Рассказы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2021
Об авторе | Елена Скульская — поэт, прозаик, переводчик, автор тридцати книг, выходивших в России и Эстонии. Лауреат Международной русской премии, финалист «Русского Букера», четырежды лауреат премии «Эстонский капитал культуры». В последние годы вышли: «Мраморный лебедь», «Не стой под небом», «Компромисс между жизнью и смертью. Довлатов в Таллине и другие встречи», «Пограничная любовь», «Самсон выходит из парикмахерской».
В «Знамени» публикуется с 2011 года. Предыдущая публикация — «Три застолья» (№ 4 за 2017 год).
Тарханы — навсегда
И вот уже весь этот холокост клетчатой сумкой на колесиках въезжает в твою квартиру. Это приехала к тебе подруга из Америки — Лора, у нее на лбу каракулевый завиток. Она открывает сумку: нестерпимо пахнет вошебойкой; вываливаются вещи: свитер, прошитый серебряными нитями, они спутались, порвались, внизу собрались в колтун, потом еще две рубашки с недостающими пуговицами, а на одной отпорот карман, и след от кармана совсем другого, яркого цвета — такого цвета была рубашка когда-то давно, когда ее только начинали носить, брюки вываливаются, зимняя куртка с пухом, выбивающимся из расщелин швов. Так и ждешь, что сейчас появится зуб в золотой коронке, которого не досчитались в Аушвице, и у кладовщика даже были из-за этого неприятности.
Лора садится, ест жареную курицу и говорит, облизывая аккуратные пальцы в скромных дорогих кольцах, что приехала к тебе в гости в Тарханы — где ты работаешь экскурсоводом и рассказываешь о тяжелом детстве Миши Лермонтова, — чтобы облагодетельствовать тебя этой самой клетчатой сумкой, а потом отправиться в соседний город Белинский — там ты тоже много лет водишь экскурсии, начинала, когда в центре еще стояла вместо памятника какая-то дворницкая лопата, воткнутая черенком в землю, а на самой лопате было написано «Юность неистового Виссариона», в Тарханах ты начинала, когда в церкви, где крестили Мишу, еще вместо икон были на стенах книжные полки с полнейшим собранием его сочинений; так вот Лора приехала, чтобы поставить на место свою невестку и отнять у нее свою внучку, чтобы внучка счастливо жила в Америке, а не в вашей грязной Рашке.
Сын у Лоры погиб, осталась невестка с внучкой, невестку следовало раздавить, как вошь. Невестка была отвратительна, подлость ее проявлялась во всем: она берет луковицу и всегда, слышишь, всегда нарезает ее выскальзывающими кривыми кольцами, тогда как интеллигентная женщина сначала разрежет луковицу пополам, потом положит два полушария срезами на выскобленную деревянную дощечку и затем уже нашинкует лук тончайшими прозрачными ломтиками.
— Я требую комментариев! — кричит Лора. Каракулевый завиток прилипает к вспотевшему лбу. Солнце бьет в окно. На сладкое ты приготовила крем-брюле: не так-то просто сделать ресторанное блюдо в домашней духовке, но тебе хотелось порадовать подругу; вы не виделись двадцать лет, и почему-то ни тебе, ни ей не приходило в голову, что можно ведь было повидаться и раньше, пока была жизнь, пока ни ты, ни она не начинали еще, откашлявшись, заговаривать сами с собой.
Кто ты будешь такой?
Мама открыла ночью дверь в комнату сына, сыну было тринадцать лет:
— Кто ты будешь такой? — она сказала тихо и засмеялась, это было из детской считалочки.
Он ответил сразу, выскочив из сна как из глубокой воды, в которой мог утонуть, но как-то отбился от липкого дна, содрал с ног веревку с камнем, захлебнулся, выплюнул воздух:
— Сапожник, портной! — иногда это помогало, и мама не трогала его больше до утра.
— Я тебя не знаю, ты прокрался в мой дом, чтобы убить меня! — теперь она кричала, и топор, который он все время перепрятывал, а она всегда находила, да он и не прятал так, чтобы она не могла найти; без топора нечем было бы топить печь, а печь была единственным местом в доме, где он мог согреться и утешиться, топор был у нее в руке. Она размахнулась, он подставил шею, он боялся одного: вдруг она отрубит ему ногу или даже две, надо будет долго смотреть на вытекающую кровь, а то ведь может случиться и так, что его спасут, и он будет ездить в инвалидном кресле, и его усыновят американцы и сделают протезы, он не хотел, он подставил шею, он не хотел учить английский язык, двойка у него была по английскому языку, нет уж — лучше подставить шею.
В комнату влетел пес и впился маме в свободную руку. Мальчик вскочил с кровати, бил пса по носу и по глазам; пес лизал его, тогда мальчик залез в рану, гноившуюся у пса на боку; мама вчера истыкала псу грязной вилкой весь бок, рана гноилась, мальчик стал выгребать из нее гной; пес щелкнул зубами, и в пасти у него остался кусок щеки мальчика.
