Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2022
Об авторе | Алексей Викторович Илюшкин родился в Мурманске в 1978 году. Автор трех книг стихов. В «Знамени» опубликованы рассказы «Родина-птица» (№ 8 за 2021 год).
СЛУЧАЙ НА ДОРОГЕ
Допив бутылку и вытерев ладонью со стола, Шамонов запер дом, сел за руль и выехал на ночную трассу, мигая поворотником.
Машин не было. Посередине асфальта светилась истертая разметка. По бокам темнел лес. Шамонов взглянул на приборную доску и почувствовал себя трезвым, хотя это было не так. Нога сама собой притопила педаль.
Два раза в месяц Шамонов приезжал на дачу, где прилаживал какую-нибудь доску или просто сидел на приступке и сматывал в колечко остатки веревок или проволок, полагая, что они однажды понадобятся. Иногда он боролся с травой старой косой — ржавой, но острой, с почерневшим от пота косовищем. Косьба требовала сил и задора, поэтому Шамонов редко брал в руки косу, отдавая шесть соток под бурьян и борщевик.
Шамонов ехал восемьдесят километров в час. Держась обеими руками за руль, он наслаждался эластикой движения, точно заходил в повороты, контролируя происходящее, пока не услышал удар справа.
Шамонов затормозил и вышел из машины. На дороге никого не было. Пахло ельником и выхлопными газами. Подсвечивая себе телефоном, он осмотрел бампер, крыло, пассажирскую дверь — не нашел ни вмятин, ни царапин. Он посмотрел в траву, надеясь услышать шорох или различить движение. Трава не шевелилась. Решив, что удар был алкогольным вымыслом, Шамонов расстегнул молнию на брюках, помочился и вернулся за руль.
Добравшись до квартиры, Шамонов забыл про случай на дороге. Он не вспомнил про него за ужином перед телевизором, в душе, и даже в кровати, когда выключил свет и закрыл глаза. И только среди ночи он снова услышал звук удара. Звук был такой требовательный, что Шамонов подскочил.
Он оглянулся на пустую кровать. Жена была в отъезде. Она часто ездила в Нальчик к сестре и возвращалась домой всегда рыхлая, поплывшая от лени. Как? — спрашивал Шамонов. Нормально, — говорила Зоя и шла в ванную.
Шамонов попил из эмалированного носика и посмотрел в окно. Он родился в Ручьях, прожил здесь свою жизнь, уверенный, что и окончится она здесь: в городе, который опустел, потерял название города, став поселком. Молодая кровь вытекала из Ручьев, как из свиной туши, и сворачивалась в больших городах. Ручьи заболачивались в повторяемости дней, а вместе с ними заболачивались и люди.
Шамонов понял, что обратно не заснет. Он надел трико, фланелевую рубашку и закурил натощак. Когда жидкие, как чай, сумерки рассеялись, он завел машину и поехал на место.
Он нашел его безошибочно, съехал на обочину, включил аварийку. Мимо неслись утренние фуры, разбивая дорогу тугими колесами. Шамонов спустился с обочины и присел в сырой траве.
Где-то рядом с собой он услышал шорох и медленно, гуськом направился туда. Он разводил руками стебли травы, ожидая увидеть причину звука. Шамонов почувствовал, что кто-то на него смотрит. Ощущение было нетвердым, к тому же трава мешала видеть вокруг. Шамонов прошел на корточках еще немного и почему-то посмотрел влево.
В траве лежала лисица и водила вылупленным глазом, в котором отражался Шамонов. Ее рот был открыл, а на зубах и деснах блестела кровь. Лиса дышала мелко, скоро и глядела на человека так, будто ждала от него только горя. Шамонов резко встал на ноги и посмотрел на дорогу. Мимо прогремел грузовик с прицепом.
Шамонову стало страшно.
Он вспомнил, что в момент удара зачем-то рылся в бардачке и не смотрел на дорогу; вспомнил, как в зеркале что-то огненное провернулось клубком и отлетело на обочину; что остановился не сразу, а проехал метров двести, то есть все, что он сделал вчера, было неправильно.
Стыд придал Шамонову сил.
Он сходил в машину и взял из багажника мешок. Лиса лежала на мятой траве, двигая глазом. Теплая, остролицая, размером с собачку. Шамонов накинул мешок на животное и, подталкивая сбоку, вынудил зайти вглубь. Затем завязал горловину. Лиса дернулась и тявкнула. Шамонов открыл багажник, но не решился положить туда живое. Он положил его на переднее сиденье, завел двигатель и, забыв пристегнуться, поехал в Ручьи.
Город был располовинен: на левом берегу стояли невысокие дома из бетона, заселенные неприхотливыми людьми. На правом жили другие люди. Проклиная бедность, они строили себе вторые этажи и мансарды, а раз в пять лет обновляли китайские машины. Шамонов жил на левом берегу, на четвертом этаже четырехэтажного дома, названного «горбатым», поскольку стоял он на холме выше прочих, а из окна был виден берег правый, где круглые сутки кашляли собаки и шел дым из труб.
Шамонов поставил мешок на кухне рядом с батареей и развязал горловину. Сквозь ткань было видно, что лиса свернулась в кольцо и замерла. Он налил в блюдце молока, а сам сел в стороне на табуретку. Он надеялся, что лиса почувствует запах коровы, выйдет наружу и поест. Потом пройдется по квартире и, принюхавшись, найдет место, которому будет рада.
Он ждал остаток дня и всю ночь, ждал до рассвета, но животное больше не напомнило о себе.
Шамонов положил руки на стол, а голову на руки. Усталость была сильной. Кухня стала удлиняться, принимая странноватую геометрию. Шамонову померещилось, что никакой лисы не было и быть не могло, что это причуда, мультфильм, что-то из детства и немного из взрослой жизни. Сон про маленькую лису все больше нравился Шамонову, сон становился глубже, правдоподобнее, и вот уже Шамонов шел по лесу, снимая с лица налипшую паутину, и в этой прогулке не было ни цели, ни нужды, а одно удовольствие. Лиса приветливо семенила рядом, и Шамонову захотелось назвать ее по имени. Губы двинулись, подыскивая подходящие звуки, но тут ему стало неловко.
«Кто я такой, чтобы живому давать имена?» — подумал Шамонов во сне и вынырнул обратно в свою обыкновенную жизнь.
Складки на мешке сохраняли прежний рисунок. Молоко было нетронутым. Можно было подумать, что лиса погибла. Шамонов прислушался — животное дышало, правда, теперь уже не так тревожно и часто. Шамонову захотелось рассказать обо всем жене, которой не было рядом.
