Алексей Остудин. Нищенка на торте.
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2021
Алексей Остудин. Нищенка на торте. М., Русский Гулливер, 2021.
Основной прием, ядро поэтики и магистральная поэтическая стратегия Алексея Остудина — разнообразная языковая игра. Новая его книга, «Нищенка на торте», на первый взгляд,продолжает игровую линию. Игра эта самодостаточна («не ради выгоды, игра ради игры и красоты»), основана на «духе детства», но «кроме увлекательного видео и звукоряда, парадоксального юмора и прямоты жеста» (из аннотации), подразумевает и «огромную филологическую работу». В игровом ключе выполнена даже биографическая справка, где автор замечает, что «живет себе в Казани и в ус не дует».
Остудин играет не только со словами, смыслами и сам с собой, но и с читателем, который должен стать сотворцом и преодолеть рецептивный барьер. Читательские ожидания поэт вообще обманывает исправно и на всех уровнях — звука, слова, строки, стихотворения, всей книги. Постоянно норовя соскользнуть с накатанной дороги в чащу расходящихся тропок, он играет если уж не «до полной гибели», то определенно — «всерьез».
Серьезность его игры — главным образом в мощном сдвиге поэтической оптики, на который направлен его апеллирующий к прозе Юрия Олеши «каталог метафор» и фонтанирующее словотворчество. Формальные приемы определяют ракурс, а тот формирует поэтическую индивидуальность.
В композиционном отношении книга выстроена цельно и продуманно. Логика ее (как и книги Кати Капович «Город неба») напоминает логику жесткой формы, как правило, не склонной к игровым экспериментам, а именно сонета.
Первая часть — «Поезд на Чаттанугу» — тезис. Заглавие, в котором слышится «Чунга-Чанга», обещает стихи, исполненные детского зрения и мироощущения, остраненности детского пытливого открытия и обживания мира, а главное — детский по сути языковой креатив. Моделируется это мироощущение — в духе футуристов начала XX века — за счет филигранной и виртуозной работы с фонетикой, синтаксисом, идиоматикой, фразеологией, оригинальной рифмы, блестяще выполненной реализации метафоры, наследующей многоступенчатым метафорам Маяковского вроде «пожара сердца» или фокусника, «тянущего рельсы из пасти трамвая». Вот некоторые из множества примеров: «троллейбус в чеховском пенсне», «свой в доску для разделки», «однажды промажешь, стрельнув сигаретку», «как часы, переводишь дыханье над блуждающим нервом свечи». И все это делается удивительно легко, можно сказать, в кайф — и поэту (всегда готовому подтрунить над собой), и читателю:
И, стихи на ходу сочиняя,
понимаю, вранье — не во вред,
просто примус такой починяю —
извините за слово «поэт».
Остудин будто вытягивает из-под слов и выражений новые потенциальные смыслы. Он, языковой следопыт, от находок своих испытывает чистую радость ребенка, подобную радости Хлебникова от того, что ему удалось в стихотворении «Кузнечик» «запрятать» в неологизм «крылышкуя» старинное слово «ушкуйник», обозначающее разбойника. Находки эти — не холостые выстрелы, они поражают цель: звуковые сцепки скрывают под собой и смысловые, и визуальные, и тактильные, и иные «рифмы».
Поэтическая «афористика» Остудина — лишь крона дерева, корни которого разветвляются в глубину каждого стихотворения и языка в целом. Но взыскательный читатель за этим фейерверком «знакомства» слов увидит и лирическую горечь, и драматические изломы миробытия. Хаос поверяется гармонией или хотя бы какими-то ее элементами: поэтому Остудин всем стихам дает названия, задающие русло прочтения, организующие внутристиховую неупорядоченность и оцельняющие читательское восприятие.
Для нового, трагедийного смыслового слоя подключается обэриутская оптика. На обращение к ней поэт намекает заглавием второй, «антитезисной» части — «Привет Заболоцкому» (интертекстуальных «приветов» в книге хватает — не только классикам, но и современникам: А. Кабанову, В. Месяцу, А. Коровину и др.). При всей своей тотальности остудинская ирония остается трансцендентальной; юмор (от заливистого хохота до невеселой усмешки) избывает одиночество, на которое поэт обречен уже в силу особости своего видения, новизны ракурса.