Мальчик оделся, взял школьный портфель и вышел из дома, приложив к щеке вафельное кухонное полотенце. Ночь была темна, и до школы оставалось еще четыре часа. Он не знал, чем себя занять, ему было холодно и скучно.
За его деревянным домом начиналось строительство, он скатился в глубокий котлован, вырытый под фундамент. Там взрослые парни окружили кого-то, мальчику не было видно. Он протиснулся в круг, в котором, оглядываясь по сторонам, ощетинившись, стоял тот, кого собирались бить. Не до смерти, это мальчик понял, а чтобы помнил, чтобы больше никогда не смел. Мальчик встал с ним рядом, положил на землю портфель и сказал:
— Бейте лучше меня, у меня времени много, я могу даже и на первый урок не пойти.
Где брат твой, Авель?
— «Она была черной, совершенно черной, фиолетово-лилово-черной с привкусом пепла, как тюльпан. Вдова под черной вуалью, как под свадебной фатой стояла над гробом и лепила оладушки из жирной черной земли — перекладывала из одной руки в другую, сжимала все сильнее и сильнее, так зимой играют дети в снежки, лепят, лепят, а потом точно попадут в стеклянный очкастый глаз маленького раззявы, которого мама выпустила во двор в таком пальто и повязала шею таким шарфом (после ангины), что он голову отдельно повернуть не может, а может повернуться только вместе с пальто, у него голова отдельно не поворачивается; вот вдова и хотела скорее-скорее швырнуть этот подступающий к горлу комок земли, чтобы дома, отмывшись от похорон, раскрыть ноги, как тюльпан, прижимаясь к любовнику…»
— Катиш, ты не права, — прерывает чтение романа редактор, у которого всегда сначала расстегнута, а потом и вовсе оторвана и потеряна одна пуговица на рубашке; жена всякий раз покупает ему новую рубашку на размер больше прежней, но он моментально дорастает до нового размера, и пуговица на животе вырывается из петли, и он ничего не может с собой поделать: почесывает и почесывает свой волосатый, подступающий к груди живот, на котором еще нет ни одного седого волоса. — Ты не права, Катиш, «черный тюльпан» — это не цветок, а самолет, на котором доставляли «груз 200» — свинцовые гробы с солдатами из Афганистана.
— Я права, — отвечает Катиш. — Она с ненавистью смотрит на слепого редактора, который теперь всех авторов вынуждает читать ему вслух. Он заснул в загородном своем доме, не загасив вонючей дорогой сигары, а очнулся в реанимации слепым, и владелец издательства сохранил за ним должность в утешение. — Я права, есть такой сорт тюльпанов, например, «черный принц».
— Черный принц, — похохатывает редактор и зажигает свою вонючую дорогую сигару — на нем черные очки, и не верится, что он ослеп, так точны его движения, — это Гамлет, так его прозвали, ты хочешь сказать, что его доставили в свинцовом гробу из Афганистана?!
— Я хочу сказать, что это цветок назвали в честь Гамлета, а не наоборот, есть еще «черная вдова» в честь самки каракурта. — Катиш смотрит в ярости на редактора, но он слеп, и бесполезно, поэтому она просто закуривает черную сигаретку «More» и прекращает спор. Она не собирается менять издательство, да и издательство не собирается отказывать ей. Это, скорее, такие брачные птичьи танцы перед спариванием. Не первый раз и не первый год, но тошнотворный запах сигары, но черные волосы, вылезающие из рубашки, словно из чего-то неживого, оставленного для подкормки этих черных ростков…
— Конечно, мы возьмем твой роман, — добродушно завершает разговор редактор. — Только почему ты, Катиш, вечно сравниваешь белое с черным?!
Катиш едет на дачу и застает младшего сына у соседки. Соседка с садовой тяпкой в руках слушает мальчика; сначала она смотрит на мальчика снизу вверх, присев у грядки с усиками клубники, потом поднимается и начинает оглядываться по сторонам. Она не видит Катиш, и мальчик не видит маму; душно так, как бывает только во сне, когда вплывешь с аквалангом в пещеру на дне океана, а кто-то сорвет с тебя акваланг, и нет ни малейшей надежды выплыть. У мальчика густые черные усы и круглые глаза.
— Когда я убью моего старшего брата, то никто и не заметит. У меня ведь старший брат, так? А младшего брата у меня нет. А мой старший брат по уму — трехлетка. Он ничего не соображает, он дебил и говно. Он, получается, мой младший брат, но у меня ведь нет младшего брата, значит, никто не заметит его пропажи.
— Как же ты его убьешь? — спрашивает соседка.
