Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2022
Об авторе | Анастасия Александровна Баранович-Поливанова — филолог, переводчица Теккерея, Брет Гарта, Конан Дойла, Фигейреду, «Черного принца» Айрис Мердок, автор мемуарной книги «Оглядываясь назад» (Томск, 2002), фрагменты которой печатались на страницах журнала «Знамя» (1996, № 5, 1998, № 9), опубликовала переписку Бориса Пастернака и своей матери Марины Казимировны Баранович (М., 1998), которая в течение десяти с лишним лет не только дружила с Пастернаком, но регулярно перепечатывала новые главы романа «Доктор Живаго» и бесчисленное количество копий стихов из романа. Анастасия Александровна подготовила сборник воспоминаний и эссе «Тайная свобода» (М., 2006) своего мужа физика Михаила Константиновича Поливанова. Предыдущая публикация в «Знамени» — «О Пастернаке» (2021, № 2).
В 1942 году Анна Ахматова в Ташкенте написала:
…И веселое слово — дома —
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно…
Многим ли это слово знакомо сегодня?
В очередной раз перечитывая свою любимую «Каштанку», мне захотелось поделиться впечатлениями, наблюдениями, соображениями, которые давно не дают мне покоя.
Дом в знаменитейшем чеховском рассказе для Каштанки представляется абсолютной ценностью, хотя автор специально подчеркивает не только его бедность и безрадостные воспоминания о часто неласковом обращении с ней столяра и мальчика. Потерявшуюся Каштанку не соблазняют ни обильная еда, ни возможный сценический успех — ей все время снится дом, запахи, прежние хозяева. Хотя Чехов делает героиней собаку, пишет о возможности ее возвращения как восстановления настоящей жизни, по сути, разговор-то идет о человеческих проблемах, когда из-за эгоизма, стремления к успеху, заботы о собственном благополучии легко забываются дом и неразделимо слитые с ним отношения.
Любовь к дому, его обитателям и, наоборот, болезненные последствия отсутствия естественных привязанностей, невозможности их возникновения сближают мысли Чехова с многочисленными рассуждениями Антуана де Сент-Экзюпери, с главными линиями романа «Ложится мгла на старые ступени» многолетнего исследователя Чехова Александра Чудакова, с темами и сюжетами в кинематографе от шедевра Ингмара Бергмана до симпатичного фильма 1970-х «Это мы не проходили» и, естественно, с книгами о детях и детстве от страшных и пронзительных историй Януша Корчака до сказок с хорошим концом Астрид Линдгрен.
«Слово дома» непонятно и ненужно не по вине войн и эвакуаций, ссылки или эмиграции, а потому что забывается, перечеркивается нажитое в доме не в материальном, а в духовном смысле, рвутся связи между людьми, членами семей, соседями, между разными поколениями. Однако без этих нитей человеку трудно сохранить цельность.
Правда, и дом, и домочадцы бывают очень и очень странными. Кто-то писал, что при всем восхищении Достоевским или Толстым оказаться с ними в одной квартире не хотелось бы.
Костик в «Покровских воротах» хоть и произносит: «Спит родимый аквариум», но «аквариум» — в сущности большая семья (вспомним «Плачу по квартире коммунальной…» Евтушенко) — и Зорин не идеализирует. Большую часть жизни мы с мамой, так же, как и семья тети, прожили в коммунальной квартире — на их похороны пришли бывшие соседи. А уже в новой не коммунальной квартире на следующий день после маминой смерти пришел отслужить короткую поминальную службу сосед снизу — архиепископ Питирим, с его сестрами и с ним мы успели подружиться.
Дом, семья — это в первую очередь любовь к родителям и даже дедам.
Как-то еще в конце семидесятых я спросила немецкого физика Рудольфа Хаага, почему их молодой сын, тогда еще даже не женатый, живет не с ними. «Наверное, он нас не любит», — просто, но с горечью ответил Хааг.
Для меня было естественно, что мои друзья становились мамиными друзьями и друзьями моих детей. Так было и в семье мужа. Когда собирались гости, даже в играх — и настольных, и шарадах, и буриме — участвовали родители мужа и моя мама. После одной очень удачной шарады знакомая шутя спросила: «Нельзя ли контрамарку к Поливановым на следующий раз?»
Я дружила с родителями подруг, и мне всегда было интересно общаться и разговаривать с друзьями детей, а с кем-то из них завязались потом самостоятельные дружеские отношения.
