Стихи
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2022
Об авторе | Василий Павлович Нацентов (1998, Каменная Степь Воронежской обл.) окончил магистратуру географического факультета Воронежского университета. Лауреат Международной премии «Звездный билет» им. В. Аксенова, финалист и обладатель специального приза премии «Лицей» им. А. Пушкина от «Юности». Прежде стихи в «Знамени»: № 10, 2021. Живет в Воронеже.
Ода бересклету
Когда-то здесь, со стороны другой,
по самой кромке, на моей сетчатке,
сами с собой, со мной играя в прятки.
Зелёный берег. Солнечный прибой.
О бересклет крылатый, сахалинский,
корейский, горный, склоновый, скалистый,
маакский, мой тенистый бересклет, —
пульсирующий вереск, сердце лет.
Теперь, когда, Кузнечик, годы, годы,
бессмертные, как муравьи, идут,
и я смотрю на них — в их муравьиной пади,
в моей морщинке — я смотрю на них:
я ничего, я ничего не помню,
но бересклет
звенит.
Её серёжки
алели, лгали, плакали вот так.
* * *
город громадные травы мои
музыка первая мука крещендо
гордой рождественской талой земли
молодость тела только скажи
дай движенье душе
первого ржанья какой-нибудь лошади
в этой зловещей кричащей тиши
(будто в мгновение казни на площади)
вот безымянное тело моё —
Твой мусикийский нетронутый шорох
верной свирели двухтысячный голод
ротой солдатской молчащий тростник
* * *
…но время волн
жизнь движется вперёд
в разъятый рот в распятие оврага
кандюшки крынки рыльники корчаги
жаровни ладки плошки кувшины
оркестр! балет материи и быта
весь смысл — по нотам — время волн! в волну
всё глуше тише
вот уже забыта
мелодия
ты выиграл войну
Кузнечик мой, философ мой, ценитель,
прошедшего ревнитель и хранитель,
копейка, нотка, винтик бытия,
где райская мелодия твоя?
* * *
Гордость земли
Её беспокойное сердце
Редкий алмаз ослепительной ранней грозы
Божьи глазки бруслина брухмель*
Ария одинокой слезы
длина дней
Родина нарастающего рассвета
Истосковался
Иссох по ней
* Род Бересклет (по словарю Даля): бересклед, бересдрен, куриная слепота, брухмеля, бружмель, бруслина, брусынина, бурусклен, мересклет, кислянка, жигалок, брусника (новорос.), брусклет, брухмель, кизлянка (козлянка, кислянка), мересклет.
История одного ручья
бусы её прабабки в балку ручьём легли
каждый удар сердца каждая кость земли
вздрагивают лягушки тритоны и водомерки
река глотает ручей как змея рыбу
и всё хорошо
не цепь а кольцо на пальце
моргнёшь и всё повторится
снова всё повторится
* * *
то ли как земля как москва огромен
как садовое обручален
и бессмысленен, безымянен так:
страх белых гостиничных простыней
бумаги снегурочка
снега под большим солнцем белое пламя
ресницы мои опалит в груди говорит болит
шипит если слёзы брызнут и меркнет при свете дня
белое пламя имени-не-меня
* * *
встать на краю и кричать в темноту: солнце!
темно в утробе змеи
пальцы глаза мои душа моя воздух синий
угадываешь по очертанью линий
всю жизнь:
стрижиный свист
листвы молодой пляс
импрессионистский всплеск цвета
плечо жены
всё было слишком
всего было много
в смысле: никак не выразить
и в этом невыражении в зазоре
между словом и вещью
присутствие Бога
свет оборотный обратный всегда другой
здесь в длинном воспоминанье:
как бы в сапог резиновый детской босой ногой
* * *
Не страшно даже, но холодок такой
проходит от копчика до затылка:
ведут невидимою рукой, чужой и лёгкой.
Душа! — её одиночный гул —
рёв оленя в осенней чаще.
В центре леса поставлен стул:
что я вижу, на нём сидящий?
Как сетчатка слоится лес,
затягиваются овраги
и наступает море старое, как барбос,
и лижет ноги.
* * *
Что ты наделал, Сад-самоубийца?
Ты, так и не доживший до надежды,
зачем не взял меня, а здесь оставил…
Виктор Соснора
Нет ничего, ни слова нет, ни звука.