Зоя не привозила из поездок сувениры, не постила фото на фоне хребтов, потому что оставалась в Ручьях, на правом берегу, с мужчиной, короткие пальцы рук которого были необычайно розового цвета, точно с них содрали кожу. День и ночь они бились друг о друга, прерываясь на еду и горькое питье. В паузах Зоя лежала на спине и представляла, что у нее в промежности живет осьминог и ему всегда мало. Мужчина, надев халат, спускался на первый этаж. Он стоял у окна с сигаретой и смотрел на берег левый, на горбатый дом и думал, что такая женщина, как Зоя, может по неосторожности столкнуть Шамонова в могилу, а его самого — нет. Примяв дымящийся окурок, мужчина возвращался в кровать, где лежало чужое, но такое податливое тело.
Шамонов взглянул на мешок и почувствовал, что жизнь проходит через него сквозняком. Чувство это щемило всегда, когда Зоя уезжала в Нальчик. Тогда Шамонов одевался и шел вниз по склону, где когда-то действительно бежали ручьи, а теперь была хлябь, осока, а там, вдали — камыш выше человека. Он подолгу стоял на краю болота, вдыхая сырой запах торфа, и от этого в груди делалось немного свободнее.
Шамонов вышел из подъезда и натолкнулся на лица утренних людей. Ему показалось, что они знают о случившемся с ним и внутренне посмеиваются над его робостью, слабостью, неумением распорядиться ситуацией. Вскоре лица людей стали навязчивыми, а их голоса — неотвязными. Шамонов пошел быстрее и незаметно для себя оказался на улице Десантников, где жил его друг Володя — человек деятельный и требовательный к себе. Шамонов уважал его и нередко обращался за жизненным советом.
Володя имел в Ручьях два павильона, где продавал все: от консервов до школьных ранцев. Павильоны оказались прибыльными, а вместе с тем хлопотными. Володе приходилось подстраиваться под капризы потребителей, меняющиеся каждое мгновение и часто противоречащие здравому смыслу. Он подчинил свою жизнь накоплению ради смутной цели, которая в итоге стала накоплением. Это логическое смещение вздуло Володю, он покраснел лицом, запутался в мыслях, но понять, почему это случилось, никак не мог.
Володя повел показывать Шамонову ремонт. Недавно он купил бумагу, по которой смог пристроить к квартире на первом этаже балкон. Он нанял мужика, тот сложил приделок из силикатного кирпича и вставил в него два узких окна, в которое с трудом пролезет ребенок, а из комнаты прорубил вход. В комнате стало темно.
Шамонов и Володя молча стояли на балконе, глядя в пластиковые щели окон. Конструкция загородила проход вдоль дома, и людям приходилось обходить ее по палисаднику, ломая ветки, отчего Володя негодовал вслух, и прохожие отвечали ему тем же.
Все в квартире Володи было сработано крепко, только окна везде были грязными, отчего чувствовалась бесприютность дома, его одиночье.
— Я в жизни делаю только две вещи, — сказал Володя. — Или работаю или прикладываю. Когда я работаю, я ничего не понимаю. Куда вынесет. Я понимаю происходящее только когда прикладываю. А прикладываю я постоянно: жены бывшие, дети, родня. Получается, что я осознаю себя только в момент расплаты за непонимание… Как же тяжело жить, Дима! — тряхнул головой Володя.
В коридоре Шамонов присел и стал завязывать шнурки.
— Я вчера лису сбил, — тихо признался он.
Шамонов знал, что Володя отвечает не сразу, а сначала думает. Он ждал ответа, снизу глядя на то, как напряженно двигался его кадык.
— Шапка, — проглотил Володя. — Воротник.
Последние листья слетали с деревьев, хотя ветер не был сильным. Листья извивались в воздухе и прилипали к асфальту, по которому катили колеса, шли каблуки, мела метла.
Дома Шамонов заметил, что складки на мешке сложились в новый рисунок, а под батареей блестела лужица мочи. Хрустнув косточкой в голеностопе, Шамонов подошел к мешку и заглянул в него.
Раздался крик. Внезапный, как удар сзади. Среднее между плачем ребенка и птицей в беде. Шамонов отпрыгнул вбок. В тот же момент крик стих, сменившись гортанным рокотом.
— Зоя! — позвал Шамонов, и ему никто не ответил.
Зоя была уверена, что Шамонов все знает. Ей казалось, что мысль о других мужчинах распалит мужа, вызовет в нем судорогу, которая освежит их скучную жизнь. Но Шамонов верил, что Зоя ездит в Нальчик, где нежит свое широкое тело, а кожа, свезенная на коленках, — от неудобства плацкарты.
Шамонов вытер лисью мочу и открыл форточку. С высоты горбатого дома открылись виды, в которых ощущалась правда: лес разделся почти догола, дым из труб на том берегу стал длиннее, собаки замолчали и только самые старые по-прежнему заставляли себя лаять.
В Ручьях был старый центр: площадь, окруженная десятком купеческих домов. Почти всегда площадь была пустой. Люди приходили сюда в рыночный день, по субботам, когда здесь вырастали палатки с черной обувью и белорусским трикотажем.
Рядом с площадью в торце кирпичного дома был ветеринарный пункт. Жители несли туда животных, чтобы пальцы ветеринара перетягивали маточные трубы или отсекали яички.
В фартуке из полиэтилена ветеринар курил у входа. Ветер поднимал прозрачную полу, и сигарета дырявила ее. Ветеринар не обращал на это внимания. Он наблюдал за круговым движением людей по рыночной площади и не мог понять: зачем они по несколько раз проходят мимо одного и того же, закручиваясь в воронку потребления? Ветеринар затянулся сигаретой и решил, что не товары занимают жителей, а другие жители. Чем больше кругов они сделают, тем выше будут шансы встретить тех, кого надо, чтобы рассказать новости о тех, кого сейчас рядом нет.
Ветеринар не видел Шамонова, который стоял рядом. Когда он, наконец, скосил на него желтки глаз, Шамонов рассказал про лисицу и попросил помощи. Ветеринар назвал цену, снял дырявый фартук, запер пункт, и они пошли к горбатому дому.
Мешок лежал на месте. То ли из-за пасмурного света, то ли из-за особенных складок, но мешок теперь выглядел страшно.
— Как бы посмотреть? — замялся ветеринар.
Шамонов удивился, что высокий, с сильными, как пассатижи, руками ветеринар боится маленькой лисы.
— Так загляни в мешок-то, — предложил Шамонов.
— Тяпнет. Подранок, — ветеринар прислушался. — Дай палку.
Шамонов принес из туалета щетку. Ветеринар взялся за мохнатый край и приподнял черенком мешковину. Животное дернулось так резко, как если бы его ошпарили. Палка упала, ветеринар отпрянул.
— У меня нет ничего, — торопливо заговорил он. — Так бы вколол через мешок. Было. Но теперь нет. На той неделе обещали. Я рисковать не буду. Лисы — заразнее ежей. А чего ты хочешь?
— Вдруг у нее рана?
— Так ведь нет крови-то!
— Была. Я видел.
— Где была?
