Оксана Штайн (Братина). 1991
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2022
Оксана Штайн (Братина). 1991. — СПб.: Алетейя, 2022.
В этой книге исторический перелом встречают люди с детьми разных возрастов. Подростки, удерживающие в себе детский взгляд на самые простые явления, и чем явления проще, тем более открытый взгляд требуется. Взрослые, которые если что и могут смирять, то хищных подростков в себе, их уже не хватает на то, чтобы дисциплинировать детей.
Но эта книга — совсем не анархическая, она не о подростковом бунте семнадцатилетней абитуриентки, время бунта прошло; и не об инициации в виде поступления в университет в другом городе. Она — о том, как примирить собой беспомощность окружающих и мощное движение времени, в котором продолжается жизнь во всей интенсивности. В сравнении с этой беспомощностью не то чтобы не важны пустые полки, просто и героиня, и ее подруги и соседи чувствуют, что еще сохранились возможности для профессиональной реализации, и в сравнении с ней не так важны даже самые приятные события настоящего.
Книга освобождает от предвзятого взгляда на конец советской власти, который для одних стал крушением надежд и историческим проигрышем, для других — точкой отсчета новой жизни, но как будто бы всегда незрелой, не нашедшей слов и ориентиров для себя. В автопрозе Оксаны Штайн, напротив, время сразу делается чужим, и потому уже не очень в нашей власти судить, собирались мы выигрывать или проигрывать. Дело в том, что свое и родное — это для героини не место, где есть какие-то узнаваемые черты, приметы или признаки родного, уколы знакомого чувства. Напротив, говоря в терминах Ролана Барта, родное — никогда не пунктум, но всегда студиум, всегда речи знакомых, истории места, уже расказанные одними и истолкованные другими. Поэтому чужое, общежитие другого города — один большой пунктум неопределенности, что все одинаково непривычное, все одинаково не имеет за собой историй и не может себя истолковать.
Обычно с этим тотальным отчуждением, когда мир слов и вещей как будто сведен к поверхностям и не может ничего сообщить, сталкиваются студенты, уже поступив и не найдя единомышленников среди преподавателей и однокурсников, — тогда их может трогать что-то в искусстве или философии, но не лекции и конспекты, не энциклопедии и даже не долгие ночные разговоры. Здесь, например, чтение Шопенгауэра или Деррида вдруг может оказаться счастливым переживанием бесповоротной перемены мира.
Но в том и уникальность автопрозы Штайн, что это чувство начинается уже летом на вступительных, когда весь мир чужой и весь мир свой, когда «Тошнота» Сартра и деконструкция Деррида разыграны стенами и стульями столовой, даже если эти книги еще не прочитаны. Тогда как осень — это уже время полевой практики неожиданно зрелого, хотя и ничего еще не сочинившего философа: для героини одинаково важно разобраться, что же за программу в мудреных словах предлагает Егор Гайдар и как помочь подруге, слегшей с гепатитом. Перед нами такое же расширенное понимание «практик», как во французской теории: практика философии состоит в том, чтобы смотреть, как слова и вещи определяют конструкции, не сводимые к готовому набору слов и вещей.
Это не первая проза Оксаны Штайн, до этого в 2014 году она выпустила две небольшие книги: «Дневник ассистента» — ироническую повесть о встрече студентов с философскими вопросами, для ответа на которые не найдется слов даже у опытных преподавателей, и «Записки в метро» — хронику современного Петербурга глазами торопящихся на работу жителей, где Петербург оказался вдруг более суетливым, чем мы привыкли. Основной прием в ее прозе — даже не сжатость повествования, а что-то вроде «тем и вариаций», необходимость дать сразу несколько импровизаций вокруг какой-то проблемы. Например, в новой книге первокурсницы перепутали троллейбус, потому что заспорились о Фейербахе. Понятно, что Фейербах оказался некоторой новинкой и для преподавателей: он, хотя и был ближайшей ступенью к Марксу и Энгельсу, в советское время не читался аналитически, а теперь его стало можно обсуждать, спорить с ним, а не только конспектировать. Но тут же появляется необычное слово «антропология» применительно к философии Фейербаха, и это своеобразная импровизация времени: об антропологах мало кто тогда знал, но зато это был способ говорить не о «гуманизме» немецкого философа, а о чем-то более интересном и дискуссионном. Так вдруг появляющиеся умные слова, почти совсем немыслимые в 1991 году, но не разрушающие документального реализма повести, определяют ход вариаций, оказываясь чем-то вроде перемены гармонии исходного произведения в музыке — да-да, Штайн очень музыкальна, и жаль, что она не выступает как музыкальный теоретик.
Штайн — преподаватель философии, автор монографии о маске в культуре. В ней она ставит под вопрос обычные ключи к маске как к атрибуту ритуала или игры. Напротив, маска для нее — это некоторый принцип накопления, примерно как «капитал» у Маркса или «невроз» у Фрейда, структура, в которой накапливаются культурные интуиции о своем и чужом, о привычном и непривычном; а потом она, как капитал или невроз, начинает уже властвовать этим накоплением, определяя весь дальнейший ход, превращаясь из «копилки» в «банк». Книга «1991» отвечает на эти теории, показывая, с чего начинается это первоначальное инвестирование, как из инвестиции в профессиональное самосознание, в идентификацию себя с прошлым и настоящим, в социальный опыт может быть вычленено бескорыстное знание — и остаться просто тем, чем хочется делиться с окружающими, заваривая чай или пропуская троллейбус.
Жизнь до поступления — жизнь как раз без инвестирования во что-либо. Это просто чувствительная жизнь в районном центре, где молитвослов, «Доктор Живаго», газетно-журнальная публицистика оказываются вдруг рядом, просто потому, что эти вещи очень рельефны. Если переходить от главной героини к другим жителям этого родного места, то можно сказать, что они успешно компенсировали нехватку, как если бы слепой не просто благополучно ощупывал все предметы, но создал бы новый стиль тактильных произведений искусства, или глухой придумал светокинетическую альтернативу музыке. Так и здесь: дело не в том, что молитвослов и Пастернак стали доступны, а в том, что единожды пережитое оказывается рельефнее, чем прожитое много раз, что вдруг вставшие рядом книги создают такое же чувство, которое у других создает экстремальный спорт или первый деловой успех, — получилось так объемно, что ты сам не повторишь этого опыта, даже если все другие за тобой его уже вовсю повторяют.
Для всех ли 1991 год был хоть в чем-то таким? Отвечу двумя историями из 1990-х годов. Студент богословского института едет в трамвае, читает на греческом Григория Паламу и на вопрос соседа подробно повествует историю Константинопольских соборов. Преподаватель исторического факультета, услышав на экзамене несколько невразумительных ответов подряд, не ставит двойки, говоря, что в их возрасте люди больше чувствуют, чем понимают. Если вы прибавите к этим историям хотя бы одну — значит, книга Оксаны Штайн — для вас.