Повесть
Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2022
Об авторе | Ольга Кучкина — прозаик, поэт, драматург, публицист. Автор трех десятков книг. Печаталась в журналах «Знамя», «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов» и др.
НАТАШЕ
От сочинителя:
Представленный персонаж есть плод писательской фантазии, но ни в коем случае не портрет реального лица, с подробностями биографии, которой никогда не существовало.
1.
«Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей».
Раз в десять дней он произносил это вслух, отодвигал в сторону компьютер, освобождая пространство для маневра, брал в правую руку щипчики, левой отгибал пальцы на ноге, затем менял щипцы на пилку, производя ряд известных телодвижений и приводя таким образом ногти на ногах в порядок, после чего переходил к ногтям на руках. Он любил, чтобы руки и ноги у него были чистыми и аккуратными. Это не то, что упорядочивало его душевное устройство, но все же как-то собирало его, сообщая ему дополнительную энергию.
Вошла она, женщина, с которой он жил последние лет десять.
— Ты скоро?
— Скоро.
— Потом посмотрим сериал?
— А разве мы его не досмотрели?
— А разве досмотрели?
— Этот досмотрели — можно другой поискать.
— Позови, когда закончишь.
— Позову.
Все как всегда. Повтор за повтором. Повторы не создавали, однако, ощущения скуки. А создавали, напротив, ощущение твердого покоя.
И она, и он покуролесили в свое время вдосталь и теперь дорожили доверием, которое питали по отношению друг к другу.
Похоже, что именно сегодня появился шанс окончательно залатать пробоину трехмесячной давности и выправить курс корабля.
Морская тематика возникла неслучайно: он переводил нынче английский морской роман и находился под обаянием всего морского.
А три месяца назад они ехали на чьи-то именины, которые отмечались за городом. Их взялась подвезти на своей машине близкая подруга именинницы, собиравшаяся выпить — и даже напиться, как она о том возвестила, — поскольку оставляла машину у подруги и сама оставалась ночевать. Он вез бутылку мартеля и потихоньку, почти теряя контроль над собой, прикладывался к ней, одновременно не закрывая рта, делясь впечатлением, произведенным на него Сейшельскими островами, с их круглогодичными двадцатью пятью градусами тепла, с каких только что вернулся. Подруга ахала и подогревала рассказчика вопросами, выдававшими не формальный, а неформальный (!) интерес. И чем больше она его расспрашивала, тем больше он распускал хвост.
Выходя из машины, он шепнул своей женщине: какая умница эта тетка. И стал ждать, когда тетка — так он называл всех женщин — поставит машину и можно будет продолжить увлекательную беседу. Они были не на Сейшелах, а в России, с ее, российским, мелким осенним дождичком, но дождичек скоро кончился, и можно было начинаться празднику.
Стемнело. Шведский стол был накрыт в саду. Гости не садились, а передвигались толпой, в которой легко было затеряться. Почти все были знакомцы между собой. И то, что происходило с этими двумя, не осталось незамеченным.
Внезапное возбуждение охватило его. Ему показалось, что это, может быть, его последний шанс — полюбить заново, истово, безнадежно, с потерей головы, отдавшись сильному чувству немедля, сейчас же, чтобы не упустить ни единой минуты возможного счастья. Он взял в руки полуобнаженную грудь этой удивительной женщины и принялся мять ее с жадностью, не обращая ни на кого внимания. О своей женщине он с ровной душою позабыл и к ней даже не подошел. А та, побродив среди гостей с независимым видом, оскорбленная, отправилась рыдать в дом, отыскав укромный уголок, где ее никто не мог бы увидеть.
Он вернулся домой ранним утром все на той же машине подруги и, нисколько не чувствуя себя виноватым, набросился на плачущую свою подругу с упреками, которые считал справедливыми. Я должен быть прикован к тебе в любой час дня и ночи и в любой компании? — драматически вопрошал он, и в этих его вопросах содержалась правда, которую она странным образом не могла опровергнуть. Я ухожу! — тем же драматическим тоном объявил он, отняв у нее возможность выкрикнуть свое драматическое уходи, разрывая отношения, не имевшие в эту минуту никакой ценности. Он вышел на улицу, не зная, куда направиться. Он слишком долго страдал от бездомья, чтобы позволить себе разбрасывать тяжелые якоря, определенные судьбой. Но что-то делать надо, а что? Он уже ступил на тропу перемен.