— На губах.
— Может, она ела кого, а ты помешал?
И ветеринар ушел, не взяв денег.
Шамонов вытряхнул свернувшееся молоко в раковину, вымыл блюдце и налил в него проточную воду. Он не сразу нашел в холодильнике еду, которую могло бы съесть животное. К стенке морозильника примерзла куриная нога. Шамонов отодрал ее, смыл иней, положил рядом с блюдцем и ушел в комнату.
Он сел в промятое кресло, рука взяла пульт, но телевизор включить не смогла. Шамонов вытянул ноги и откинул голову назад, прислонив ее к стене, где на бумажных обоях отпечатался след от его узкого затылка. Он смотрел на противоположную стену, где висело свадебное фото, и слушал, как постепенно затихает жизнь в доме.
На улице загорелся фонарь — огромная белая лампа, отражатель над которой еще в прошлом году свернул ветер. И теперь свет шел не только вниз, а во все стороны сразу, проникая в квартиру на четвертом этаже, где сидел Шамонов и сонно моргал чаще нужного.
Шамонов никогда не любил жену, как она никогда не любила его. Они жили по привычке, день за днем растрачивая силу понапрасну. Раньше он думал, что сможет вырастить привязанность, как растят саженцы или детей, привязанность накопится с годами и однажды превратится в любовь. Только этого не случилось. Шамонов обмелел сердцем и понял, что живет в долг, но кому отдавать этот долг — было неизвестно.
Шамонову захотелось увидеть Зою и сказать ей об этом.
Соседи закончили стучать ложками, умолкли дети. Фонарь на улице погас за ненадобностью. С открытым ртом Шамонов спал в кресле. Он не слышал странный звук из кухни, как будто мышь забралась в вытяжку и теперь хлопотала там.
Лиса вышла из мешка, склонилась над блюдцем и, свернув язык лопаткой, выпила воду. Упав на заднюю лапу, она расчесала и вылизала себя, затем бесшумно прошла по кухне. По ее движениям стало понятно, что травмы никакой нет и не было. Лиса понюхала подтаявшую куриную ногу и чихнула. Сделав еще несколько кругов по кухне, она приподняла носом мешковину и забралась обратно.
Шамонов стоял за дверью и сквозь рифленое стекло видел все, что делало животное…
Ровно стелилась ночная дорога. Шамонов вел машину, поглядывая на мешок, лежавший рядом. В нужном месте он съехал на обочину, достал мешок и развязал горловину.
Почуяв запах леса, лисица вышла наружу и сразу побежала вперед. В перекрестье фар она становилась все незаметнее, растворяясь в осени без остатка. Шамонов смотрел на ее легкий бег и чувствовал, что это тело никого не стесняет, не требует лишнего и не копит обид, а остается частью целого, которое утратил сам Шамонов. Ему вдруг сделалось хорошо от того, что он вернул целому его часть. В его жизни появилась кочка, прыгнув на которую, он мог сберечься и не исчезнуть в забродившем торфе Ручьев. Эта мысль согрела его, а земля, на которой он стоял, впервые показалась ему ласковой.
Когда Шамонов вернулся домой, Зоя лежала в ванной, до половины наполненной желтой от ветхости труб водой. Ее помятая грудь всплыла на поверхность. Шамонов смотрел на коричневые острова сосков, пока Зою вдруг не скрутило внутри. Она перевернулась на бок и заплакала от неясного, нового чувства так тихо, как будто из крана закапала вода.
— Я думал, лису убил, — сказал Шамонов и положил ладонь на ободранное колено жены. — А она живая.
ТАЙНА СМЕРТИ
«Люди не уважают смерть. Гуськом идут за полиэтиленовую занавеску. Прячут глаза, стесняются. А потом родня получает квиток и урну. Где здесь уважение? Нет его».
Кубасов сидел на аллее под скульптурной группой.
Стальные мужики в сапогах поднимали руки с оружием вверх, приветствуя пустоту. Кубасов смотрел на их рубленые лица: одинаковые коробки челюстей, одинаковые носы и брови, сложенные буквой «Т», а глубоко между ними — одинаковые чугунные глаза. Различными были только сапоги. Точнее, складки на них, говорившие о разной степени поношенности.
«С такими рожами смерть не принимают. С такими рожами убивать идут, — рассматривал группу Кубасов. — Нет, смерть состарилась. Она инвалид первой группы. Больной родственник. Все ждут-ждут: ну когда же? А она все никак…»
Кубасов с досады шлепнул себя по бедру и поднялся с лавки. Он сделал два шага вправо, остановился и пошел влево. Пройдя метров десять, он снова встал, вспоминая: куда надо идти? Но идти было некуда.
«Что же делать? — думал Кубасов, глядя на сбитые мыски ботинок. — Что??»
Мимо проехал человек на самокате. Затем еще. И еще один.
На низком лбу Кубасова вспухли две морщины. Морщины задвигались дождевыми червями, формируя мысль. В голове Кубасова потемнело, а потом внезапно рассвело:
«Надо доказать, что смерть есть! Что она живая. Что ходит среди нас. Тогда и уважать будут!»
Кубасов вспотел от облегчения и зашагал по алее домой.
Он решил ловить жертву на петельку. Разложит на тротуаре синтетический шнурок, закидает его снегом и затянет на щиколотке, когда жертва вступит в круг. Нет, не то. Приценивался к капканам — садизм. Заманить? В этом было что-то политическое. Можно купить жертву. Желающих будет тьма. А еще больше желающих привезти уже готовую жертву. Нет, все не то. Все не так.
Кубасов плеснул кипятку в треснутую чашку. Отхлебнул теплого:
«Надо действовать честно. Выйти в город. Встать. Зажмуриться. И раскинуть руки».
В первый вечер он никого не поймал. Люди огибали его с двух сторон, как ручей камень. Через два часа стояния Кубасов открыл глаза, сунул руки в карманы и пошел домой. На другой день кто-то попал в его объятья. Кубасов обхватил было жертву, но та выскользнула, пнув пыром в голень.
Прихрамывая, Кубасов вернулся домой.
Сел боком к окну, положил подбородок на шершавую ладонь и подумал:
«Можно пойти на войну и найти жертву там. Война всегда где-то идет. Стреляют и падают, дернув ножкой. Но война не про смерть. Она про деньги. Про значки. Про славу. Деньги мне не нужны. Слава тоже. Какой прок от того, что моим именем назовут переулок? Нет, не про смерть все это. И уж точно не про уважение».
На другой день шел снег. Дул северный ветер.
Кубасов стоял, зажмурившись и раскинув руки. Редкие люди сочились мимо него. В расстегнутый ворот куртки задувал ветер, путался в волосатой груди Кубасова, остужая его трудные мысли.
И тут кто-то уперся в него. Прилип, сжавшись.