Перевернулся набок куст сирени
и развернулся внутрь он, как бутон —
и это означало сердце. — Стой же! —
мне закричали локоны твои,
особенно один, всегда который
был непослушен, был непредставим.
Он выбивался, вырывался, лаял, когда его апрельский ветер жёг.
Свобода — это жизнь внутри себя — и круг за кругом — о, Зенон Элейский, —
какая пропасть! множество пространств!
Мелодия шурупом входит в сердце,
огромной установкой буровой:
что здесь искали? — медь? железо? никель?
Я ничего им больше не отдам!
Глаза к глазам, нос к носу, губы к губам —
дар Мнемозины — поцелуй саамский.
Стоим, как две страны, окаменев.
Мой сад рубили. Тяжело. Старательно.
Бесшумный рот кривился.
Сад опрокидывался, как пустой стакан.
Ты шла с коляской, жизнь моя, как женщина.
Струна аллеи. Чёрточки дождя.
Прощай, прощай! Мой след — инерционный — вот-вот — и ветер!
Аэровокзал
так пуст, что пыль — частички зла и пепла.
И крылья так свинцовы у стрекоз.
Я тоже был и в толще жизни плавал.
Как все хотел я быть и был, но разве можно —
теперь, когда и самый воздух — грех.
Где свежий хлеб? — пуста, как звук, пекарня,
и колумбийский кофе, и платаны — на набережной осени моей.
Всё грех и страх. Два зеркала. Они стоят напротив.
И катятся две пламенных слезы.
Мир рушился. Кусками сад мой падал —
в немыслимую бездну, сам в себя.
— О стой же, стой среди войны, как роза!
Земля больна и больше нет причин…
В твоих губах алеет куст сирени
и белый пёс, как флаг, — у ног твоих.
* * *
Мы будем лежать, запрокинув за головы руки,
на солнце осеннем, на самом краю листопада,
за гранью тревоги, несбывшейся правды за гранью,
и кончится миром последняя эта война.
Ты знаешь, ты помнишь, все листья — как ломтики смысла,
все птиц голоса — как осколки победы далёкой.
Над варварством, над обезумевшим этим пространством
стоит одиноко, как голое дерево, время.
И всё повторяется. Слишком короткая память
у нашего брата и павшей сестры на границе,
на грани разлуки великой, как всё мировое,
на грани осеннего солнца и нашего леса на грани.
Посмотрим в глаза. Ужаснёмся друг другу навеки.
И так пролежим неподвижно. Два сердца. Два камня.
Два острова. В длинном лесу расставанья.
На самом краю. Запрокинув за головы руки.
Весной двадцать второго года
город — опрокидывался, как дерево,
обнажая корни многоэтажек,
котлованы страстей и страхов —
протяжённый тоталитарный гул.
На самодельной дрезине ехала видеокамера,
делая моментальные снимки каждые двенадцать миллисекунд, —
вокруг бывшего города, как шлюха вокруг клиента, —
превращаясь из бабочки в гусеницу
и натягивая, как одеяло, жирный сопротивляющийся рассвет.
Уехать. Вокзал — одно название, слово.
Новогодняя ель, простоявшая до июня,
ленты дорог — смоляной серебристый дождик:
и разве пасмурно жить в этой стране ответов?
вспорхнёт городской парк
листвы молодой оркестр
зазвенит и посыплется
как чешуя у рыцаря
Не так всё начиналось,
и слишком глухи были
дирижёры наших ночных пауз,
режиссёры документальных фильмов.
Девочка, которую забыли на площади,
голая, завернулась в государственный флаг и плачет.
И надежда одна: из голубых её слёз, как из капель спирта,
вот-вот вылетят люминесцентные ангелы
и покажут морды маленькие ихтиозавры.
Тюрьма
Леденец маленького окошка.
Яблочный и медовый — свет,
отстоявшийся, как вода.
У каждого прутика на решётке
пляшут брызги вечернего солнца —
миниатюрные протуберанцы,
пластилиновые танцовщицы:
хочется стать мухой —
с длинным, как у змеи, языком.
Там, за каменной этой стеной
(как хотела быть ты за мной),
тяжело ворочается страна,
похрустывая хребтом Транссиба.
Там, как по кочкам среди болота,
ты, выбрав жизнь, убегаешь.
Горизонт чуть кренится, как корабль,
и отрог осенний плечом раздвигает тучи,
и луна и солнце смотрятся друг на друга,
наглядеться никак не могут.
— Ты меня узнаёшь?
