которая куда более непричесана, прихотлива, бесстыдна, чем тот вид, в котором приучена показываться на люди.
Принявший на себя роль анфан террибля, эпатирующего почтенную публику, овода, язвящего ее в самые непредвиденные чувствительные точки, Ширяев, на самом деле, — просвещен и изощрен, умышлен и въедлив. Он видит — чутьем чует — сложные культурные ходы (и указывает на них небрежно, как бы мимоходом), смысловые ореолы, подтексты, далековатые отношения, тонкие властительные связи. И всласть играет всем этим.
Смысл и назначение Василия Ширяева в русской литературной мысли — в резкой парадоксализации (читательского) видения, в его раскрепощении, детривиализации, в расширении его поля, многих его полей. Все названное, конечно, у него изрядно утрированно, — но это чтобы заметнее было. Это как концентрат, который можно разбавлять в любых количествах (в чистом виде, пожалуй, и бумагу прожжет). Берите, пользуйтесь.
1 Владимир Кочнев. Wasя ist das?//Урал. — № 3. — 2022. = https://magazines. gorky.media/ural/2022/3/wasya-ist-das.html
2 https://zen.yandex.ru/media/id/5b324a78740de200aa354d41/ia-kak-gasparov-ili-pochemu-ne-nujno-chitat-knigu-shiriaeva-kolodcy
3 Михаил Бойко. С искренней иронией. О настоящей критике, которой только мешает литература // https://www.ng.ru/ng_exlibris/2022-01-12/13_1110_irony.html