Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2022
Об авторе | Павел Русланович Палажченко (1949, город Монино Московской области) в 1972 году окончил МГПИИЯ им. Мориса Тореза, затем Курсы переводчиков ООН. В 1974–1979 годах работал в русской секции службы устного перевода Секретариата ООН, в 1980–1990 годах — в МИД СССР. Участвовал в переговорах по разоружению в Женеве, международных конференциях, сессиях Генеральной Ассамблеи ООН, а также во всех советско-американских встречах на высшем уровне в 1985–1991 годах, был переводчиком М.С. Горбачева и министра иностранных дел Э.А. Шеварднадзе. С 1992 года работает в Международном общественном фонде социально-экономических и политологических исследований (Горбачев-Фонд), руководитель службы международных связей и контактов с прессой. Автор книги «My Years with Gorbachev and Shevardnadze» (Penn State Press, 1997), а также «Все познается в сравнении, или Несистематический словарь трудностей, тонкостей и премудростей английского языка в сопоставлении с русским» (первое издание — 1999 год). В 2002 году вышел значительно расширенный и дополненный вариант — «Мой несистематический словарь». В июльском номере «Знамени» за 2020 год опубликована подборка рассказов «Вторая жизнь». В 2021 году вышла книга воспоминаний «Профессия и жизнь», главы из которой печатались в «Знамени» (№ 10 за 2020 год).
МОИ ДРУЗЬЯ ФАРЦОВЩИКИ
В начале 70-х годов прошлого века, молодой человек, небезразличный к своей внешности, заработав за год работы в Египте некоторое количество «сертификатов Внешпосылторга», я кое-что покупал в магазинах, неизвестно почему называвшихся «Березка», но иной раз расстраивался, видя на ком-нибудь такую же курточку или галстук. И иногда обращался к тем, кого называли фарцовщиками — почти забытое ныне слово, происхождение которого мне неизвестно. Это были, как правило, странноватые люди, говорившие полушепотом. И все же я испытывал к ним симпатию — по-своему они вырывались из рамок системы. У каждого свой способ выйти за рамки, думал я — одни читают ночи напролет Бродского, другие диссидентствуют, третьи пьют, а эти занимаются фарцой. Запомнились двое.
Судьба одного из них, пожалуй, вполне обычна. Юра Ш. работал в каком-то НИИ, но о своей работе никогда даже не упоминал. «Юра — это торгующая организация», — говорил сосед Георгий Михайлович П., ставший моим «проводником» по дому, где я поселился после развода. — «Объемы у него небольшие, но вещи хорошие, берет дорого». Юра был дружелюбен, и, когда он давал понять, что хотел бы «зайти посидеть», отказать ему было трудно — да и вообще в начале 80-х соседские отношения были не те, что сейчас, люди друг друга знали и общались запросто. Я ездил в командировки в Европу, и Юра пару раз намекнул на возможность сотрудничества. Я сделал вид, что то ли не услышал, то ли не понял; Юра не обиделся. Но и после этого Юра позванивал, заходил. Однажды он застал у меня Марину Б. и целый час, поддерживая разговор, смотрел в основном на нее. «Стильно одевается», — прокомментировала Марина, когда Юра ушел. «А я?» — «Когда мы познакомились, ты одевался, как советский инженер», — сказала Марина (мы были знакомы очень давно), и после паузы добавила: — «Сейчас лучше».
Юра живо интересовался изменениями, начавшимися в середине 80-х годов, задавал вопросы и о международных делах, но делал это тактично, без нажима. Как только был облегчен режим выезда, у него обнаружились родственники евреи, и он уехал. Обосновался в Нью-Йорке, торгует недвижимостью. Не знаю, почему в этом огромном городе иногда встречаешь на улице людей, с которыми был когда-то знаком — казалось бы, легче сыскаться иголке в стоге сена. Со мной это случалось не так уже редко, я перестал удивляться. Юра окликнул меня у Lincoln Plaza Cinema лет, наверное, через десять после того, как мы виделись в последний раз. Поговорили, как и прежде, легко и хорошо — и разошлись.