Несколько телефонных звонков — и о, удача! — сонный приятель согласился перебраться на несколько часов к соседу по лестничной клетке.
Алкоголь давно выветрился из крови нашего героя, но это было даже к лучшему. Он снова был готов к чистой, безоглядной, всеобъемлющей любви.
Что-то странное содержалось, однако, в этой истории. Возможно, то, что он был не активной, а страдательной фигурой. Не мужчина, а женщина организовывала любовное пространство, ему приходилось принимать предложенное ею, а не выстраданное им. На самом деле это случалось не впервые. Но он терпеть не мог самоанализа. Давно научившись принимать себя таким, какой есть, он шагнул вслед за женщиной в чужую квартиру.
2.
Он и профессию переводчика выбрал, потому что она предполагала следование в чьем-то фарватере. Он начал писать рассказики в школе, в четвертом классе, подражая отцу. В рассказиках все было выдумано. Как и у отца. Они пудрили себе и друг другу мозги, нахваливая очередной продукт главы семейства, чем-то напоминавший размороженную курицу. Приходившие к ним в гости были того же качества и с одинаковой досадой реагировали на выход нового произведения какого-нибудь модника, безошибочно ощущая разницу между бессовестным модником и собой.
Мать щедро метала на стол малосольные огурчики и помидорки, грибочки и домашнего копчения свининку — супруга беллетриста славилась своим гостеприимством, что обеспечивало высокие оценки гостями творчества беллетриста.
Мать трудилась на ниве АХО (административно-хозяйственного отдела) в должности НАЧ.АХО (начальника АХО) в Инязе (институте иностранных языков). То есть студент изучал английский под присмотром активной родительницы, рано начав пробовать себя в качестве устного переводчика (не синхрониста — переводчика высшей квалификации, до какой нужно было еще дорасти!). Он знал, что страна, в которой он живет, лучшая в мире. Он знал, что город, в котором обитает, — лучшая мировая столица. Знал, что учится в лучшем вузе страны. Что его девочка — лучшая девочка на курсе.
Девочки менялись. Он пребывал в состоянии перманентной влюбленности, и эта позиция содержала оптимистический взгляд вообще на мироустройство. Он ничего не формулировал, ничего не объяснял самому себе. Это делали специальные люди до него и вместо него. Он уже был погружен, как в суспензию, в атмосферу благополучия (получения блага!). А если судьба с благом запаздывала, имел терпение ждать.
Все изменилось в одно историческое мгновение. Историческое для него. Отец бросил эту семью и ушел в другую. Мать как-то быстро увяла, как увядает цветок, не получающий живительной влаги. Ей стали неинтересны собственные кулинарные изыски, с одной стороны, и административные успехи — с другой. Для ее сына наступили времена недоумения. Он и не заметил, как быстро состарилась мать. Он заметил только, что стал гол как сокол, лишившись того внимания, к какому привык, и к той атмосфере блага, в какой ему было столь уютно.
Отец на похороны не пришел, прислав цветы и скорбную объяснительную записку, в которой ссылался на раковую болезнь, трагически прогрессирующую, так что врачи считают, что дни его сочтены.
По счастью, врачи ошибались. Он прожил еще пять лет, вернувшись с новой женой в квартиру, из которой в свое время выехал, уйдя от старой. Сына — по существу, чужого человека — это соседство не устроило.
Он принялся искать себе подходящую невесту по принципу семейного процветания, — и непонятно было, интересна ли ему девушка или ее папа. Провожая очередную домой, грел ее замерзшие руки поцелуями, она видела, что он скоро превратится в ледышку, жалея его, звала подняться с ней в квартиру, согреться чаем или чем погорячее, а уж потом возвращаться к себе домой. Он охотно соглашался. На пороге их встречал девушкин папа: либо известный тележурналист, либо крупный дипломатический чин, спивавшийся, однако. Папа уже привык к любознательному молодому человеку, и ему было не жаль потраченного на того времени, и когда дочка, утомленная эмоциями, уходила к себе спать, доставал, штука за штукой, красивые пивные банки, приговаривая: смотри, как мы засиделись, ну куда ты пойдешь, на ночь глядя, тем более что Валентина (Нателла, Майя, Зинаида Васильевна) тебе в гостиной постелила.