Кубасов свел руки вместе и ощутил между ними что-то маленькое и теплое. Не открывая глаз, он стиснул объятья, боясь, что жертва выскользнет рыбой. Но что-то всхлипнуло носом и обняло в ответ.
Кубасов открыл глаза.
Это был человек в круглой вязаной шапочке. Лицо белое, как творог, с красными пятнами, напоминавшими карту мира. Маленький рот на маленьком лице был вытянут в трубочку.
— Есть хочу, — шмыгнул маленький.
Уютно горел газ. В алюминиевом ковшике подпрыгивали сосиски. Чем дольше они варились, тем светлее делались, окрашивая ковшик в розовый. Кубасов нарезал хлеб, слил воду и выкатил сосиски на тарелку.
На кухне было тепло, а под носом маленького по-прежнему сыро. Кубасов взял рулон туалетной бумаги, оторвал квадрат и подтер. Маленький выдавил еще кетчупа.
Кубасов раскатал тонкий матрас, бросил сверху байковое одеяло и вспомнил, что подушка у него одна. Набив наволочку старыми свитерами, Кубасов положил ее в изголовье и вернулся на кухню.
Маленький доел сосиски и сидел, ссутулившись на табуретке. Он жмурил глаза и, работая носом, загонял сопли обратно в голову.
— Я тебе постелил, — сказал Кубасов.
Проснулся Кубасов от хлопка двери холодильника. Маленький открыл пачку маргарина и стал есть с ножа, шаркая лезвием по зубам. Кубасов хотел встать с дивана и дать хлеба. Вместо этого перевернулся на бок, замяв подушку под щеку. Сквозь сумрачную дрему он слышал, как маленький положил нож в раковину, убрал маргарин в холодильник, на цыпочках прошел в комнату и лег.
Утром Кубасов отдал свою зубную щетку маленькому, а сам обошелся указательным пальцем. Он смотрел на маленького, на его плешивый череп и большие уши, и ему казалось, что это не человек, а речной зверек.
«Такой может уважать», — решил Кубасов.
Маленький быстро работал ложкой. Он брал сразу много омлета, но щеки его почему-то не раздувались, оставаясь впалыми, с редкой проседью щетины.
Глядя на жующего маленького, Кубасов прикидывал варианты смерти:
«Пуля — хлопотно. Нож — бытовуха. Петля — грязно. Упасть с крыши? А что, нормально. Только сам он не прыгнет. Придется помочь. А это уже не уважение. Это унижение».
— А ты как умереть хочешь? — вдруг спросил Кубасов.
Маленький задвигал мокрыми губами и сказал:
— Чтобы тепло.
«Тепло, — про себя повторил Кубасов и посмотрел на улицу. — Не варить же его, в самом деле?»
— Есть хочу, — сказал маленький, доев.
Кубасов посмотрел на солонку.
— Пора, — сказал он и встал из-за стола.
В коридоре они надели куртки и вязаные шапочки. Кубасов достал из кладовки топорик, сунул его в рукав, и они вышли на улицу.
Прошли два квартала, повернули во дворы и оказались перед забором.
Отогнув угол сетки, Кубасов сунул маленького в прореху, затем нырнул сам.
Свистнув, мимо проехала электричка.
Кубасов и маленький пересекли пути. Подтянувшись, Кубасов залез на платформу и протянул маленькому руку. Тот ухватился за нее, и Кубасов подивился его необычайной тяжести.
На платформе стояла пустая электричка. Они зашли в вагон, пневматические двери закрылись, и поезд сразу тронулся.
Повернув головы, Кубасов и маленький смотрели в мутное окно. Чем дальше ехала электричка, тем длиннее были перегоны, а остановки короче. Спальные районы сменились пакгаузами, а те — перелесками и, наконец, — лесами.
— Сорок второй километр, — объявил механический голос. — Следующая станция Пятьдесят шестой километр.
Кубасов напрягся, стал бить себя по карманам, хмуриться.
— Ключики? — спросил маленький.
Кубасов молча отвернулся к движущейся массе за окном.
На пятьдесят шестом километре сошли.
Вместе с ними на платформу выскочил парень и сразу закурил.
— Дай огоньку! — подошел к нему Кубасов, хотя никогда не курил.
Кубасов взял протянутую зажигалку и положил ее в карман, глядя парню в лицо.
— Э! — начал парень, но заметил топорище в рукаве.
Кубасов и маленький спустились с платформы и, чавкая черноземом, вошли в лес.
Лоб Кубасова разгладился. Он шагал твердо, широко, как будто знал, куда идет. И он действительно знал.
Миновали заброшенный санаторий. Ветхие корпуса возникали за поваленными секциями забора. Что-то чиркнуло о ботинок Кубасова. Он поднял обрывок проволоки, смотал его и убрал в карман.
Сразу за санаторием взяли круто вправо. Обогнули пирамиду из битого кирпича и вышли на тропу. Маленький устал. Он все чаще шмыгал, но терпел и шел. Кубасов это отметил.
Через двадцать минут вышли на пустырь.
Посередине пустыря торчали три телеграфных столба, освобожденных от уз проводов. Центральный столб упал, оставив после себя бетонную сваю. И теперь она торчала из земли, как памятник инженерной смекалке.
Кубасов скинул куртку. Сел на корточки, обхватил упавший столб руками и выгнул спину, как это делают штангисты. Вдохнув, Кубасов начал мелко переставлять ноги. Столб пополз против часовой стрелки, а меленький забегал вокруг, не зная, с какого края помогать.
Кубасов отволок столб в сторону, взял топорик и зашел в лес.
Маленький стал прибирать мусор вокруг сваи.
Из леса послышались ритмичные звуки топора. Цепляясь ветками за соседа, с треском упало дерево. Кубасов приволок его на пустырь, сел. Вокруг сваи была чистая площадка около пяти метров в диаметре.
— Добро, — сказал Кубасов.
— Костер, — сказал маленький.
Кубасов споро освободил дерево от веток, а ствол порубил на чурки одинаковой длины.
Пока он валил второе дерево, маленький взялся ломать веточки и собирать костер у основания сваи. Отсырев от дождей, ветки гнулись в его руках.
Вернулся Кубасов, волоча за собой дерево. Посмотрел на перекрученные ветки, опустился на одно колено и начал тюкать их топориком. Штаны приспустились, показалась межягодичная щель. Ветер холодил полоску голого тела, но Кубасов не обращал на это внимания.
Мелко нарубленные ветки маленький положил на кучерявую бересту. Кубасов придавил их чурками.
— Раздевайся, — воткнул топорик Кубасов.
Маленький снял куртку и сразу замерз.
— Шапочку тоже сними, — попросил Кубасов.
Маленький разул голову, сунул шапку в рукав и положил куртку на землю.
Кубасов взял маленького подмышки, пронес по воздуху и поставил на дрова, спиной к свае. Затем завел руки маленького назад и скрепил их проволокой.