Совсем другой человек — Саша Я. Тоже приторговывал в советские годы, но мне это казалось странным, неорганичным для него, а потом случился в его жизни поворот, неожиданный, наверное, для всех его знавших.
Он был, что называется, из хорошей, предельно советской семьи. Наши родители были немного знакомы, а я, когда ближе с ним познакомился, первое время завидовал ему. Саша увлекался авиамоделированием, радиолюбительством, легкой атлетикой и бог знает чем еще. Меня все это не интересовало, но, может быть, поэтому и завидовал. До сих пор в памяти слово «гетеродин», и до сих пор толком не знаю, что это такое. Однажды, когда ему было лет тринадцать, был такой случай: он сделал какую-то совершенно замечательную модель, которой очень гордились его родители, поехал с ней в Горький на соревнования, и модель улетела, пропала бесследно. Я, как мог, его утешал. А в четырнадцать лет он начал рассказывать мне о женщинах, и что-то подсказывало мне, что не врал.
Саша Я. окончил какой-то полузакрытый институт, женился, стал отцом маленькой девочки, развелся, женился вновь. Все это время я вращался на совсем других орбитах, изредка мама рассказывала мне о жалобах Сашиной мамы Валентины Николаевны — жизнь у него не заладилась, со второй женой тоже плохо, работой недоволен. «Ты бы с ним пообщался, что ли», — говорила мама явно с подачи В.Н. и явно без особых надежд на успех. «Почему так получается? — удивлялась она. — Хороший ведь парень Сашка, жить бы да жить».
Общался Саша под водочку. Были тогда в Москве рюмочные, в одной такой, относительно чистой, недалеко от метро «Щелковская», мы иногда встречались. Постепенно менялся круг его тем, уходила на второй план и со временем вовсе исчезла тема женщин. Он рассказывал об интригах на работе, о бездарности главного конструктора Митина, о том, что заработать нормальные деньги невозможно даже в «почтовом ящике». Что я мог сказать в ответ?
Однажды он предложил мне купить «отличный блейзер». Пошли к нему домой, дверь открыла усталая, с красноватыми глазами жена. Почти сразу расплакалась: «Пашенька, что он делает! Он сядет за такие вещи». Блейзер мне не понравился. «Саш, не надо тебе это», — говорил я не очень уверенно, просто потому, что надо было что-то сказать. А через несколько месяцев узнал от мамы, что дела у Саши пошли: «Ну, точно сядет парень! Мать с отцом глаза проплакали».
Мы всегда не того боимся. Саша не сел. Он просто пропал. Через несколько месяцев после его исчезновения семья окольными путями узнала, что он в Бурятии.
Я вспомнил, что в разговорах Саша иногда упоминал какого-то кандидата экономических наук, не то Барилова, не то Будилова, и полуподпольный религиозно-философский кружок, где этот Будилов вещал. Мне это было так же чуждо, как когда-то радиолюбительство, и я под вторую рюмку водки пропустил все это мимо ушей. Саша предложил зайти посмотреть «отличный батник». Я отказался.
Саша пропал — как в воду канул. Никому не писал — ни жене, ни родителям, ни сестре — скучной, достойной, начинавшей стареть девушке. Сначала доходили обрывочные сведения: чуть ли не весь религиозно-философский кружок во главе с Бариловым-Будиловым обосновался рядом с Иволгинским дацаном, потом их «стали гонять», но «они держатся», потом кто-то оттуда приехал, рассказал, что кружок распадается, Саша в Улан-Удэ, «живет с местной», у него сын.
Во второй половине восьмидесятых москвичи потянулись назад. Лидер, не то Барилов, не то Будилов, снялся с якоря одним из первых и вскоре влился в ряды кооперативного движения. Саша остался в Бурятии, никому не давая о себе знать. Старели его родители, отец умер. «Честное слово, — говорила моя мама, — лучше бы Сашка оставался хоть не инженером, так фарцовщиком, торговал бы своими блейзерами. Разбогател бы, наверное». Я постепенно забывал о нем.