Пришло время, когда стелили не в гостиной, а прямо расставляли тахту, чтобы детям было комфортнее заниматься любовью, признав легитимность их отношений, ничуть не беспокоясь о формальной стороне вопроса, во всем доверяя молодцу.
Беда пришла с той стороны, с какой ее и не ждали. Девушка (давно переставшая быть девушкой) объявила, что не любит соискателя настолько пылко, чтобы становиться его женой. Чтобы закрепить новое расположение фигур на шахматной доске, девушка приводила того, кого называла женихом, а то и демонстративно обменивалась кольцами с каким-нибудь прыщавым юнцом, вводя в праведный гнев отца. Но поделать было ничего нельзя. Сам воспитал дочь свободно и самостоятельно принимающей решения.
Он поначалу путался в девушках и в их обиталищах. Эта путаница была тем более объяснима, что в обоих обиталищах — одно на Крымской набережной, другое на Кудринской площади — стояла совершенно одинаковая мебель: пара кожаных диванов, кожаные кресла, книжные шкафы с одним и тем же набором книг. Он не сразу заметил эту их одинаковость, что делало обиталища похожими на близнецов. Но в одном случае мебель стояла открытая, гладкая, благородная, в другом — на кожаную красоту натянуты полотняные серые чехлы. Позднее он догадался, что это было связано с длительными заграничными командировками владельцев. А одинаковость — с тем, что таким образом обеспечивались равные привилегии тем, кто составлял номенклатуру.
Номенклатура, надо прямо сказать, была подгнившая. Разочарование, постигшее честолюбцев в процессе удовлетворения честолюбия, распространялось на все аспекты жизни. Разговоры, в которые вовлекался и юнец, чем дальше, тем больше касались устоев. Разочарование старших нашло благодатную почву в душе младшего.
Ставший чужим родному отцу, студент был готов для безобидного — на первых порах — инакомыслия.
3.
Группа британских аграриев, которую он сопровождал в качестве гида-переводчика, добирала питерские впечатления, переутомленная и уже, честно говоря, мало что воспринимавшая. Вечер стирал краски. Хотелось не бубнить в который раз про архитектурные шедевры шедеврального города, а просто помолчать. Он предложил зайти в Летний сад, посидеть на скамьях, отдохнуть и на том завершить экскурсию, погрузиться в Красную стрелу и отправиться в Москву, к конечной точке поездки.
Он тоже устал, да не тоже, а не сравнить, как, — чувство ответственности клонило к земле. Он улегся на скамейку, и в этой позе его сфотографировал руководитель группы. Присев рядом, тот спросил: а как же крейсер Аврора, из которого революционные русские матросы стреляли по Зимнему дворцу, крейсер у нас по программе… Он ответил: да хер с ним, тем более что это по легенде, а по правде они и выстрелили всего один раз, да и то холостыми.
Откуда вам известно? — поинтересовался заграничный селянин, видимо, большой знаток русской истории. Читал, — коротко ответил переводчик.
И много чего похожего вы читали? — продолжил допрос заинтересованный аграрий. Да кое-что, — укорачивал свой язычок русский собеседник.
Но это же англичанцы! Не может быть, чтобы эти были доносчики, подобно тем, его соотечественникам. Куда же податься бедному еврею? Он не был евреем. Ему показали фото и англичанский отчет о поездке.
Несколько лет он был невыездным, в его переводческих услугах отныне не нуждались, и она, в других случаях выручавшая его, в этом — ничем не могла помочь, хотя у нее и был прямой выход на первый отдел, то есть на ГБ.
Она — кадровичка, сослуживица и подруга его матери, а его любовница — была старше него на пятнадцать лет. Ему — двадцать пять. Ей — сорок. У нее было ядреное тело, высокая грудь и сухая лодыжка. Она стриглась очень коротко. Она постриглась бы совсем наголо, дойди до нее соответствующая мода. Но мода задерживалась, и приходилось довольствоваться размером волос, который отвечал дошедшей моде. Она была из тех, о ком говорят интересная баба. На них оглядывались, когда они шли по улице. Ему льстило такое внимание к его спутнице. Занятый параллельно поиском невесты в среде высокопоставленных отставников, он и не думал отправлять в отставку любовницу.