— Я сгорю? — спросил маленький.
— На костре не горят, — не сразу ответил Кубасов.
— А что?
— На костре помирают от дыма.
Кубасов чиркнул зажигалкой.
Береста съежилась, пошел черный дымок.
Кубасов сделал два шага назад. Снял шапку, облизал сухие губы. Он почувствовал приближение тайны. Всего через несколько минут, на его глазах, смерть перестанет быть обычной медициной и превратиться в тайну.
Красно-желтые язычки задрожали и потухли.
— Не горит, — глядя себе под ноги, сказал маленький.
Кубасов подошел к костру и встал на четвереньки. Он несколько раз с силой дунул на тлеющую бересту. Огонь не возвращался.
Кубасов достал зажигалку. Прикрыл ее от ветра свободной ладонью, сунул внутрь деревянного шалаша и чиркнул.
Рифленое колесико отскочило и что-то колючее впилось в глаз Кубасова. Он подпрыгнул от боли, зажмурился и быстро заходил кругами. Вращая головой, маленький следил за ним.
Кубасов оттянул веко и по-лошадиному задвигал глазным яблоком. Он нашел ветер и подставил ему лицо. Слеза вынесла наружу кусочек кремня. Он поймал его на щеке, покрутил в пальцах и отщелкнул в сторону.
Кубасов сел на поваленный столб.
Кожа на лбу сморщилась.
— Руки режет, — сказал маленький.
Кубасов вытер глаз рукавом, подошел к свае и раскидал ботинком не случившийся костер. Он освободил руки маленького от проволоки, взял его подмышки и понес с дров на землю.
Выпучив глаз, Кубасов смотрел на плывущего по воздуху маленького. Тот улыбался и мерцал, будто в нем пряталась безымянная тайна, которая многократно превосходит смерть, а может, даже отрицает ее. Кубасов морщил лоб и силился назвать эту тайну по имени, но слова тут же скисали.
— Есть хочу, — сказал маленький, когда Кубасов поставил его на землю.
Кубасов пошарил по карманам. Нашел мятую купюру и пару монет.
— Денежка, — сглотнул маленький.
Подул ветер. Зашипели сырые ветки. Показался дым, а потом желто-красное пламя. Но Кубасов и маленький не видели его. Они шли в сторону платформы.
СОЛОМЕННЫЕ ЩИ
Утром Лукьянов получил наряд на уборку. Он взял лопату и раскидал снег на территории управления. Под снегом показалась наледь. Пришлось сходить за топором. Раскалывая лед на трапеции, Лукьянов перерубил провод, от которого питался шлагбаум. Некоторое время из управления не могла выехать черная машина. С топором в руке Лукьянов смотрел в тонированное окно и чувствовал, что из тьмы кто-то смотрит на него с укоризной. Наконец, мужики открутили гайки, сняли шлагбаум, и черная машина уехала.
После обеда в раздевалку пришел бригадир и обыденным голосом сказал, что Лукьянов уволен. Мужики, бывшие в раздевалке, молча разошлись по своим участкам. Лукьянов остался один.
Он всю жизнь зарабатывал мышцами. Его часто увольняли — за дело и просто так — но проходил месяц-два, и он снова был при деле. Мускульный труд деформировал тело Лукьянова. Он ходил несколько вбок, подтягивая левую ногу за собой, а пальцы рук не сразу могли взять мелкий предмет. С каждым годом ему все труднее было найти заработок, и вот теперь по собственному недомыслию он потерял последний.
Лукьянов нашел бригадира и попросил расчет. Бригадир не услышал просьбу: он был занят несколькими делами одновременно, хотя ни одно из них не требовало его участия. Некоторое время Лукьянов ходил за бригадиром, пока его спина не исчезла за лакированной дверью, в которую посторонним было нельзя.
Вечером Лукьянов пришел в бытовку. Он сел на кровать и посмотрел на свое отражение в окне. Пока он освобождал шкафчик в раздевалке от вещей, он был переполнен чувствами и мыслями. Теперь же, глядя на свое отражение, он ощущал тревожную пустоту. Эта пустота напоминала голод, с той лишь разницей, что страдало не брюхо, а весь Лукьянов без остатка. Как будто жизнь его заканчивалась, и самое важное в ней так и не случилось.
Лукьянов оглядел бытовку: на двухъярусных койках спали мужики. На стульях висели их комбинезоны, стояла влажная обувь. Лукьянов лег в постель и увидел топор, который рубил лед, а из-подо льда летели искры. Он заставил себя думать о чем-то другом — топор не исчезал, продолжая рубить.
Он сел на кровати, вытер лицо. Посмотрел на часы и увидел, что ночь почти прошла и пора собираться на работу. Сейчас он вымоет глаза теплой водой, разведет в стакане бульонный кубик с яйцом, выпьет разом и пойдет в управление, где ему дадут наряд на изоляцию труб или уборку территории.
Мышцы ног напряглись, чтобы отнести тело Лукьянова к столу, но мозг вспомнил перерубленный провод и спину бригадира, а это значило, что его вахта закончена.
Несколько минут он смотрел на ножку кровати, пока в его голове не возникло другое видение:
Лето. Две девки сидят на лавке. Они смеются над третьей, с длинным носом, которая поет им песню. В горле певуньи першит, она краснеет от натуги. К ней подходит молодой Лукьянов. Девки видят его и еще больше давятся от смеха. Лукьянов уводит носатую в сторону, хочет вытереть ей слезы. Певунья выдергивает руку и убегает по пыльной улице.
«Любовь», — сказал Лукьянов и стал собираться в дорогу.
По зданию вокзала двигались люди. Они не замечали друг друга, норовя пройти насквозь или хотя бы задеть чемоданом. Из динамиков звучал автоматический голос женщины. Лукьянов поставил сумку на ленту, прошел через рамку, выложив мелочь, и, миновав подземный переход, вышел к своему поезду.
Людей в вагоне было меньше, чем на вокзале, хотя вели они себя так же. Лукьянов давно не ездил по железной дороге, а потому немного оробел. Он сел в угол боковой полки и стал смотреть в окно на цистерну с нефтепродуктами. Через десять минут цистерна сменилась вагонами для сыпучих грузов, затем появился элеватор и дальше — заснеженный подлесок.
Перед лицом Лукьянова качнулись длинные ноги подростка.
— Есть хочешь? — спросила женщина у ног.
— Ага.
Зашелестели пакеты, запахло лежалой пищей. Сверху свесилась рука подростка и взяла протянутый кусок.
Лукьянов закрыл глаза. Он не хотел спать, но в поезде принято спать, чтобы не мешать другим людям.
В четыре часа ночи, когда поезд замедлил и без того медленный ход, Лукьянов уже стоял в тамбуре. Он продышал дырку в морозном окне и смотрел на фонари. Поезд со скрипом затормозил. Проводник открыл примерзшую дверь, Лукьянов спустился на платформу.