…Когда он вернулся в Москву, то сначала позвонил моей маме, просил «подготовить» Валентину Николаевну. Я хорошо представляю себе мамин разговор с В.Н. — искусством анестезии по телефону она владела в совершенстве. Через день Саша Я. вместе с женой, молчаливой буряткой в очках с толстыми стеклами, и сыном совершенно азиатского вида пил чай с мамой и сестрой в московской квартире, в которой не был пятнадцать лет. Начинался последний этап его жизни — короткий, бестолковый и беспощадный ко всем его близким.
Надо было жить, а денег ни у кого не было. Разбогатевшие друзья по религиозно-философским исканиям не хотели его видеть: «Ты что, в долг собрался просить?» Попытки заняться бизнесом провалились с треском — связей не было никаких, старые методики фарцы не работали, а главное — «мотор заглох», как говорил мне Саша в минуту откровенности. Он иногда поджидал меня у метро: «Поговорить хочется». Сильно потяжелевший, с тяжелым взглядом, тяжелым голосом. Серьезных денег он не просил, но не дать ему сотню-другую я не мог и на душеспасительные беседы был не способен. Мама ругала меня: «Ты бы лучше Валентине помог». Способ помочь ей нашелся: она писала маслом какие-то жалкие натюрморты, букетики сирени, которые я, чтобы ей не приходилось сбывать их у метро, покупал у нее и раздавал друзьям: «На даче где-нибудь повесите».
Умер он от второго инсульта, толком не лечившись после первого. Даже прощание получилось нескладным: я чуть не опоздал в крематорий, а приехав, узнал, что откуда-то появились его бывшие друзья-философы, и их еле выпроводили — Валентина Николаевна кричала: «Подонки! Чтобы духу вашего…» Я всего этого не застал. Стоял и думал: вот и все. Почему-то всплыло в памяти слово «гетеродин». Как много вместила эта непонятная жизнь… И как мало.
«ДЖЕРМЕН»
Он протянул мне руку:
— Джермен.
— Как в «Травиате»?
Его слегка передернуло.
— Нет. Не как в «Травиате». После этого он всегда называл меня «молодой человек».
Я был тогда глуп. Много читал, много знал, хорошо говорил по-английски, прилично переводил. Но умудрился же сказать такую глупость! Да и делал глупости тоже.
Египет — моя «первая заграница». В мае 1970 года человек, кажется, пятнадцать четверокурсников переводческого факультета московского иняза буквально сняли с занятий до окончания курса и отправили в казавшуюся тогда далекой страну. Очередное обострение ближневосточного конфликта называлось «война на истощение». Стреляли с обеих сторон Суэцкого канала, но у Израиля это получалось, естественно, лучше — зону канала с египетской стороны каждый день утюжили израильские «Фантомы». Насер запросил у СССР массированной помощи. Чем я там занимался с небольшой группой военных инженеров — тогда было секретно, а сейчас неважно.
Почти каждое утро мы выезжали на один из объектов. Будущие объекты были в пещерах, образовавшихся тысячи лет назад от выемки камня для древнеегипетских пирамид. Возвратившись в «гостиницу» в Доки, еще недавно аристократическом районе Каира, инженеры корпели над чертежами и отчетами, а я читал французские романы. Время от времени на какой-нибудь из объектов приезжало начальство.
Джермен был помощником генерала Ч., занимавшегося поставками техники.
— Прислали на месяц разобраться, — говорил мне о генерале подполковник В., работавший с нашей группой. — Крут.
Мне показалось, что Ч. был скорее суетлив, чем крут. На объекте он, не дослушав наших, начинал что-то говорить египтянам, разговор все время балансировал на грани путаницы. Переводил Джермен.
— Он у Ч. такой помощник на все руки, — шепнул мне В.
Ему было лет тридцать. Восточные черты лица были, как мне показалось, смягчены примесью славянской крови. Умные, живые глаза всегда были направлены на собеседника.