Она многое знала и многое умела, если брать физическую сторону любви. Но, пожалуй, самое-самое заключалось в промежутках между любовными ласками.
Тем утром она была не здесь. Делала сэндвичи, заварила свежий чай. Все молча. Он уже научился терпеливо ждать, когда она вернется. Она вернулась. Улыбнулась ему.
Мне говорят, — сказала, — переведи меня через майдан, один раз сказали, второй, третий, переведи меня через майдан, переведи, а я все не врубаюсь, а строчка продолжает вертеться у меня в голове безотвязно, и вдруг до меня доходит, что перевести кого-то через дорогу, — это и есть формула перевода (перехода!), соединения данного культурного пространства с иным культурным пространством, с помощью толмача, культурный код, который работает в обе стороны, и мне это открывается, открывается, открывается, понимаешь?
Он не понимал. Но учился понимать.
В другой раз возвращались из института домой — у нее была комната в арбатских переулках, а именно на Сивцевом Вражке, большая, но в коммуналке, — и она вдруг спросила: а ты думал когда-нибудь, почему Толстой назвал своих персонажей, Вронского и Каренина, одинаковым именем, что, других имен под рукой не оказалось? Он не думал. Он вообще ни о чем таком не думал. В самом деле, один Алексей и другой Алексей.
Ну и почему? — спросил он. А я не знаю, — отвечала она. — Может быть, в одном случае любовь как страсть, а в другом любовь как долг, то есть получаются две половинки одного целого.
И ему в который раз пришло на ум, что она глубокая, а он плоский, и это добром не кончится. Не кончилось.
4.
Она была его любовницей три года. На четвертый теплым осенним вечером, особенно располагавшим к лирике, она пригласила его поужинать в Дом литераторов. Сделали заказ. Он заказал филе по-суворовски, она — легкий салатик. Официантка Белла, евреечка, похожая на черкешенку, всем завсегдатаям говорившая ты и знавшая вкусы каждого, спросила: коньячку грамм триста или сегодня без алкоголя? Она положила свою руку на его: сегодня без. Ну почему же — засмеялся он, целуя эту руку. Значит триста, пометила официантка что-то в своем блокнотике.
Можно было подумать, что алкоголь являлся его проблемой. Но это было не так. На самом деле он сделался пивным алкоголиком, как они сами про себя говорили, что дипломат, что тележурналист. Они спились бы, не наступи другие денечки. Блаженные девяностые. Их время.
Встречались в Доме журналистов. А то в Доме архитекторов. А то в Доме литераторов. Эта домашняя жизнь вполне замещала всякую иную. Они, Листьев, Немцов, Явлинский, Гайдар, академик Сахаров или Галина Старовойтова и, прежде всего, конечно, Горбачев с Ельциным, они спускались со сцены в зал, мешаясь с рядовой публикой. Ярая демократия вытесняла тоскливое режимное устройство, при котором всяк сверчок должен был знать свой шесток. Осторожничали, пылая. И пылали, осторожничая. Ничего подобного не случалось прежде в многострадальной истории России. Боялись крови и торопились. Отставленные от власти большевики не дремали, а строили планы возвращения во власть. Народ, привыкший к ярму, слушал их на их тайных сходках, развесив уши. Слова замещали действие. Впрочем, слово и было делом.
Еда осталась лежать на тарелках нетронутая. Коньяк прикончили. Затем повторили.
На следующее утро, едва проснувшись, он взял чистый лист бумаги и стал по памяти записывать вчерашний разговор. Зачем? Он и сам не знал, зачем. Зачем-то. Все-таки он был человеком литературы.
Ну, говори. Что ты хотела мне сказать?
Сейчас.
Хочешь собраться с мыслями?
Нет. Они у меня и так собраны в узелок. Хочу, чтобы поменьше ранить тебя.
А может, не надо вообще ранить?
Нельзя. Не получается. Я выхожу замуж.
За кого?
За мужчину.
Слава Богу, что не за женщину. За русского?