— Я уже начал, — отвечает мальчик. — У моего брата страшная аллергия на кошек. Я беру кошку или даже двух, трех кошек беру и ночью прокрадываюсь к нему в комнату. Он крепко спит, я запихиваю ему кошек под одеяло и подтыкаю одеяло очень заботливо, чтобы у него в гробу было все очень красиво, я люблю кошек…
— Но он же твой брат, вы похожи, — тихо говорит соседка, отступая к веранде, где ее муж пьет чай и бояться, собственно говоря, нечего.
— Да, брат, — отвечает мальчик, — мы похожи: если из меня вычесть все хорошее, то останется он.
— А что из тебя вычесть?
— Все хорошее. Ум, например.
Катиш здоровается с соседкой, берет сына за руку и ведет обедать, вся семья уже в сборе; аккуратно обходя пустые тарелки, по длинному столу движется кот к блюду с жареной рыбой. Катиш ищет в сумке ингалятор. Она роется в распечатанной рукописи романа, ингалятор маленький, плоский, походный, и его просто могли зажать страницы. Его можно спутать с зажигалкой. Нужно просто отделить одну страницу от другой, не торопиться, отделять спокойно, обязательно найдется.
Редактора привозит домой служебная машина, он поднимается сам на третий этаж, легко отпирает дверь, слышит музыкальный скрежет из ванной. Он мягко идет по коридору и останавливается в распахнутых дверях ванной. Если бы он не ослеп, то увидел бы: его сын стоит голый и мокрый в ванне, шторка отдернута; в руках у него флейта. Напротив, на унитазе, сидит жена редактора. Она поворачивается к мужу:
— Очень хорошо, что и ты явился! Твой сын не выйдет из ванной, пока не разучит заданную еще две недели назад пьесу. Не выйдет, не вытрется и не оденется.
— Ну а если он Гильденстерн и никогда не научится играть на флейте? Что же, убить его за это?!
— Убить! — подхватывает жена и добавляет, успокаиваясь: — Последи за ним и оставь черного принца в покое, надоело!
— А ты знаешь, что черный принц не только Гамлет?
— Знаю, самолет, который доставлял из Афганистана мертвецов.
— О, моя дорогая, моя прекрасная, черный принц — это тюльпан, который однажды преподнес Людовик Четырнадцатый своей возлюбленной, для меня теперь весь мир — черный тюльпан…
— Ненавижу, ненавижу, ненавижу, — шепчет мальчик, и капельки воды, как ни стараются, никак не могут высохнуть на его теле, а вентилятор забился в ванной и испортился еще когда папа был зрячим, и кто его теперь починит?
Га Донг Тао
Было жарко. Бугристая проказа винограда изъела лиловым и зеленым всю беседку и подбиралась к скамеечке, на которой Лиля всегда находила маленький коврик тени. Когда она еще любила своего мужа, ей нравилось то, что он шептал:
— Левая грудь — китаянка Ли, покорная и безмолвная. А правая грудь — нота Ля, она уверена в своем превосходстве над всеми другими нотами, кожа ее поет.
Ночью спали на голом полу, залив его водой: в пересохшей пустыне вода моментально испарялась, но успевала подарить влажную прохладу засыпания.
Тахир, их сосед, шепнул ее мужу, что привезли двух петухов Га Донг Тао, будет устроен бой, и Лиля выпросила разрешение — она плакала и падала на колени — чтобы ее взяли с собой. Она знала, что ее ждет: четырехпалые в жирных набухших складках ноги вымирающих птиц, жалкое оперенье и последний рев динозавра, которого не поведешь на поводке по улице, которого нельзя приручить, он лучше останется в палеолите, чем сдастся человеку.
На рыночной площади она проползла между мужчинами, сидевшими на корточках под палящими лучами. Крепко зажав голову птицы в кулаке, Рафа указательным пальцем теребил ее клюв, на пальце была мозоль от привычного жеста, но даже окаменевшую мозоль надменный клюв Га Донг Тао успел расковырять до крови.
Петухи не подпрыгивали, не задирались, не вспархивали, они переминались на своих динозавровых ногах, потом пошли друг на друга медленно, с той расчетливой яростью, что не ищет быстрой победы, но наслаждается медленным вытеканием злобы, приносящим облегчение. Они калечили друг друга тщательно, падали и катались в колкой пыли, которая впивалась в колени Лили, будто пыль была той гречкой, что всегда была рассыпана в углу, и на нее в любую минуту Лилю могли поставить на колени. Боль разливалась по всему телу, словно тело наполнялось живительной влагой, словно оно было бурдюком — разве можно пересечь пустыню без воды? Достаточно проколоть одну только дырку в коже — в плотной материи — а дальше уже можно ножницами резать и кромсать ткань на все лады. Когда один петух был уже мертв, и хозяин ресторана сговаривался о лапах с владельцем петуха; жаровня была раскалена и желающих отведать лапы было множество, а второго петуха унесли, кормя его с ладони червями, Лиля прилегла рядом с мертвым и стала прижиматься к нему в поисках родства — она обняла его, просунув руку под крыло, ему в это время отрезали ноги; кровь все еще стекала побегами винограда, крупные капли — недозрелые ягоды. Лиля так и осталась с ним тысячелетия назад в непробиваемой глине, в недрах, до которых никогда не доберутся раскопки и никогда палеонтолог не снимет в палатке пробковый шлем, чтобы утереть пот.