По-английски он говорил с небольшим акцентом. Десятки часов, посвященных в инязе фонетике, привили мне британский акцент, за который я уже получал комплименты. А Джермену было, казалось, безразлично, как звучат его гласные, «r» было почти русским. Но, слушая его, я понимал, чего не хватает в моем переводе. Безупречный ритм, сегментация высказывания, рельефный, однозначный смысл. Хаотичные, иногда не до конца ясные речи генерала превращались в точные, компактные фразы, воспринимавшиеся сразу и однозначно.
Доклады наших инженеров переводил я. Египетское начальство внимательно слушало, кивало, смотрело на генерала. Джермен меня не поправлял.
Иногда он наклонялся к генералу и что-то ему говорил — не понижая голос до шепота, но так, что другие не слышали. «Как это у него получается?» — удивлялся я. Генерал Ч. кивал, всегда дослушивал до конца.
Я понял тогда, что талант может проявляться не только в искусстве или в любви, но и в том, что французы называют la vie administrative.
«Гостиница» представляла собой новый жилой дом с многокомнатными квартирами, так и не заселенный и переданный для нужд советского военно-технического представительства. Мы жили по двое-трое в отдельных комнатах, двери которых выходили в общую кухню-гостиную — перекресток, место общения десятка мужчин в возрасте от двадцати до сорока пяти, наверное, лет. Подполковник Б. любил учить меня жизни.
— Ты вообще-то молодец, — говорил он, жуя бутерброд. — На «Волгу» копишь?
— Да нет, — отвечал я.
— Зря, — говорил он. — За год спокойно скопить можно. Тем более что ты золотишко не скупаешь, за барахлом не бегаешь, сидишь тут задачки шахматные решаешь. А «Панасоник» обязательно купи — у нас этого нет в магазинах, и не скоро будет.
Чего у нас нет в магазинах, я знал и без подполковника Б. Когда кто-то из нас возвращался домой с покупкой, Б. всегда был тут как тут:
— Купил? Сколько?
Время от времени Джермен заходил к начальнику нашей группы полковнику Т. Наверное потому, что по субординации тот был выше. Но было видно невооруженным глазом, кто кому нужнее. Они уходили в комнату, которую Т. занимал один, и сидели там часок или больше. Через некоторое время в гостиную проникал запах очень приличного виски… Джермен остановился рядом со мной и посмотрел на позицию, расставленную на шахматной доске. Задача была трудная.
— Мат в три хода, — сообщил я.
— Да, честно говоря, сразу не видно. Он постоял еще некоторое время. — А сыграть не хотите, молодой человек?
— Я думал, вы хотите помочь с задачкой, — ответил я и сразу понял, что сказал очередную глупость. Ведь я уже знал, что имею дело с честолюбивым человеком, который сначала хотел показать мне решение — но не увидел его.
— Так сыграем? — повторил он вопрос.
— Конечно, сыграем, — поспешил согласиться я.
Играл я плохо. Нельзя было играть с ним испанскую партию, которую хорошие шахматисты знают в разных вариантах до двадцатого хода. Черными я попробовал сицилианскую защиту с контратакой, но Джермен выстроил пешечную цепь и обратил мои фигуры вспять.
— И побежали, и побежали, и побежали, — довольно сказал он, когда стало ясно, что никаких шансов у меня нет.
Третью партию он играл уже расслабившись. Подполковник Б. в соседней комнате учил младшего по званию в нашей группе, капитана М.:
— Ты, Санька, копи. А то разлетятся деньжата на фигню всякую, без «Волги» приедешь.
Я в это время обдумывал ход.
— В вашем возрасте, — сказал то ли мне, то ли капитану Саньке Джермен, — деньги нужны только для того, чтобы прилично одеваться и красиво ухаживать за женщинами.
Я посмотрел на него.
— Девушками, — сказал он.
Джермен еще пару раз заходил к С., мы играли в шахматы, и почти всегда он легко побеждал. Настроение у него было не всегда хорошее. Однажды, задумавшись над ходом, он сказал:
— Дело наше тут гиблое, но делать его надо достойно.
Позиция у него была еще не выигрышная, но неплохая. «Это он не о шахматах», — подумал я.