Нет.
А за какого?
За итальянского.
И уезжаешь?
И уезжаю.
Где ты его нашла?
Скорее, он меня нашел. Помнишь, ты был занят и не мог пойти на прием в итальянском посольстве, и я отправилась одна.
Ты хочешь сказать, что тебя нельзя отпускать одну даже на один вечер!
Ничего я не хочу сказать. Ты спросил — я ответила.
Зачем?
Что зачем?
Зачем вообще выходят замуж?
По любви или по расчету.
Ты, по-моему, любишь другого человека. А он любит тебя.
Сейчас. Сейчас любит. Недалек тот день, когда разлюбит.
С какой стати?
У твоей любви сморщится кожа на лице, шее и руках. Потухнут глаза. Ослабшие мышцы живота перестанут держать этот самый живот. Искривится спина. Сделается тяжелой походка…
Хватит!.. Ну и со мной все то же самое произойдет. Этот процесс называется процессом старения. Никто из людей его не избежал и не избежит.
Я не хочу, чтобы ты стал его свидетелем.
Я не Господь Бог.
Ты не Господь Бог, зато я могу передать тебя из рук в руки женщине первой величины… первой переводчице Советского Союза… то есть первой переводчице России… которая сделала по-русски всю американскую литературу, а ты под ее крылом сможешь сделать всю английскую… О любви в данном случае речи не идет. Но есть вещи поважнее любви!..
Вещи поважнее любви!. И это говорит мужчина!..
Листок сохранился. Время от времени он доставал его из ящика письменного стола и перечитывал. Зачем это делал — не знал.
5.
Первая переводчица России была маленькая, сухонькая, востроносенькая старушенция, которая прислала ему десяток страниц английского текста на пробу для перевода, дав десятидневный срок для исполнения задания. Он задохнулся от восторга, закончив перевод в два дня. В поисках наибольшей выразительности перебирал слова, как перебирают бусины в ожерелье, беззвучно выпевал невыпеваемое, прятал и искал спрятанное, проницал непроницаемое, плакал от невыразимости смыслов, купался в языке, любил его, как любят женщину.
Летелось и пелось от счастья воплощения.
Закончив, отправился к ребятишкам на радио Свобода с одним вопросом: не съела ли журналистика литературу? Почему-то только Свобода могла знать ответ на этот вопрос. Ребятишки — Толстой, Парамонов, Митя Волчек — даже засмеялись от удовольствия, закончив чтение. Эмигрантский язык, в смысле чистоты, — произнес кто-то из троих.
Больше он не рвался ни к участию в конференциях, ни к сопровождению индивидуалов. Если мы и будем когда-нибудь прощены, то исключительно за любовь к словесности — говаривала Богом поцелованная старушенция, и в эти минуты он обожал ее. Он садился за стол утром и вставал из-за стола поздним вечером, что-то неопределенное хватал из холодильника, чистил зубы, гасил свет и долго лежал с открытыми глазами, ожидая визита прекрасной дамы. Прекрасная дама не жаловала.
Она уехала и пропала с концами.
Италия стала чем-то вроде проходного двора. Либо вроде очередного московского административного района. Встретить соотечественника или услышать какую-нибудь информацию о нем было раз плюнуть. Ему соотечественник не попадался. Информация не доходила. Смертная тоска его пожирала.
Он честно делал свою работу. Но того полета, того счастья, что испытал однажды, больше никогда не случилось. Не случилось, не случилось, и не случится, черт возьми!.. Остальное было средней руки. Он не умел погрузиться, докопаться. Он должен был признаться себе, что середняк, и спасения от этого нет, яблоко от яблони. Он был слишком поверхностен.
Сорвавшись в глубокую пропасть депрессии, он отбыл уже половину срока в клинике неврозов на Рублевке, когда там появилась эта смешная девчушка. Со своей аккуратно заплетенной коротенькой, толстенькой белокурой косичкой, она почему-то напомнила ему белый грибочек. Он сразу запал на нее. Сидя в большой столовой, в пыльном луче солнечного света, она задумчиво тянула свой компот, ничуть не интересуясь ни ближними, ни дальними и не делая ни единого движения, с которого можно было бы начать процедуру знакомства.