— Я тебя помню.
Если закрыть глаза, ты всё равно убегаешь.
Чёрточки рук и ног двигаются на шарнирах:
то вспархивают перелётной птицей,
то потухают убитой.
Так вода наступает вязкая, ледяная — за тобой, как память.
Имя твоё — пруд в сентябре, в пору первых морозов, утренних яблок:
проведёшь пальцем по кожуре — и оттает цвет.
На фотографии чёрно-белой
провинциальный художник середины века
прорисовывает какую-нибудь деталь
розовато-голубоватую, зелёную с лёгким отливом: и м я.
Мне отсюда всё так хорошо видно —
как из бойницы смотрю на унылую нашу окрестность.
Углами трутся дома. Скрежет зубов. Пот. Окон слепых гримаса.
Сердце города добывает огонь любви.
А дальше начинается время — верная своему телу блудница,
превратившая святилище Афродиты в Вавилон великий.
Безмерное, оно ложится на землю,
и земля сдувается, как воздушный шарик, — изюм на моей ладони.
Голубиная книга
Навстречу миру выгнуться, как ветка:
привет тебе, ольховая серёжка!
пролеска! первый дрозд, привет!
Дождь барабанит, палочки изящны,
упрям их именительный падеж.
грустна вся эта правильность и сила
она и камень точит и сердца
А я боюсь, как пьянства, энтропии,
ищу травы и моря, взгляда летнего
и жаворонка с клювиком в ключах.
Я ковыряюсь в прошлогодних листьях,
которые как снег и солнце пахнут, —
одновременно дух и прах
моих воспоминаний.
Я помню, в Беловодье, у Эльбруса,
нет, у Фавора, — д е р е в о, туда
все улетали птицы,
там, в центре мира, посреди дождя,
цветут и плачут буквы молодые,
раскрыта книга, в ней закладкой — мысль
неизреченная и белая, как заяц.
Не убегай — ещё немного света,
ещё немного листьев и улыбки —
осколок месяца на крыльях губ горит.
И дуб-зимняк похож на кипарис,
и я кричу в колодец безымянный —
с той стороны, как бур, выходит эхо,
но слов моих уже не разобрать.
Я так боюсь, теряя смысл, как веру.
и правильна её необходимость
и хороша вечерняя слеза
На жизнь смотрю, юннат-вуайерист,
на взрослую воюющую женщину,
на проститутку — как в глаза свои.
Я разбираю лес, как часовщик,
я всматриваюсь в мёртвые детали
и отпускаю руки: нету сил.
Есть страх, и он подобен морю,
которому нет смысла и конца.
что звёзды — кудри
две зари — две брови
что белый свет — от белого лица
Деревья — водоросли, жена — медуза,
Друг — рыба.
Не видно слёз, и глаз, и губ не видно.
И только звук, как сердце, светится.
Автопортрет
Стихотворение не удалось.
Кузнечик выпрыгнул и в воздухе растаял.
Из рук заботливых, как птичка из гнезда,
он выпал из материи.
Он слог. Сглотну его, [смог]
и явится, как куст,
уст ослепительных подробное дыхание.
Я шёл по лесу с девочкой своей,
я на ладони поднимал её,
и видела она, как улетали в докембрий цапли,
как по ещё не выросшим ветвям —
по воздуху! по воздуху! по голосам друг друга! —
семейство певчих. Назовём его
в порядке старшинства, точнее, сердца
отзывчивости камешек дрожал.
Малиновки, дрозды, синицы, славки,
сорокопуты — погоди, не вижу… Ах, да, они —
смешные мухоловки, и зяблики, и соловьи.
Все были здесь вот так, одновременно:
дубы шумели, рос ковыль, как небо,
укачивая боль копыт сарматских,
как щит кривое время отражая:
серебряный поднос — твоя слеза!
Я выше, выше поднимаю руку,
раскрыв ладонь: как бабочка, лети.
Ещё недавно ты была чужой,
но вот теперь (кончается эпоха)
в разломе воздуха я вижу: только — ты.
В разломе зла, которое, как яблоко, распалось —
Иеремийская виднеется земля.
Поплачь же, сердце, велика осада,
прости себе две каменных слезы!
случайный взгляд /смотреть со стороны/
стоит стоит он — человек безумный —
пустые руки к небу протянув
и ровно то же дерево и камень
и дрожь листка на выбритой щеке
чуть снисходительнее странный странный