Я перестал обращать внимание на то, что он продолжает называть меня «молодой человек». Но однажды он сказал:
— Переводите вы хорошо.
Уже без «молодого человека».
Через две недели он уехал.
Прошло два года. Однажды на улице я встретил В., уже с полковничьими погонами. Он был рад нашей встрече — как мне показалось, непритворно. Пошел обычный в таких случаях разговор — «Где ты, что ты?», «Диплом с отличием?», «А не женился еще?»… Какие-то вопросы задавал и я.
— А как дела у Джермена?
В. посмотрел куда-то в сторону. Я удивился. Неужели что-то случилось? И что могло случиться?
— Жалко его. Вылетел парень. Отовсюду и насовсем.
— А за что — не секрет?
— Да что секрет… Возил в служебном грузе «Панасоники». Ездил часто, наверное, немало навез. Кто-то заложил его.
Как-то в отпуске я сидел на скамейке в Измайловском парке, читал. Оторвавшись от книги, посмотрел на толпу гулявших по аллее в тот хороший, не слишком жаркий августовский день. Мне показалось, что я увидел Джермена. Рядом с ним бежал вприпрыжку веселый мальчик лет семи. «Джермен» повернулся к нему и ко мне лицом, но ненадолго, буквально на мгновение. Он ли это был, не он — я так и не понял. Потом мне однажды показалось, что я увидел его на 57-й улице в Нью-Йорке. Наверное, это тоже был не он.
ПОХОРОНЫ ГАГАРИНА
28 марта 1968 года мы что-то «отмечали» в инязовском общежитии в Петроверигском переулке, выпили, как ни странно, немного. Часов в семь я двинул домой, спешил на электричку. В окне на первом этаже здания ЦК ВЛКСМ на углу Маросейки увидел портрет Гагарина с черной лентой и понял, что произошло.
Что значил в 1961 году полет Гагарина для двенадцатилетнего мальчишки, к тому же из «авиационного городка» Монино, в двух шагах от Чкаловской и Циолковской, — до сих пор, думаю, нетрудно себе представить. К вечеру у меня поднялась температура, и ночью я долго не мог заснуть, потом, мама рассказывала, бредил. Но к весне 68-го располневший, заседавший в президиумах Гагарин меня уже не интересовал, и я подозреваю, что он и себе самому уже не очень нравился.
В Монино разговоры о гибели Гагарина вспыхнули и утихли как-то быстро — конспирологические версии авиационное сообщество развивать не захотело. Но вот что врезалось в память: вечером мы гуляли по Монино с Толиком С. Встретили очень пьяного полковника, помогли дойти до дома. Он все повторял: «Понюхайте мои руки. Весь пропах керосином. Гагарина по частям сегодня собирал».
Через пару дней почти весь наш курс был мобилизован на его похороны. Место сбора — напротив здания МВД.
Было холодно и промозгло. Кучковались мы не учебными группами, а как-то случайно. Я шел рядом с Сашей В. и Юлей Ц., которые крутили в это время бурный роман и были настолько поглощены друг другом, что заводить с ними разговор я не стал. С оказавшимся рядом Мишей С. с испанского отделения мы перекинулись парой слов, вспомнив о прошлогодней «целине», а потом, стоя на площади во время траурного митинга, естественно, молчали.
Миша С. был испанец. Его отца шестнадцатилетним юношей вывезли из Испании в последние недели гражданской войны, потом он, как почти все его соотечественники, работал на заводе и женился на русской девушке. Испанская фамилия вместе с молчаливостью придавала Мише ореол некоторой загадочности. Это ему шло и усиливало интерес к нему девушек с соседних факультетов (на переводческом их почти не было).
Сегодня я его, скорее всего, не узнал бы. Запомнилось сдержанное, слегка высокомерное обаяние, необычное для совсем молодого человека.
Пошел мелкий снег, мы разбредались, и Миша предложил выпить пива: «Есть одно место у метро «Дзержинская», там довольно чисто». Пива мне не очень хотелось, но мы любили тогда поговорить-пообщаться, а предложение едва знакомого однокурсника тем более показалось мне интересным.
