Анна Матвеева. Каждые сто лет
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2022
Анна Матвеева. Каждые сто лет: роман. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2022.
На первый взгляд кажется, что новый роман Анны Матвеевой разыгрывает на большом поле то же, что уже было в других книгах писательницы: двойничество и странные рифмы жизненных путей совсем непохожих героев; ностальгия по советскому детству, соединенная с неизбывным ужасом и испугом; наконец, неспешный ритм изложения при всех навыках быстрого журналистского расследования. На самом деле этот роман лучше сравнить не с расширенной версией настольной игры, а с оптическим прибором: при чтении большого тома мы лучше видим, что имеется в виду, когда мы задумываемся о советском детстве, о калейдоскопе городов и стран из окна поезда или через иллюминатор авиалайнера, о вхождении малого человека в большую историю. Роман «Каждые сто лет» — решение задачи с несколькими неизвестными, и меньше всего ему подходит штамп «заставляет задуматься». Скорее он заставляет задумавшегося человека идти дальше.
Матвеева одним читателям известна как «дятловед», автор книги о тайне перевала Дятлова, другим — как летописец Екатеринбурга, умеющий создать город из деталей, — мы сразу узнаем: это Урал. В новом романе Екатеринбург появляется не просто как суровый промышленный город, а как живой организм, почти как фантастическое океанское существо (Ктулху?). Зловонный подъезд, тяжелое кольцо, откусанный батон, гаражи, метель… — десятки деталей, которые вроде бы не указывают на Урал, кроме частого упоминания малахита, — необходимые части Екатеринбурга, хранители его памяти. Но если бы роман был экспериментом по созданию фантастического мира, который при этом так же узнаваем, как миры Лавкрафта или Шекли, он бы не добился своей цели.
А цель у него есть: выяснить, что побуждает человека говорить о себе. Обычно для профессионального журналиста и очеркиста такой проблемы нет: есть заказ, есть ожидание читателей и публики, — пишущий роман журналист умеет разговорить своих героев, следя только за тем, чтобы саспенс оставался и нарастал. Тогда как новый роман Матвеевой если с чем и сближать в литературе — то с «Щеглом» Донны Тартт. Там тоже герои могут быть сколь угодно разговорчивы, но при всей наблюдательности автора эти разговоры не извлечены из них силой. Напротив, всякий раз выясняется, кого разговорило детство, кого — давняя беседа с родителем, кто научился правильно говорить благодаря катастрофе или необъяснимой печали. Так и Матвеева, создавая роман из письменных, дневниковых свидетельств чужих разговоров, выясняет границы воздействия чужой речи и возможности своей.
Роман устроен как большая рифма двух жизней, разделенных столетием. Основной текст романа — два девичьих дневника: начатый в 1880-е и начатый в 1980-е. Оба на десятилетия переросли и девичество, и саму дневниковую форму. Обе героини сталкиваются с собственной современностью: для первой это революционные годы, для второй — время, в котором сейчас живем мы. Столкновения заставляют изменить дневнику, но особым образом.
Нам кажется, что переход от уютного мира детства, книжного отрочества и драматической юности к реальной современности — это движение к простой записи фактов, к литературе факта, к дневниковой прозе нового типа, как дневники Лидии Гинзбург, где неотменимые факты говорят, что именно было отменено, стало невозможно и что станет возможным не сразу. У Матвеевой происходит другое: речь становится взволнованной, даже суетливой. Но это не бытовая суетливость — скорее, чувство неудобства: уместна ли речь там, где происходящее выражается уже другими средствами, — кинематографом в 1920-е, видеоблогингом в 2020-е?
Чем взрослее становится мир, тем он проницаемее. Вот вторая героиня уже не просто знает о первой и разгадывает неизвестные страницы ее жизни, а вживается в образ, входит в роль, узнает более достоверные, оцифрованные архивные сведения. Но проницаемым мир становился и для первой героини, которой, чтобы выжить, надлежало стать проницаемой как стекло, стать невидимкой. Такая сложная работа памяти, конечно, поддерживается и особой организацией речи обоих дневников.
Обычно мы считаем, что дневник, как первая литературная проба — продолжение прочитанного, как девичий альбом, только выстроенный в одну прямую линию дней; где взятые из книг формулировки, эмоции и реакции служат каркасом для записи событий, разговоров, размышлений. Но, читая два дневника в романе, мы понимаем: главные впечатления героинь не должны были быть литературными, хотя обе — из книжных семей с большими домашними библиотеками. В общении с предметным миром, хотя бы с ложками и выключателями, они неуклюжи, но в общении с книгами они изысканны и точны как никто.
Воздействие прочитанной героиней книги на дневник всякий раз блокируется тем, что какое-то обстоятельство оказалось сильнее прочитанного. Обычно в прозе о детстве, отрочестве, юности и любом взрослении такие сильные обстоятельства — первая влюбленность, смерть родственника, первое разочарование в людях — считались исключительными. Роман старого типа выстраивался как зазор между риторическими средствами, которые позволяют описывать обычную жизнь, une vie, со всеми ее перипетиями и трагедиями, и теми порядками событий, которые не сразу находят для себя слова — читатель должен был как бы мысленно помочь герою подыскать слова для произошедшего.
Роман Матвеевой работает иначе. И великие, и малые события одинаково сбивают с той ноты, на которую настраивало прочитанное. Cлучайная встреча и большое горе одинаково не могут найти для себя нужные слова, и обе героини на наших глазах самостоятельно справляются с их поиском. Мы не столько следуем чувством за героинями, сколько удивляемся тому, что слова уже есть, а мы не можем не признать их достоверными. Поэтому третьестепенным будет вопрос о стиле, о том, говорили ли так гимназистки или советские пионерки.
Вероятно, они могли так говорить, может быть, говорили так не часто, а каждодневно употребляли другие обороты — но статистика стиля здесь не так важна. Важно само устройство текстов, которое показывает, что мир 1880 или 1980 года держался на этих словах и понятиях, и мы этому верим и поэтому признаем, что в эти годы были такие семьи и такие школы, и чем дальше, тем больше хотим узнать, что же произойдет там в романе, чего не выразишь никакой готовой речью. Мы верим внутреннему устройству свободно звучащей речи больше, чем обстоятельствам, заставляющим признать, что «эпоха передана верно». Единственное, чего не хватает роману — это резонера, моралиста в хорошем смысле, сквозного для всего повествования двойника героинь. Моральную тяжесть суждений приходится охотно брать на себя героиням, которые сами — двойники друг друга, и менее охотно — их родственникам. Но, вероятно, это вопрос уже для будущего романа Матвеевой, который станет возможен благодаря работе, проделанной в этом.