На другой день он сел рядом с ней на стул у входа в спортивный зал в ожидании, когда закончит занятия предыдущая группа и начнет следующая. Косынка у нее на шее съехала, и стал виден след, какой медики называют странгуляционным и какой бывает у пытавшихся покончить с собой. Он видел такой на шее приятеля, которого вынули из петли, когда от него ушла жена, — типичная реакция слабаков. Он запрезирал приятеля. Это случилось до отъезда его женщины с новеньким итальянским мужем в Италию. Просто у него не было еще соответственного личного опыта. Теперь опыт был.
Ему стало жаль эту девчушку, жаль и себя, и всех, имя им легион, кому катастрофически не хватает любви на этом свете, и они отправляются на тот, чтобы так или иначе заглушить неcтерпимую боль одиночества.
Жестом хозяина он поправил косынку на шее девчушки, чтобы скрыть этот страшный след. Девчушка приняла жест как должное. Ничуть не смутившись, еще и потерлась щекой о его ладонь.
Из зала выходили вдвоем, держась за руки. Так, словно они были одни.
Пойдем погуляем, — предложил он. Нет, — помотала она головой, так что толстая косичка помоталась тоже, — нет, пойдемте прямо ко мне.
У него была палата на двоих, у нее — маленькая одноместная палата. Он не привык качать права в подобных обстоятельствах, предпочитая подчиняться, а не подчинять.
Так началась их сумасшедшая близость.
6.
После того как они отдались — отдали себя! — друг другу, до последней дрожи! — она, глядя на него блестящими глазами цвета бутылочного стекла, спросила:
— Хочешь посмотреть мою работу?
И он понял, что прошел тест на доверие.
— Это Чечня? — спросил он.
— Это война, — сказала она.
Она была фотокором известной газеты, куда пришла проситься на войну. Редактор с интересом разглядывал смешную девчушку, которая явно путала игру в куклы с игрой в солдатики. Редактор собирался сам в командировку в горячую точку и неожиданно предложил ей полететь вместе. Неглупая девчушка, она отлично представляла себе мотив, который им двигал. Как он двигал всеми мальчишками ее класса, хотя она все равно всегда предпочитала мальчишек девчонкам. С этими последними вообще каши не сварить.
Ее фотоаппарат заглатывал войну, кадр за кадром, с механической легкостью. Быт, солдатский и офицерский, был явно по ней. Судя по всему, она была добрым товарищем своим товарищам, не выпрашивая себе поблажек, довольствуясь братской симпатией, которую те испытывали к ней. Редактор отметил про себя, что она вела себя с бойцами правильно. Вопрос о кадровом устройстве соискательницы был решен.
Она, с ее курносым носиком, не должна была подвергаться невротическому искусу. А тем более суицидальному. А вот поди ж ты, подверглась.
Она рассказывала вновь обретенному партнеру о себе с детской искренностью, исчерпывая себя до донышка.
— Мне ведь некому это сказать, — говорила она, уткнувшись в его плечо, и он радовался тому, что есть у нее и, стало быть, все было не напрасно, и если он рожден только для того, чтобы выслушать ее, то и этого довольно, честное слово!.. Он, эгоист до мозга костей, впервые испытал странное чувство, при котором не берут, а отдают, и хотел отдавать, и отдавал, и был счастлив этим.
Война отвращала и тянула ее к себе с равной силой. Все, что обнажалось на войне, пряталось за красивыми фразами в тылу. Лицемерие, как она его ощущала, зашкаливало. Получив отпуск, не знала, куда себя девать, пила, устраивала скандалы. Один такой скандал в ихнем вонючем кафе закончился тем, что вызвали милицию, и ее отправили в ментовку. Там она тоже побуянила, наотрез отказалась платить штраф, и ей грозило что-то похуже штрафа, но, на ее счастье, попался один грамотный мент, служивший там, где она добывала свой военный хлеб, и запомнивший ее снимки в газете. Я думала, что полюбила его, — ее голос раздавался откуда-то из его подмышки, — но идиллия продолжалась недолго, грамотный мент оказался хуже безграмотного, похвастался, какой безупречный механизм придумал по отъему последних денег у населения, а когда я сказала: какой же ты подонок! — пустил в дело кулаки, но меня ведь на понт не возьмешь…
Она замолчала, не кончив фразы. Он не прерывал ее, не задавал вопросов, а лишь крепче прижимал к себе.
