Владимир Гандельсман. Фрагменты романа / Король Лир / Миф
Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2022
Владимир Гандельсман. Фрагменты романа / Король Лир / Миф. — М.: Стеклограф, 2021.
Неоднородность содержания, его как бы случайная архитектоника — вот первое, что бросается в глаза человеку, открывшему новую книгу Владимира Гандельсмана.
Триптих наблюдения: за детством, следами биографии; за контекстом культуры — и тем, что располагается снаружи, то есть — человеческими знаками орфографии, составляющими непрерывное предложение чужого текста; и, разумеется, за мифом — обязательным элементом сознания, без которого немыслимо и первое, и второе.
Это речь диаметрально противоположных состояний, облаченная в строгий, хрестоматийный корсет рифмы и потому не распадающаяся на составные. Редкий пример акробатики: расшатывая до предела границы поэтической речи, Гандельсман неминуемо удерживает связку действительностей, зеркально мимикрирующих друг под друга граней.
Как у всякой речи есть тень влияния, так и здесь витает условное эхо — не традиции, но, быть может, всей испытанной на себе культуры. Прямые маршруты проследить тяжело: конечно, речь детства — первой части книги — не может не воскрешать в памяти тексты Самойлова, Бурича как бы о том же самом (обязательный эпизод — болезнь, у Гандельсмана отдающая вневременным мифом: «но вот блеснет змеиным телом ртуть в продолговатом градуснике», «и кашель оркестровой пышет медью»), но по большей части авторское воспоминание выстроено на контрастном смешении фиктивности и бьющей в глаза правды.
При этом главным двойником «Фрагментов романа» ощущается текст не менее призрачный, существующий за гранью авторства, а именно — стихи Федора Годунова-Чердынцева, теневого элементаля из набоковского романа. Налицо прозаическая четкость метафоры, ее графическая грациозность (примеры, приведенные выше, подтверждают это предположение). Это в действительности фрагменты романа, порождающие развилки ассоциаций — и прочерки, пунктиром намеченные условности лишь усиливают эффект.
Интересно, что «дворничиха, старая татарка», чьи «сережки вспыхивают ярко, как вдруг растормошенная зола», блуждает по книге свободно, не мучаясь от условностей тематических рядов. Ее тень мы повстречаем дважды. И снова — потворство живой мысли, которая существует сама по себе, не оглядываясь на алгоритм, чертеж, схему; отсюда становится ясно, что очерченный триптих весьма зыбок.
Наиболее автономным в этой спайке выглядит «Король Лир» — как бы вынесенная за скобки речь ума, сопряженная с наследием культуры, прямой цитатностью. Это не попытка вывернуть наизнанку шекспировский миф (что, конечно, после Стоппарда совершенно бессмысленно), не попытка причислить собственную речь к речи исторической.
Скорее, мы наблюдаем смену декораций, практическую игру воображения. Размышление Гандельсмана все еще принадлежит «Фрагментам романа» — никакого сдвига в идейности, мыслительном процессе не видно. Разве что — для очевидной увлекательности, свежести восприятия — рушатся прежние стены и воздвигаются новые.
Отдельные всплески памяти — подобное мы обнаруживаем в каждой из частей книги — говорят о сознательной погруженности автора в безбрежье цитатности, в современность, говорящую оттисками, стилями, традициями и, наверное, с трудом способную без них существовать:
В лесу родилась елочка. В лесу
она росла, из некоего бора
с кастрюлями (о, как произнесу?)
шла, ковыляла некая Федора;
два лодыря, собравшись на урок,
попали на каток, и в ту же пору
мой дядя не на шутку занемог.
Прием, очевидно, давний, плотно вросший в матрицу русской поэзии второй половины XX века — от крайнего авангарда до безобидных мармеладных терцин. Вряд ли можно соотнести пиренейскую ассоциативность с главными тезисами постмодернизма; здесь именно возрождение тайного слога, попытка на скрещении культур обнаружить нечто чистое, незамутненное, свободное от контекста.
Перед нами модернистская риторика блуждания в тумане.
Груз восприятия давит на синтаксис и деформирует его в безличность, которая изредка проскальзывает и у Гандельсмана. Благо, подобных моментов мало, и большую часть книги по-прежнему населяют смелые, фактурные, многогранные тропы. Полнота звука раскрывается в «Мифе» — итоговой части триптиха, замыкающей ассоциативные ряды уже высказанного. Колхида, Медея, античные грозы, предвестия, сивиллы, хор морского хаоса — в этих декорациях Гандельсману дышится невероятно свободно, и слог его расцветает настолько, насколько способен расцвести русский язык в парнике влияния. Не мешает даже внешняя отстраненность — от тысячу раз перекрученных сюжетов, от их, казалось бы, неминуемой тяжести.
Поведанная Гандельсманом история оборачивается сплошным потоком ветра, который, в свою очередь, норовит смести конкретность, использованность, затертость слов и смыслов; поэтому ветер переходит в торнадо, где, согласно завету синоптиков, невозможно не обнаружить элементов окружения — занесенных внутрь коров, хижин, возгласов, смешков, плачей, криков, ружейной пальбы, — всего, что определяет человека как архив испытанного.
Лавируя между мифологическим и действительным, Гандельсман позволяет читателю не делать выводов и попросту брести следом, повторять забытые движения, дабы — по Бруно Шульцу — заново выучиться чуду дыхания, чуду взгляда.
И проговоренные десятки раз эпизоды универсального детства, и вросшие в плоть культуры сюжеты оборачиваются великим приключением, цепью подвигов, возрождением радости, увековечиванием dolce stile nuovo в рамках сиюминутно преломляющегося «сейчас».
В таком случае не слишком важны безличности, условности, пунктиром намеченные лакуны, — книга Владимира Гандельсмана способна поделиться откровением, и отказываться от этой возможности — хотя, пожалуй, подобная глупость никому в голову и не придет, — вдумчивому читателю поэзии вряд ли стоит.