Сейчас я вижу, что дети не сидят за столом, когда к родителям приходят друзья, и наоборот.
Лет сорок-шестьдесят назад, отправляясь, например, в Ленинград, останавливались у друзей родителей. Гостиницы были недоступны и дороги. В результате возникали дополнительные человеческие связи. Чем-то обогащался гость, чем-то хозяин (не в материальном, разумеется, смысле), но это требовало, как любое общение, такта, внимания, терпения, заинтересованности.
Сейчас остановиться в хостеле кажется удобнее — ты не зависишь от хозяев. Примерно об этом давно спел Александр Вертинский:
Как хорошо проснуться одному
<…>
И знать, что вам не нужно никому
Давать отчеты, никому на свете!
Любые отношения — даже самые близкие: с мужем или женой, с детьми и друзьями, и тем более с соседями — всегда непросты и хрупки. Зачастую это настоящее «минное поле».
Общение требует риска и самоотдачи, без него исчезает и язык. А откуда ему взяться, как не из разговоров с родителями?! Но сегодня частая картина — мать ведет ребенка за руку, но говорит не с ним, а погружена в мобильный телефон. Даже оказываясь рядом, люди сидят, уткнувшись в свои гаджеты.
В фильме режиссера Ильи Фрэза «Это мы не проходили» по сценарию Ильи Фрэза и Михаила Львовского студенты пединститута приезжают на практику в провинциальный город и поначалу свысока и с оттенком презрения воспринимают теток-училок из школы, где они проходят практику. Когда те приходят их навестить, чему практиканты не очень рады, одна из студенток говорит: «Дом для современного человека — это чемодан, а еще лучше — рюкзак». Однако к концу практики выясняется, что студенты все же чему-то научили этих самых училок, чему-то научились у них. Завязалась настоящая дружба, училки приходят проводить их на вокзал, и та самая студентка произносит: «Мамы, папы, бабушки, дедушки, тети, дяди, сестры, братья до самой смерти, если возможно… Вот что нужно современному человеку… Чтобы, выходя из дома, я слышала: “Ирочка, вы все хорошеете…”, а я бы спрашивала: “Как ваша нога, Николай Петрович?”».
И еще несколько слов о том, чем были разговоры по телефону. Антоний Сурожский пишет: «…смысл может присутствовать во всем: в наших словах, в жестах, в звуках, которые мы произносим, в тоне, который мы выбираем, когда говорим, потому что огромное значение имеет то, как мы произносим слово или фразу: с теплотой в нашем голосе, в нашем сердце, или с жестокостью».
По звуку и интонации можно понять настроение, состояние собеседника даже в телефонных разговорах (вспомним Гумилева: «Неожиданный и смелый / Женский голос в телефоне, — / Сколько сладостных гармоний / В этом голосе без тела!»). Телефоны играли очень важную роль на протяжении долгого периода (от Маяковского и Мандельштама до Тарковского и Высоцкого: «Allo! / Кто говорит? / Мама? / Мама! / Ваш сын прекрасно болен, мама! / У него пожар сердца», «У тебя телефонов моих номера…», «Запоет мембрана телефона: / — Отвечает альфа Ориона / <…> / До тебя мне дела больше нет. / Позвони мне через триста лет», «Я хватаюсь за диск телефона…»). Когда во время войны сняли телефоны в квартирах, а проведать друзей и старую бабушку было надо, приходилось топать даже под бомбами.
Обидно, что из сегодняшней жизни практически исчезли бумажные письма, ведь с ними связана совершенно особая область переживаний и мыслей. Получение письма становилось событием в жизни («Драгоценные женские письма…» Пастернака).
Кто только не писал про почту, ожидание писем, их чтение — от Пушкина («Письмо какое-то читает / И тихо слезы льет рекой…») до Маршака («Это он, / Это он, / Ленинградский почтальон»). Хотя у Симонова по-другому: «В письмах все не скажется, / И не все услышится…».
И даже в частушках:
Печку письмами топила,
Не подкладывала дров,
Все смотрела, как горела
Моя первая любовь.
А как же не сказать о письмах с войны, которых ждали и часто не дожидались, или о собранных «Мемориалом» сохранившихся письмах детям от невинно осужденных в сборнике «Папины письма». «Из современной жизни исчезла переписка, а вслед за ней или, может быть, одновременно искусство общения», — писал об этом же в своем парижском дневнике в 1943 году Анджей Бобковский.