Ему нравилось рассматривать ее лицо. Курносый нос, блестящие глаза цвета бутылочного стекла, пухлые, неоформленные губы. Все — детское. Но бывали мгновенья, когда в этом лице проступало что-то жесткое и даже жестокое. Меня ведь на понт не возьмешь… Она не стала вспоминать, что это было, а он не спрашивал. Но выражение лица, вынырнувшего из подмышки, запомнил.
Дважды в неделю его посещала знакомая дама, приносившая фрукты и сласти. Он любил сладкое. Она и уложила его в эту клинику по знакомству. Знакомым был заведующий отделением красавец-татарин. Он сквозь пальцы смотрел на роман, расцветающий на его глазах. Возможно, научное заведение получило научные доказательства того, что положительные эмоции способствуют выздоровлению. Разумеется, если они положительные. Однако тут налицо был любовный треугольник. А стало быть, один из трех должен был страдать по определению. У доктора не было достоверных научных данных на сей счет. Приходилось пробираться к истине на ощупь. Короче, доктор совершил профессиональную ошибку, организовав выписку обоих, как они просили, в одно и то же время.
Не оговаривалось, но как бы само собой подразумевалось, что пациента заберет из клиники знакомая дама. Не зря же она выстраивала план его обольщения с тем, чтобы на выходе заполучить целиком и полностью.
Дальнейшее напоминало дурной анекдот.
На своей машине прибыла меrsedes, та, что постарше. kia — та, что помоложе, ожидала свою хозяйку у ворот. Увидев kia, меrsedes двинулась к той и что-то вежливо ей сказала. kia рассмеялась в лицо меrsedes. Mеrsedes неожиданно огрела kia сумочкой. Кia ответилa ей серией ударов. Впрочем, серия состояла всего из трех-четырех попыток ударить. После чего kia отбросила сумочку и встала в бойцовскую позу, слегка согнув колени и выставив вперед кулаки, чтобы защитить лицо, если дойдет до ближнего боя. Mеrsedes глянула на отброшенную сумочку, но отбрасывать свою не стала, — недавно прошел дождь, и грязь кругом была несусветная, — а внезапно выпустила матерный разряд такого богатства, какой трудно было ожидать от дамы. Кia опять захохотала и, схватив за рукав предмет спора — а как еще назвать происходившие между двумя бабенками! — проорала:
— И ты можешь иметь что-то общее с такой дрянью?!
Она выкрикнула не это словцо, а другое, похожее. Mеrsedes, в свою очередь, потянула предмет за полу плаща, так что показалось, что женщины сейчас разорвут мужчину напополам.
Единственным зрителем этого театра оставался красавец-доктор. Был тихий час, и клиника отдыхала. Доктор уже собирался прибегнуть к административному воздействию на обеих, когда меrsedes выпустила из рук полу дорогого плаща и разрыдалась. Рыдая, она направилась к своей машине. Рублевский пациент догнал ее, остановил и стал горячо убеждать в чем-то. Она отмахнулась от него, заливаясь слезами. Села в свой меrsedes и уехала.
Надо быть милосерднее к людям, детка,— сказал победивший мерехлюндию пациент, вернувшись к девчушке. Не надо быть такой дурой! — отрезала она.
Распахивая перед ним дверцу, она обличила его: а ты хочешь быть ко всем добреньким!
И он увидел лицо, которое уже поразило его однажды.
Да, только не добреньким, а добрым, — поправил он ее, занимая место в ее kia.
7.
И все-таки, несмотря ни на что, он женился на ней.
Этот вечный холостяк, весельчак и интересант, волочившийся за двумя, а то и за тремя юбками одновременно, не мог поступить иначе.
Любовь схватила обоих за горло и не отпускала.
Он привязался к ней с такой силой, что нечего было и думать о том, чтобы отвязаться. А она привязалась к нему. Он был старше нее на десять лет, но они ощущали себя ровесниками, и это было новое состояние для обоих. Ее известность сделалась составляющей их отношений. Она улетала на войну, как будто даже и не страдая от разлуки с ним. Страдал он.