У Миши была манера иногда на несколько секунд закрывать глаза. Молча слушал. А так — парень как парень. Разговаривать с ним было легко.
— А ты что после института делать собираешься? — спросил он.
— Я даже не знаю. Пока учиться нравится.
— Да, о вашей 205-й все говорят. Энтузиасты.
— Мы фанатики.
— А я, смешно сказать, учу родной язык, — сказал Миша С.
— Как по маслу, наверное?
— Я себя найти не могу. Наверное, после института в Испанию уеду.
Слова Миши меня не то чтобы ошарашили — но удивили.
— Там же … режим.
— Ну, у нас здесь тоже… в общем. Мне доверять все равно не будут. А если будут — ехать на Кубу работать, военка всякая — не хочется.
— А в Испании… «найдешь себя»?
Миша почувствовал цитату, посмотрел на меня внимательно.
— Ну, вот Браво уехал. Он ведь в ту гражданскую воевал. Вернулся — сначала помучился, говорят, но сейчас все в порядке. А к нам, детям детей, — какие претензии?
Хосе Мария Браво был человеком тяжелой и странной судьбы. Летчик, воевал в Испании, в СССР окончил военно-воздушную академию, летал, потом «вылетел», преподавал испанский, а в 50-е годы был деканом переводческого факультета. О его отъезде в Испанию в 1960 году говорили разное, но предпочитали вообще не говорить.
— Миша, а интересная будет у тебя жизнь, — сказал я.
— Я думаю, у тебя будет интересная, — ответил Миша С.
— Тебе куда?
— Я по прямой в «Сокольники» поеду.
— Ну и я по прямой, на Ярославский вокзал.
На «Комсомольской» мы расстались, похлопав друг друга по плечу.
Потом мы с Мишей еще пару раз пили пиво, однажды — поздней осенью, у ларька на Зубовском бульваре, где буфетчица по имени, разумеется, Зина доливала в разливное пиво подогретое из чайника. О чем-то говорили. Миша больше не откровенничал.
Потом наши пути разошлись, так, в общем-то, и не сойдясь.
«ТОЛИК»
Что я о нем помнил? Помнил, что мой приятель Димка Г. называл его Толиком, и мне это казалось странным. Он был приземист, с ранними залысинами, постоянно оглядывался. Занимал какие-то комсомольские должности, раз или два я видел, как бессменный секретарь парткома Сивков открывал ключом тяжелую дверь своего кабинета и они входили туда вместе. Больше ничего не запомнилось.
…Дела мои наконец пошли хорошо. Что-то «щелкнуло». Вот это и называется «карьера», думал я: делаешь то же самое, что и прежде, так же, как и прежде, но тебя замечают, повышают, министр обращает внимание, и все это видят. Однокурсники вдруг оказываются на пару ступенек ниже, одним это безразлично, другие глухо завидуют. Первое время это льстило, грело. Тогда и появился он, выплыл из еще не далекого, но тускнеющего, начинающего забываться институтского прошлого.
— Помнишь меня? — спросил он. — Толик Тиунов.
— Да, привет, — привычно, машинально ответил я. Он смотрел на меня пристально. Молчал. Чтобы продолжить разговор (я не умею держать паузу), я спросил:
— С Димкой давно виделся?
— Давно, — ответил он. И опять молчит.
— А твои дела как? — спросил я.
— Мои дела не так хороши, как твои. Работаю.
Мне хотелось закончить разговор, но я не знал как. Посмотрел на часы. Он ухмыльнулся.
— Слушай, тут есть одно место недалеко, пойдем посидим.
Наверное, надо было придумать отговорку, дело нехитрое. Почему я пошел с ним — не знаю.
Заказали пиво, что-то закусить.
Разговор был пустой, неинтересный. Я не понимал, чего он хочет. Наконец он сказал:
— Слушай, я хочу у вас работать.
Вот оно что. Никогда раньше со мной такого не случалось. Потом — бывало, а в первый раз застало врасплох. Но хватило ума ответить почти сразу, и твердо.