Социальные сети — тоже, мне кажется, не увеличение возможностей связей, а их подмена. Вместо разговоров, хотя бы телефонных, вместо слов — «лайки». Какие «сладостные гармонии» можно почувствовать в «норм» или «ОК»?
Тот же Бобковский писал: «…Я четко вижу парадокс нашего времени: чем больше техника облегчает людям контакты, сближая континенты и отдельных людей, постоянно совершенствуя средства общения на расстоянии, тем слабее становится это общение, тем более чужими становятся люди друг другу. Личный контакт — единственный, обогащающий и плодотворный — исчезает из жизни… Связаны целые континенты, но чувство отчужденности нарастает…»
«С небольшого ручейка начинается река, / Ну а дружба начинается с улыбки» — но не с такого же «смайлика»!
А ведь иногда улыбка творит чудеса…
Однажды в Испании Сент-Экзюпери был задержан патрулем и едва не расстрелян. Он жестом попросил у конвоира сигарету и чуть заметно улыбнулся. Конвоир, протягивая ему сигарету, улыбнулся в ответ — и Сент-Экзюпери был спасен.
Я уже говорила, что люди отдаляются друг от друга, разъезжаются, рвутся настоящие подлинные отношения, и всеми движут не центростремительные, а центробежные силы.
Тут, разумеется, есть много причин, какие-то из них неизбежны — меняющиеся системы ценностей, возможности работы и заработка. Противостоять этому, конечно, очень трудно.
Но порой человек оказывается подобен блудному сыну, который потребовал своей доли от всего собранного отцом, пожелал уйти и жить так, как ему хочется.
Разбегаются, расточают все, что получили от родителей, а оказываются у разбитого корыта, приходят к одиночеству, опустошенности, потерянности и, как теперь любят говорить, паническим атакам.
Герой «Земляничной поляны» Бергмана, доктор Борг, должен ехать в Лунд для получения почетной степени, накануне отъезда он в ужасе просыпается от страшного сна (часы без стрелок, опрокинувшийся катафалк, мертвый город) и решает не лететь, а ехать в автомобиле.
Но и здесь автомобильная авария, снова часы без стрелок во время визита к матери, от которой он отделен тысячей световых лет. Времени больше нет.
Цепь перемежающихся встреч, разговоров, воспоминаний и снов (в которых неоднократно всплывает именно дом) заставляют Борга совсем иначе взглянуть на себя и свою жизнь, полностью ее переоценить.
Герой осознает, что давно уже чувствует себя абсолютно мертвым.
В одном из центральных эпизодов фильма в ответ на спор спутников — есть Бог или нет — он начинает читать стихи: «Найду ль тебя, мой друг далекий, / Иль дальше буду я нести свой жребий одинокий».
Суровые слова жены сына (ее потрясающе играет Ингрид Тулин), разговоры и встречи открывают Боргу пустоту прожитой жизни, собственный эгоизм, убеждают героя в том, что ему нет и не может быть прощения, но с другой стороны, позволяют ощутить душевный отклик, который он несмотря ни на что умел и прежде вызвать в окружающих.
Молодые попутчики сперва относятся к Боргу и к его «допотопному драндулету» с нескрываемой иронией, а в результате проникаются к нему уважением и восхищением, а невестка говорит: «Я тебя очень люблю, дядюшка Исак».
Последнее, чего ему больше всего хочется, — хотя бы во сне увидеть родителей.
(Цветаева, к сожалению, права, когда пишет: «Только в сказке — блудный / Сын возвращается в отчий дом».)
Для во многом автобиографического героя Александра Чудакова в романе «Ложится мгла на старые ступени» все полученное, увиденное и услышанное еще в детстве, прежде всего от деда, сформировало и стало стержнем, который определяет в дальнейшем его внутренний мир, характер и отношение к жизни. Любовь и память о доме не оставляют его, и даже спустя тридцать лет после смерти деда он продолжает с ним разговор… (Снова процитирую Ахматову: «И все, кого ты вправду любила, / Живыми останутся для тебя».)
Бесконечная взаимная любовь сестры и братьев Турбиных, их трепетная забота друг о друге привлекают в дом «с кремовыми шторами» их друзей — и Мышлаевского, и Студзинского, и Шервинского, которые становятся фактически членами семьи.