Зато ее возвращение сулило подростковую радость обоим.
Девочка войны — это был новый человеческий тип, с которым следовало считаться. Знаменитое ее фото, которое так и называлось: Девочка войны, — обошло все мировые агентства. Она стала звездой Интернета.
Она получала самые престижные международные премии за свои фотографии и раздражала тех, кто крутил колесо истории. От рядовых до генералов. От политиков до политиканов. От главных действующих лиц до рядовых исполнителей. Да, вот именно: от действующих лиц до исполнителей. Она бесстрашно показывала то, чего никто не показывал, и ей советовали не показывать: изнанку жизни.
Ее фишкой были подписи под фотографиями. Маленькие эссе явно свидетельствовали о незаурядном публицистическом даре. Власть имущие были ее излюбленной мишенью. Ее материалы гуляли по интернету, повышая градус ненависти к ней. Она все чаще получала письма с угрозами.
Они жили теперь на два дома: в Москве — на купленной квартире, в Лондоне — на съемной. Три международных фонда, один за другим, предложили ему хорошие деньги. От первых двух предложений он отказался. Принял — третье.
Он работал переводчиком-синхронистом и все обещал себе, что сядет за что-нибудь художественное, но на художественное отчаянно не хватало времени.
Между тем, мировая известность девочки войны ширилась. И ширился ареал съемок. К горячим точкам на Кавказе прибавились точки на Ближнем Востоке, в арабских и африканских странах. Из Лондона разъезжать по миру было удобнее, нежели из Москвы.
В Москве многое изменилось. Почти все. Вернувшись из поездки, она забиралась с ногами на диван, укладывала голову ему на колени, и начинались долгие разговоры о том, что в России и что в мире.
Она могла быть какой угодно разъяренной тигрицей с чужими и неизменно оставалась ласковой кошечкой с ним. Она ластилась к нему, а у него сердце ухало и падало вниз, грозя разбиться, когда ни с того ни с сего его посещала мучительная мысль, что ему не выжить, если с ней что-то случится.
— Знаешь, сегодня в России от всего пахнет падалью, — морщилась она, — хотя считается, что деньги не пахнут.
Килеры выбраковывали лучших.
Он называл трагическую линейку:
— Листьев, Немцов, Старовойтова, Политковская, Гайдар…
— Нет,— поправляла она его, — в Гайдара не стреляли.
— Да, — соглашался он, — Гайдара увезли из аэропорта с тяжелым отравлением, это уже потом пошло: Щекочихин, Быков, Навальный…
Заныла тягучая мелодия смартфона, вызвав у него какое-то немужское умиление: она всегда старалась быть точной в звонках, чтобы не доставлять ему излишнего беспокойства. Она обещала позвонить в полночь, после съемки, и позвонила в полночь.
Незнакомый мужской голос назвал его по имени-отчеству, на что он ответил, еще ничего не понимая:
— Да, это я.
— Ваша жена убита, — сказал голос.
Прошел почти год с того дня, и целый год память преподносила в рифму пушкинское: ваша карта бита.
Ваша жена убита.
Ваша карта бита.
Ваша карта бита.
Ваша жена убита.
Он не записывал это по памяти. Он помнил это каждую минуту, каждую секунду, просыпаясь и засыпая.
Это был самый страшный год в его жизни.
Ничего страшнее он не знал.
Ваша жена убита.
Ее убили выстрелом в спину на Сивцевом Вражке, когда она возвращалась со съемки домой и была уже в двух шагах от дома.
Газеты печатали пафосные заметки, вычисляя возможного заказчика убийства.
Он не верил никому и ничему.
Боль стала отступать через год.
Она ушла совсем через два года.
Он позвонил в дверь после двухнедельного отсутствия. Он мог бы попасть в квартиру, открыв дверь своим ключом — ключ у него был. Он посчитал это бестактным.
Ожидание длилось с пару минут. Наконец, за дверью раздались шаги, послышался звук поворота ключа в замке, — на пороге появилась она, женщина, с которой он жил последние десять лет.
Они припали друг к другу, никто ничего ни о чем не спрашивал.
Интрижка, не получая новой пищи, иссякла сама собой.
А в дом взяли собаку.