Пахло углем. У деревянного крыльца стояла баба в шинели и мужик с резиновой палкой на поясе. Мужик хотел плюнуть — слюна повисла у него на губе. Он утерся ладонью и поправил палку. Баба подняла вверх фанерную ракетку с нарисованным на ней красным кругом. Поезд погудел и поехал дальше.
Лукьянов обогнул вокзал сбоку и пошел по пустой улице. Он вспомнил, что не видел жену пятнадцать лет. Кто-то говорил ему, что она не выходит из дома, а гуляет на балконе, хотя живет она на первом этаже, и балкона там нет. Потом Лукьянов вспомнил другой разговор, в котором говорили, что у нее новый муж.
Он старался идти как можно медленнее, чтобы получилось долго, и тогда он не придет посреди ночи и не разбудит бывшую жену и ее нового мужа. Мороз придал Лукьянову ускорение, и через десять минут он оказался на улице Стрелковой дивизии, двенадцать. Он зашел в подъезд и положил руки на горячую батарею, думая так простоять до утра.
Дверь на первом этаже открылась, и выглянула голова женщины.
— Ты? — спросила Любовь.
— Я, — ответил Лукьянов.
Однокомнатная квартира, сложенная из бетонных панелей. Встань на цыпочки — и коснешься потолка. От входной двери сразу попадаешь на кухню.
Лукьянов втиснулся между столом и холодильником. Над его головой висел шкафчик. Пришлось согнуться, чтобы не упираться в него теменем. На столе лежали крошки. Лукьянов прилепил их к указательному пальцу и поднес к носу.
«Пряник», — угадал он и облизал палец.
Любовь налила кипяток в чайник, где разбухала вчерашняя заварка, села напротив и подперла щеку рукой. Лукьянов сделал то же самое. Некоторое время они молча зеркалили друг друга.
— Муж-то дома? — спросил Лукьянов.
— Да, — сказала Любовь и налила в кружку желтую воду.
На кухню вошел слабый мужчина в спортивном костюме. Он был сильно моложе Лукьянова, мал ростом, с несоразмерно большой головой, которая еле держалась на тонкой шее. Казалось, поверни он голову, и она свалится. Представившись Валентином, мужчина остался стоять.
— На работу собрался? — спросил его Лукьянов.
— Скажешь тоже, — смутился Валентин.
Замолчали.
Лукьянов смотрел на Валентина, тот смотрел на Любовь, а та — на мокрый полумесяц от заварочного чайника.
Проснулись соседи. Сверху заходил кто-то тяжелый, наступая на пятки. Сбоку заговорил телевизор. Снизу с повизгиванием закашляли дети. Стукнула подъездная дверь.
Валентин качнул головой на тонкой шее и вдруг спросил:
— И как мы втроем на одну пенсию жить будем?
Лукьянов выпрямил спину и набрал в легкие воздуха. Он хотел объяснить, что эта квартира как бы его, он тут родился и вырос, и он вроде как имеет право частной собственности, которое дается каждому человеку, и у него есть даже документ, и он его обязательно найдет… Он хотел сказать так много, что не сказал ничего.
Любовь сделала Валентину знак глазами. Они вышли в коридор и стали шептаться. Лукьянов напряг было слух, чтобы узнать, о чем они говорят, но постеснялся и посмотрел в окно.
По воздуху пролетела птица. Светало.
Любовь и Валентин вернулись за стол и посмотрели на гостя круглыми глазами.
— Пойду, — встал Лукьянов. — По родному городу пройдусь.
Снега в городе было больше, чем в поселке вахтовиков. Снег перестали убирать, рассудив, что придет весна и растопит его солнцем. Люди ходили по тропинкам, пробитым между сугробов. Встречаясь, люди делали шаг в сторону, пропуская друг друга. То и дело Лукьянов сходил с тропы. Снег набился в его ботинки, ноги промокли.
Лукьянову было неловко от того, что его приезд стеснил других людей. Слова Валентина про пенсию вызвали неприятные воспоминания: черное окно машины, застрявшей у шлагбаума, спина бригадира…
Лукьянов решил сделать что-то простое и хорошее, отчего приезд его будет не тяготой для Любови и Валентина, а короткой радостью.
Навстречу шла бабка. Лукьянов сошел с тропы, уступая ей дорогу.
Он стоял в снегу, смотрел на небо и чувствовал, что в мире есть что-то одно, что объединяет всех людей сразу: здоровых и парализованных, хитрых и добрых, бывших и нынешних. Всех до единого. Что-то одно. Он подумал про деньги и сразу откинул эту мысль: деньги пахнут ветошью и ссорят людей между собой.
Лукьянов нагнулся, чтобы выгрести снег из ботинок. Перед ним торчало голое, объеденное птицами дерево. Оно держалось за землю и ждало оттепель, день, когда сахар побежит по жилам, заставляя расправляться листья. Сугроб под деревом был обсыпал лузгой.
«Еда! — вдруг понял Лукьянов. — Можно потерять Родину. Совесть. Можно лишиться свободы. Но аппетит потерять нельзя. Ребенок родился и сразу ложку освоил. Выжил из ума старик, разучился всему, что знал, но ложку не забыл. Туда-сюда! Туда-сюда!»
Лукьянов приободрился. Мысли о пище придали его воле цель, телу — силу. Ему понравилось думать, что люди могут есть из его корявых рук. Он достал из кармана сложенные вчетверо бумажные деньги. Сейчас он зайдет в магазин, купит еды, принесет ее домой и выложит на стол. И тогда Любовь разрешит ему пожить в его квартире, а Валентин предложит дружбу.
В магазине Лукьянов пересчитал деньги. Он прошел мимо розового мяса и желтого сыра, мимо бутылок с водкой и коробок с вином, мимо зеленых фруктов и остановился в бакалее.
На нижней полке лежали пачки с киселем. Этикетка рекомендовала развести брикет в двух литрах горячей воды, помешивая. Через двадцать минут напиток готов.
Лукьянов представил, что посередине стола дымится кастрюля, а он щедро льет половником в кружки. Валентин и Любовь дуют на вязкую жидкость, пьют по чуть-чуть и закусывают хлебом. А Лукьянов не выдерживает и рассказывает им историю из юности. Они смеются, хотя секунду назад казалось, что история их смутит, они смеются, ладонями прикрывая рты, чтобы не летели крошки.
Лукьянов взял хлеб, кисель, вернулся в отдел напитков и прихватил бутылку водки. Дома он налил воду в кастрюлю и сварил по инструкции брусничный кисель. Он наломал хлеба, открыл бутылку. На хруст водочной пробки из комнаты вышли Любовь и Валентин.
— Я не буду, — с порога сказал Валентин.
— Что так? — спросил Лукьянов.
— Я в армию сходил, с тех пор не могу.