«Червивый мир» второй части своей жутковатой сюрреалистичностью передает привет Заболоцкому периода «Столбцов» (правда, в интонациях Заболоцкого периода «Прощанья с друзьями»): здесь «сидят на корточках бомжи», бродит пьяный Архимед, наушники в ушах сравниваются с окурками, а счастье — «до последней черты доползти, чтоб свалиться в канаву со стуком». Природа не спасает от цифрового тоталитаризма: она — «заболоцкая» «вековечная давильня», зиждущаяся на разнообразном умертвлении. Показательны названия стихов: «Ремиссия», «Нищета»… Все здесь дышит нездоровьем, ущербностью, старением, распадом, которые поэзия при всем своем потенциале до конца избыть не может. Это пространство тревоги, одиночества, безблагодатности, агрессии, насилия (в разных проекциях — от социального до космического и метафизического), мир обреченности и богооставленности. «Ребенок» из первой части повзрослел, но отчаянно пытается сохранить в себе детское. «Поезд на Чаттанугу» приехал немного не по адресу. Жизнеутверждающий посыл первой части, удивляя разнежившегося читателя, проходит здесь серьезную проверку и ощутимо «огрущается» — вплоть до зримой апокалиптичности:
своих заслуг не умаляй,
благословив эпоху нано,
другое чудище лаяй,
и след простыл от каравана
Но обэриутская «звезда бессмыслицы» во второй части парадоксальным образом «возвращает смысл» не только поэзии, но и жизни. Из антиэнтропийного запаса остается, пожалуй, только поэзия. Остудин бесперебойно разрушает привычную синтагматику, обновляет потрепанные метафоры и идиомы, переворачивает семантику и морфемику вверх ногами, вертит слова, прилаживая их друг к другу, как кусочки пазла, пока не «коротнет» катарсическая искра чаемого обретения, освещающая путь.
Часть третья, «Бабочка на штанге», — синтез. Лирический субъект уже вооружен горестным знанием. «Пластмассовый мир», эрзац неумолимо побеждают. Поэзия сопротивляется, игра, сколь может, амортизирует тревожное ощущение наступления «культуры подмены»:
Если в горле от счастья першит, перегрузок других не имея,
не в просак попадешь, а на щит, или в шит, если станешь левее,
а когда у одной из подруг локоток — и стоим, как бараны,
кто напомнит, сгустившись вокруг: мы — опилки его пилорамы,
только он пожалеет бедняг, насылая чуму и цунами.
Когда с таким азартом бросаешься в стихию языковой игры — есть опасность заиграться. «Холостых прокрутов» и проходных строк, замыкающихся на звукописи, без смысловой поддержки или на имажинистском нанизывании образов вне их внутренней органической связи, Остудин не избежал (таких случаев немного, и они в такой поэтике неизбежны). Но заключительная часть книги, «Дым из чемодана», свидетельствует: опасность эту поэт осознает, чувствуя потенциальную исчерпываемость подчеркнуто игровых стратегий. Эти стихи обещают нам если не нового, то обновленного Остудина, с увеличением удельного веса чисто лирической составляющей стихотворений. Эти стихи читаются легче, ибо освобождаются от порой избыточного нагнетания аллитераций и наслоения образных структур и обретают большую разреженность стихового дыхания. Сквозная тема финальной части — возвращение в молодость, перевоплощение в себя студенческой поры задыхания, жажды жизни:
девушек касаешься смелее, но целуешь в щечку, как ботан,
«лет ит би» лабаешь на аллее, изолентой палец обмотав,
это ты на фото с сигареткой, с диафрагмой пыли не в ладу,
лыбишься, ошпарившись о ветку из окна трамвая на ходу.
Композиция книги оказывается кольцевой. Поэт возвращается к тому, с чего начинал, но уже на новом уровне утверждает витальность и энергийную стихийность бытия, не растеряв ни веры, ни надежды, ни любви, ни страсти вопрошания:
удивительно в марте желанья просты,
подрастают дожди, что посажены косо,
только как нам обратно с такой высоты —
знак вопроса, вопроса, вопроса, вопроса.