В финале Лариосик произносит сбивчивую речь: «Мы встретились в самое трудное и страшное время, и все мы пережили очень, очень много <…> И мой утлый корабль долго трепало по волнам гражданской войны <…> Пока его не прибило в эту гавань с кремовыми шторами, к людям, которые мне так понравились…»
Действительно, их всех связали «нити любви», хотя Алексея уже нет, Николка ранен, а чем обернется для каждого приход в город большевиков, не знает никто, так что дом скорее похож не на гавань, а на «тонущий корабль».
Сент-Экзюпери в «Письме к заложнику» пишет: «Самое важное, чтобы где-то продолжало существовать все то, чем ты жил. И обычаи… И семейные праздники. И хранящий воспоминания дом. Самое важное жить для возвращения…»
И там же — «…Никогда не любил я так горячо свой дом, как в Сахаре».
Януш Корчак рассказывает в книгах «Лето в Михалувке» и «Лето в Вильгельмувке» о еврейской и польской детских колониях 1940 года, куда родители отправляли своих детей летом немножко подкормиться. Ребята играют, ходят в лес и на речку, им хорошо.
Но даже эти маленькие дети понимают свою необходимость для дома, понимают, что они там нужны, и именно поэтому, подчеркивает Корчак, они часто плачут:
«Левек снова стал плакать.
— Домой!
Почему Левек хочет домой? Может быть, Левек голоден?
— Нет, не голоден.
Может быть, ему холодно?
— Нет не холодно.
Может быть, боится один спать?
— Нет.
Может быть, дома у него больше игрушек?
— Нет, дома совсем нет игрушек.
Левек знает, что тут хорошо, ему об этом и двоюродный брат, и мальчишки со двора говорили. Но дома — мама <…>
Левек загорел, прибавил в весе целых три фунта и когда уезжал домой, то пообещал, что на будущий год снова приедет и тогда уж ни разу не заплачет».
(Но ведь воспитателем в колонии был не кто-нибудь, а «нудный», как он сам себя называл, Корчак.)
«…однажды голубоглазый Прагер расплакался, когда ему сказали, что его отца, может быть, сошлют в Сибирь; как еще один колонист спрашивал в письме, нашел ли его брат работу и зарабатывает ли деньги…»
«Владек Шавловский беспокоится о матери.
— Маме самой придется носить отцу обед, потому что сестра тоже уехала в деревню, к дяде.
<…>
…А почему Олек плачет?
Олек — единственный ребенок в семье, его мама — вдова, так что ни брата трамвай не переедет, ни маме никто ничего плохого не сделает.
Но у мамы никого больше нет, кроме Олека, и сейчас, когда Олек уехал в колонию, мама осталась одна-одинешенька. Мама шьет рубашки, очень долго ночью сидит и шьет. Мама такая хорошая и такая бедная, и у нее никого на свете нет, совсем никого.
Олек плачет, а каждая слеза Олека такая святая, как если бы в каждой слезе Олека был крест, а на кресте — очень грустный Христос».
«Много искренних тревог носят в душе эти дети, которые кажутся такими веселыми и улыбчивыми, радуются лесу и лугу, шумным забавам, ягодам, песням и купанию <…> Иногда ведь и у маленьких детей бывают большие тревоги», — подчеркивает Корчак.
Все у того же Сент-Экзюпери для маленького принца его планета — это дом, где его ждет роза, которую необходимо защищать, и вернуться туда он готов даже через смерть.
Счастье обретения дома и вместе с ним связей со всем окружающим миром — прежде всего людьми, но также и предметами — в повести Астрид Линдгрен «Расмус-бродяга». Расмус, пройдя через бродяжничество, понимает, что такое дом: «Да, это был день чудес! У него было озеро, и отец, и мать, и котенок. И родной дом. Этот маленький серый домик был его. Бревна были старые, отполированные временем почти до блеска шелка. Какой красивый, какой прекрасный дом! Он осторожно погладил толстые бревна. Маленькой, грязной, худой рукой Расмус гладил бревна родного дома».
Дом, как я уже сказала, — главная ценность и для заблудившейся Каштанки. Она не покинула его по собственной воле, но в доме, любви к нему и хозяевам для нее весь смысл существования. Каштанка вспоминает дом с его запахами, дом ей снится. (Хотя жилось ей в доме совсем не сладко, а у нового хозяина она находит и матрасик, и обильную еду, и ласку.) За историей Каштанки, столяра и мальчика Федюшки проглядывают «Мальчики» из «Братьев Карамазовых».