— Вот я и смотрю, что ты ростом с винтовку! — пошутил Лукьянов.
Любовь не засмеялась, Валентин обиделся.
— Войну видел? — спросил Лукьянов, приготовившись к тяжелым переживаниям.
— Нет, — качнул головой Валентин. — Не видел. Но не буду.
— А я буду, — поставила рюмку Любовь.
Выпили вдвоем, за встречу.
— Он два года какую-то бочку охранял, — пояснила Любовь, запивая водку горячим киселем. — Похудел, волосы везде повылезли.
— А водка тут при чем? — не понял Лукьянов.
— От водки он еще больше слабеет.
— Эх, малахольный! — сказал Лукьянов и хлопнул мужа своей жены по спине. Тот выставил руки, чтобы не удариться головой об стол.
Выпили еще.
Лицо Любови просветлело, разгладилось, в глазах замелькали огни. Она вспомнила, что с детства любила петь. Правда, не всем людям это нравилось: кто-то завидовал ее таланту и потому смеялся над ней, кого-то пугала искренность ее голоса, кто-то не любил музыку. Год за годом она пела все реже, с отъездом Лукьянова перестала вовсе. И вот сейчас Любовь вспомнила себя, отставила рюмку и запела. Зычно, от сердца. Как будто в ее жизни не было долгого молчания.
Мужчины опустили головы, боясь взглянуть на поющую женщину: настолько сильной и смелой была она в ту минуту.
Ночью Любовь сняла со шкафа ватный матрас и раскатала его на полу, рядом с диваном, на котором спала с мужем. Некоторое время Валентин елозил под одеялом. Ему хотелось, чтобы гость заснул первым. Тогда он сможет обсудить с женой его приезд. Затем, когда все прояснится, спокойно заснет сам. Лукьянов понял это и притворился спящим.
— Когда он уедет-то? — прошептал Валентин.
— Да разве плохо? — в полный голос спросила Любовь.
— Нет. Но странно как-то…
— Частная собственность, — сказала Любовь.
Валентин задумался над словами жены, быстро устал от мыслей и задремал. А Любовь лежала с открытыми глазами, одними губами напевая песню, чувствуя, что ее бывший муж, неподвижно лежащий на полу, не спит, а притворяется спящим и бережет ее сон…
Наступил новый день, но погода была вчерашней: небо серое, ветер — северный.
Лукьянов шел между сугробов. В его руке грелась мелочь — все, что осталось от денег. Пальцы различали диаметр монет, и было понятно, что этого не хватит на хлеб, не говоря о напитках. Чувство радостной цели, так воодушевившее вчера, рассеялось. Его сменило ощущение нужды.
В голове Лукьянова возникла деревянная ложка. Затем еще одна. Ложки сложились в музыкальный инструмент и заиграли, ударяясь друг о друга. Только музыка была плачевной, как ощущения в голове и животе Лукьянова. И он снова почувствовал окончание жизни.
«Зачем я вообще из дома вышел? — ругал он себя. — Вышел — вернись с гостинцем. Что-нибудь, но принеси».
Прямо на Лукьянова двигался широкий парень. Он сердито смотрел вдаль и, расставив руки, не думал никого замечать. Лукьянов сунул руку в карман, обхватил выкидной нож и остался на тропе. Не сбавляя хода, парень сошел в снег и пропыхтел мимо.
«Делать нечего! — решился Лукьянов. — Главное: не оглядываться. Не бежать. Воровать надо со спокойным сердцем. Надо брать чужое, как свое. Или как ничейное. А разве это воровство, если взял ничейное?»
Магазин был просторный. За высокими, как стены, прилавками было удобно прятаться. Лукьянов взял два батона колбасы и засунул их в рукава куртки. Затем взял пять банок рыбных консервов, положил их в левый карман, пакеты с сахаром — в правый.
Его фигура неправдоподобно изменилась: вздулись мышцы на руках, появился широкий, женский таз. Он двигался медленно, боясь, что украденное выпадет на пол. Он бочком миновал очередь в кассу и вышел на улицу.
На холодной земле сидела собака и смотрела на Лукьянова. Глаза у нее были красными, тоскливыми. Казалось, что она с упреком смотрит на человека. Лукьянов отвел взгляд и пошел в сторону. Чем дальше он отходил от магазина, тем короче делались его шаги. Он оглянулся: собака смотрела на него, сжав челюсти. От стыда Лукьянов уменьшился настолько, что в куртке теперь могло поместиться два таких Лукьянова. Он круто развернулся и пошел обратно в магазин.
Он встал в кассу. Когда наступил его черед, он выложил на ленту колбасу, консервы, сахар и сказал, что по глупости украл еду, но принес ее обратно, невредимую. И смело посмотрел вокруг.
В очереди кто-то крикнул:
— Честный человек!
Кричали с надрывом, как будто Лукьянова не хвалили, а требовали схватить и наказать на месте. Не глядя на него, кассир убрала еду себе под ноги. Следующий покупатель потеснил Лукьянова, и он вышел на улицу.
Собаки не было. Она наискосок перебегала дорогу, покачивая колечком хвоста.
Лукьянов пошел по городу. Он хотел вернуться домой как можно позднее, чтобы Любовь и Валентин успели поужинать и лечь спать. Тогда ему не придется их объедать и стесняться самого себя.
Он миновал панельный микрорайон и вышел на окраину города. Раньше, в молодости Лукьянова, здесь был карьер, потом построили деревянные гаражи и обшили их жестью. Вероятно, это их крыши блестят сейчас в сумерках.
Лукьянов пересек пустырь и вышел к гаражам. Постройки были странные: тесные и косые, как хижины в трущобах. Вместо ворот были узкие двери, в которое могло войти животное или въехать мотоцикл. Пахло канализацией. Лукьянов поводил носом и пошел обратно в город.
Дома он умыл лицо и ноги. Он не включал свет в ванной и старался двигаться бесшумно. Его матрас, свернутый Любовью с утра, было снова раскатан и застелен бельем. Лукьянов лег и посмотрел блестящими глазами в темноту.
— Где ты ходишь? — спросила Любовь.
— Да так, — кашлянул Лукьянов.
— Давайте спать, — шевельнулся Валентин.
На следующий день в сером небе появилась голубая дыра. Вид чего-то чистого обнадежил Лукьянова. Он пошел в сторону рынка, уверенный, что там найдет работу или еду.
Он пересек улицу Строителей и вышел на площадь, где раньше был рынок, а сейчас почему-то стоял дом. Вернее, не дом, а его каркас, сложенный из бетонных перекладин. На ветру качалась проволока.
Откуда-то долетел запах горящего картона. Лукьянов пошел на дым и вскоре увидел маленький рынок. Людей не было. На земле мокли коробки, в которых лежало что-то мягкое и темное. Между прилавками медленно двигался дворник, сапогами прессуя сырые коробки.