— Тут я не помощник, Толя. Совсем не мое. Сам знаешь — организация бюрократическая, в кадрах сидят мужики, бумажки оформляют, я даже не знаю как.
Он посмотрел на меня немного исподлобья, придвинул кружку.
— Зря ты так. Это решается.
— Ну, не мной. Честно, Толя: я, если полезу в эти дела, могу по башке получить.
Он встал, протянул мне руку.
— Ты подумай все-таки. Старые друзья ведь.
Я обрадовался, что он уходит, и, пожимая ему руку, даже улыбнулся. Он, уходя, сказал:
— Я тебе позвоню как-нибудь.
За пиво я заплатил. И через пару месяцев забыл об этой странной встрече, а он не позвонил, да и по какому телефону…
А на днях я опять увидел его и сразу узнал.
— Рубашку выбираем?
Я оглянулся. Сколько лет прошло? Может быть, двадцать или больше, но он мало изменился. Особенно взгляд — немного исподлобья.
— Привет, Толик.
Димка, который называл его Толиком, умер два года назад, жизнь куда-то пронеслась, рубашки сносились, галстуки ненужные висят в шкафу…
— А ты вот где, оказывается.
— И ты.
В памяти возник давний разговор. Но о чем он теперь может меня просить? Я уже свободен — от карьеры, от прошлого, даже от будущего. Это понимаешь не сразу, но когда начинаешь понимать — возникает сначала смутное ощущение неприкаянности, а потом привыкаешь, начинается другая жизнь, идешь по улице в быстро сгущающихся сумерках, прохожие попадаются редко, зажигаются окна в квартирах незнакомых людей…
— Тут есть одно место недалеко. Пойдем пива выпьем.
— Жизнь моя, в общем, не удалась, — говорил он, отхлебывая бельгийское пиво. — Ни по службе, ни личная. Под разлом попал… А пиво хорошее.
Я ухватился за это — стал что-то говорить о пиве, но он меня прервал.
— Я ведь тогда тебя, можно сказать, спас.
— Правда? Ну спасибо, если спас.
— Не шучу, Юра.
— Мне уже интересно.
— У Гали Акентьевой на даче. Помнишь?
Галя Акентьева… Господи, из тьмы веков… Да и правда, в прошлом веке было. Что-то исчезнувшее, канувшее в никуда.
Галин папа был какой-то крупной военно-промышленной шишкой. Под Новый год поехали с Мариной к ней на дачу. Родители уехали встречать у друзей, наверное, таких же засекреченных, молчаливых.
Галю плохо помню, одно впечаталось в память — выражение как бы подавленной боли на лице. Даже когда она улыбалась, это оставалось. Марина как-то сказала: «Жалко ее». А почему — я не спрашивал, не до того было.
Что там было на даче — я не помнил, и Толика там не помнил. Как он там оказался, вроде не его компания?
— Я никому ничего не сказал. Не знаю, пожалел тебя, что ли. Ты не помог мне потом, а я все равно молчал.
— Да что там было-то?
— Не помнишь… Память странная штука.
— Да не было ничего! Глупости все это.
— У тебя все могло пойти под откос, Юра.
Что я мог сказать ему? Разбитый жизнью человек, обуреваемый какими-то фантазиями, сидит напротив меня, и я не знаю, чего он хочет, вполне возможно — ничего, потому что ничего получить от меня он не может, и даже помучить может, наверное, только себя.
— Давай-ка я заплачу за пиво, и разойдемся, — сказал я.
Вечером я рассказал об этом разговоре жене:
— Абсурд какой-то.
— A что, правда ничего не было? Может, сказал что-нибудь не то?
— Да нет. В жизни, конечно, всякое было. Но этот Новый год на даче… нет, ничего. Я даже не уверен, что он там был. Что-то от кого-то слышал, наверное.
— Больное воображение?
— Скорее всего, да. Глупости, в общем. Да и наплевать.
Жалко этого Толика. Пропащая душа. Но не знаю, стоило ли рассказывать об этой истории жене.