«Оставшись одна, Тетка ложилась на матрасик и начинала грустить… Грусть подкрадывалась к ней как-то незаметно и овладевала ею постепенно, как потемки комнатой. Начиналось с того, что у собаки пропадала всякая охота лаять, есть, бегать по комнатам и даже глядеть, затем в воображении ее появлялись какие-то две неясные фигуры, не то собаки, не то люди, с физиономиями симпатичными, милыми, но непонятными; при появлении их Тетка виляла хвостом, и ей казалось, что она их где-то когда-то видела и любила… А засыпая, она всякий раз чувствовала, что от этих фигур пахнет клеем, стружками и лаком».
В конце рассказа новый хозяин привозит ее в незнакомое, страшное, и, как чувствует читатель, фальшивое, иллюзорное пространство цирка.
«Ей показалось, что она увидела громадную, плохо освещенную комнату, полную чудовищ; из-за перегородок и решеток, которые тянулись по обе стороны комнаты, выглядывали страшные рожи: лошадиные, рогатые, длинноухие, и какая-то одна толстая, громадная рожа с хвостом вместо носа и с двумя длинными обглоданными костями, торчащими изо рта».
Метаморфоза, которая происходит даже с самим хозяином, пугает Каштанку. Тот, «глядя в зеркало, начал выделывать над собой удивительные штуки. Прежде всего он надел на голову парик с пробором и с двумя вихрами, похожими на рога, потом густо намазал лицо чем-то белым <…> Опачкавши лицо и шею, он стал облачаться в какой-то необыкновенный, ни с чем не сообразный костюм, какого Тетка не видела раньше ни в домах, ни на улице <…> У Тетки запестрило в глазах и в душе. От белолицей мешковатой фигуры пахло хозяином, голос у нее тоже был знакомый, хозяйский, но бывали минуты, когда Тетку мучили сомнения, и тогда она готова была бежать от пестрой фигуры и лаять <…> Все это вселяло в нее неопределенный страх и предчувствие, что она непременно встретится с каким-нибудь ужасом, вроде толстой рожи с хвостом вместо носа».
Тем не менее, Каштанка пробует поддаться законам этого мира. Она «вдруг почувствовала всем своим телом, что на нее смотрят эти тысячи лиц, подняла вверх свою лисью морду и радостно завыла».
И тут происходит чудо: в чуждом и страшном мире цирка собака слышит голоса старых хозяев, которые зовут ее настоящим именем: «два голоса, один — детский, другой — мужской, громко позвали:
— Каштанка! Каштанка!
Тетка вздрогнула и посмотрела туда, где кричали. Два лица: одно волосатое, пьяное и ухмыляющееся, другое — пухлое, краснощекое и испуганное — ударили ее по глазам, как раньше ударил яркий свет… Она вспомнила, упала со стула и забилась на песке, потом вскочила и с радостным визгом бросилась к этим лицам. Раздался оглушительный рев, пронизанный насквозь свистками и пронзительным детским криком:
— Каштанка! Каштанка!»
Она видит румяное от радости лицо Федюшки, кидается на голоса, она счастлива и благодарно лижет руки и лица совсем незнакомым людям, которые помогают ей добраться до галерки к тем, кого она любит и не забывала все это время: «Тетка прыгнула через барьер, потом через чье-то плечо, очутилась в ложе; чтобы попасть в следующий ярус, нужно было перескочить высокую стену; Тетка прыгнула, но не допрыгнула и поползла назад по стене. Затем она переходила с рук на руки, лизала чьи-то руки и лица, подвигалась все выше и выше и наконец попала на галерку…»
И Каштанка идет домой со своими хотя и бедными (тут снова вспоминается Достоевский) и, может быть, грубыми, но настоящими хозяевами: «Рядом с ним шагал Федюшка в отцовском картузе. Каштанка глядела им обоим в спины, и ей казалось, что она давно уже идет за ними и радуется, что жизнь ее не обрывалась ни на минуту.
Вспоминала она комнатку с грязными обоями, гуся, Федора Тимофеича, вкусные обеды, ученье, цирк, но все это представлялось ей теперь, как длинный, перепутанный, тяжелый сон…»