— А люди где? — спросил Лукьянов.
— Понедельник, — смял коробку дворник. — Выходной.
Лукьянов взял охапку картона и понес на задний двор, где горел костер. Дворник с уважением посмотрел ему вслед. Через минуту Лукьянов вернулся и убрал остальной мусор. Затем сел у костра и подставил теплу свои ладони. Дым от сырого картона обволакивал его фигуру.
Коробки истлели, оставив после себя черный круг на белом снегу.
Дворник сунул в руку Лукьянова что-то упругое, завернутое в газету. Развернув сверток, Лукьянов увидел сало. На его белых боках отпечатались газетные буквы.
Что-то стукнуло его по ноге. Это была собака с красными глазами. Она стояла внизу и облизывалась. Лукьянов достал нож, отрезал половину сала, кинул кусок на снег. Собака понюхала, но есть не стала. Глядя на человека, она махала хвостом. Лукьянов отдал ей вторую часть. Собака взяла оба куска, ушла в тень между ларьков, легла на живот и стала есть. Вытерев лезвие о рукав куртки, Лукьянов убрал нож.
Город был такой маленький, что Лукьянов несколько раз прошел его насквозь. Дважды он останавливался отдохнуть. Он садился прямо на снег и смотрел, как заканчивается зимний день. Когда стемнело, Лукьянов нашел себя среди гаражей. Пахло канализацией. Слышалась работа лома.
У освещенной сарайки мучился дед в черном пальто. Он пытался сдвинуть тачку, груженную битым льдом. От ржавчины и тяжести тачку гнуло в разные стороны, она не хотела стоять на одном колесе. Лукьянов взялся за рукоятки, поймал баланс и покатил к снежной пирамиде, наваленной в конце гаражей. Он руками опорожнил тачку ото льда и вернулся к сарайке.
— Откуда говном несет? — высморкался Лукьянов.
— Со всех сторон, — ответил дед и пригласил войти.
Внутри сарайки горела лампочка, за деревянной выгородкой жевала овца. Из ее розовых ноздрей шел пар. Дед положил солому в корыто и стал мелко рубить ее тяпкой.
— А раньше тут гаражи были, — вспомнил Лукьянов.
— То раньше. А потом машины сгнили, и народ стал свиней держать, — дед положил солому овце и погладил ее по велюровой голове.
— Это же овца, — посмотрел на животное Лукьянов.
— Это — овца. А вокруг одни свиньи. Свиньи грязь едят, поэтому и воняют. Мужики их кровь пьют и тоже воняют.
— А почему молоко не пьют?
— Свиное молоко? — и маленькие брови деда приподнялись. — Свинья должна рожать свиней. Много свиней. Чтоб мужики жрали их и кровь пили. А пока она титькой кормит, она не обрюхатится.
— Я сегодня заработал кусок свиньи, — признался Лукьянов. — Собаке дал.
— И правильно! — поддержал дед. — Нельзя смерть есть.
В углу сарайки стояла электрическая плитка. На ней кипела кастрюлька.
— А ты что ешь? — спросил Лукьянов.
Дед встал, снял крышку с кастрюльки и налил в эмалированную кружку бледно-зеленую жидкость:
— На-ка!
Лукьянов отхлебнул, и его тело отозвалось довольством. Только теперь он понял, что третьи сутки не ел ничего, кроме воды и водки.
— Как суп! — сказал он.
— Щи и есть, — ответил дед. — Соломенные.
— Да ну! — засмеялся Лукьянов.
Дед сощурился:
— Ты вроде седой, жизнью поломанный, а простых вещей не знаешь: соломенные щи.
— На молоке как будто? — облизал губы Лукьянов.
— На овечьем.
Лукьянов поковырял в зубах и достал нечто тонкое и гибкое, как веревочка.
— Разве человек может соломой питаться? — спросил он.
— Если животное ест, то почему человек не может?
В два глотка Лукьянов допил кружку и с любовью посмотрел на животное. Овца двигала челюстями и, не моргая, смотрела на сутулых людей.
— Вкусные у тебя щи, дед! Научи!
— Я тебе все с собой дам. Сам сваришь. Глядишь, свиней в мире будет меньше. И вони.
С пакетом соломы и банкой овечьего молока Лукьянов вернулся домой. Пока Любовь и Валентин смотрели телевизор, он закрылся на кухне, зажег газ и сварил соломенные щи. Он потомил их на тихом огне, как научил дед, и накрыл кастрюлю полотенцем.
На запах потянулись хозяева.
Валентин взял половник и начал есть из кастрюли. Щи продолжали бурлить, но были такими манящими, что он обжигался и ел. Любовь смотрела на мужа, и ей казалось, что с каждым съеденным половником его шея делается толще, а голова садится крепче.
Валентина кинуло в пот, он отшатнулся от кастрюли, сел на табуретку.
— А ты? — спросила Любовь Лукьянова.
— А я сыт.
Валентин снова подошел к плите. Ему не терпелось доесть всю кастрюлю, но она была такой большой, что никак не заканчивалась. Вскоре Валентин вымотался. Он отложил ложку и посмотрел на жену сладкими глазами…
Любовь дышала глубоко и протяжно. Валентин — обрывисто. Он спешил. Потом что-то скрипнуло — то ли диван, то ли мужчина — и стало тихо. Лукьянов лежал на боку. Ему казалось, что звуки любви, которые он слышит, это всего лишь сон, или сон во сне, или еще дальше: сон во сне — во сне — во сне. Лукьянов умножал перспективу снов, пока не наступило утро.
На кухне лилась вода. Любовь мыла посуду.
Вошел Лукьянов, сел на край табуретки. Любовь и Валентин хотели сказать что-нибудь гостю, но не находили слов и просто пересмеивались, как дети, которые что-то затеяли. Тогда сказал Лукьянов:
— Валентин, а вы на чью пенсию живете: на твою или на Любину?
— На мою, — хихикнул Валентин, и жена подхихикнула мужу.
— Тогда дай мне двести рублей. На билет.
Валентин ушел в комнату. Было слышно, как открылась дверь шкафа, зашуршал конверт.
Лукьянов и Любовь посмотрели друг на друга.
Сверху топал сосед. За стеной переговаривались люди. На улице скрипел снег под колесами.
— Хорошая моя, — потрогал бывшую жену Лукьянов. — И он хороший. Живите тут. А я дальше поеду.
— Куда?
Лукьянов задумался.
— Друзей у меня не осталось, — прикинул он. — Зато есть родня. Даже у самого последнего человека на свете есть родня. Поеду, навещу.
— А я пением займусь, — сказала Любовь. — Я решила.
Они поцеловались в щеку.
В коридоре Лукьянов пожал руку Валентину и вышел за порог. В его правом кулаке были деньги, в левом — сумка. Он спускался по лестнице и слышал, как за его спиной Любовь поставила разогреваться щи.