Красный маркер
— Вот он стоит у края пропасти, наклоняется, видит острые, словно специально заточенные камни, и… и… перерезает себе горло.
— Зачем это он перерезает горло, если все равно бросается в пропасть?
— Можно красным маркером, он ярко смотрится и не смывается водой.
— Я спрашиваю, зачем перерезать горло над пропастью?!
— Он высоты боится, Валентина Георгиевна, высоты боится.
И они оба смеются.
Мальчик стоит на гладкой площадке на вершине старинной кирхи, с которой сняли купол на реставрацию, осталась ровная площадка без ограждений; упустить такой случай было бы непростительно, а снизу, под кирхой, как раз ведутся археологические раскопки, и острые, словно специально заточенные камни вытащены из развороченного асфальта.
— Выйдите из кадра, Валентина Георгиевна, — кричит оператор, парящий в воздухе напротив площадки; огромный подъемник держит крошечную люльку; ветер скребет кожу оператора; если поднять голову, то облака оказываются так близко, словно усталое небо провисает, провисает, сейчас упадет. Оператор не смотрит на небо, он смотрит на мальчика, стоящего у самого края площадки. Валентина Георгиевна шепчет что-то мальчику, она всегда подходит к актеру очень близко и шепчет, ни один актер еще ни разу не рассказал, что она ему нашептывает; это ее последний фильм, теперь никто никогда не узнает, что она говорит, как убеждает. Она толстая, в зеленой искусственной шубе и коричневых сапогах, и желтый вязаный колпак у нее на голове, и большая кожаная растрескавшаяся от времени сумка в руках, она никогда с ней не расстается, там она держит все свои ценности: письма. А еще паспорт, если она будет идти одна, упадет и ее подберет скорая помощь. А «Оскар» за лучший иностранный фильм пылится на подоконнике между кадками с геранью, которая отпугивает моль — Валентина Георгиевна боится за свою зеленую искусственную шубу. Эта сумка войдет в историю кинематографа, попадет в музей. Оператор приближает к себе лицо Валентины Георгиевны: из красного рта в морщины над верхней губой вытекает помада — красный цвет большого моря делится с маленькими реками. Веки по-прежнему накрашены голубым. Гримеры рассказывают, что она до сих пор пользуется «Ленинградской тушью» — на нее нужно поплевать, размазать кисточкой, а потом красить ресницы, и если потекут слезы, то черные — по всему лицу. Для своего последнего фильма она выбрала мальчика с первого курса Саратовского театрального училища, поселила у себя в огромной пустой квартире, где никто и никогда, кроме нее, не жил, будит его по утрам кашей и кофе со сливками; он ест в постели, она садится на краешек, разглаживает одеяло и объясняет смысл его роли. Мальчик смотрит на ее руку, расправляющую складки пододеяльника, и не понимает, зачем говорить так страстно, хрипло и неистово, если рука уже похожа не на руку, а на лапу какого-то доисторического животного — грузная и скомканная — будто груду белья вынули из стиральной машины и бросили, забыли развесить, оно высохло и складки его никак не разгладить, хоть стирай снова.
А снизу приготовлен роскошный мягкий батут — гордость съемочной группы, на который должен упасть мальчик, бросившись с площадки кирхи, он бросается потому, что не поступил в театральное училище, а жизнь свою без искусства он не мыслит. Батут уже развернули, надули и ждут. Это последняя сцена фильма, и где-то внутри холодного павильона накрывают на стол.
Валентина Георгиевна берет мальчика за руку, подводит к противоположному краю площадки и говорит ему тихо:
— Не надо бояться высоты!
И уже почти долетев до острых камней, он все еще пытается вырвать свою руку из ее цепкой руки.
Ноктюрн
Когда Муся училась в девятом классе, еще в Киеве, ее отправили погостить к состоятельным родственникам в Израиль. На рынке к ним подошел оборванный человек и сказал, что съест живого варана. Вынет из аквариума и съест его. Начнет прямо с головы. Жалко было отдавать только что купленного — и очень дорогого, купили вместе с огромным аквариумом, хотели поставить на террасе — варана, но и посмотреть, как варан будет отпихиваться руками, упираться в блеклую рубашку оборвыша, пока тот не обкусает его голову насмерть, было бы забавно. И солнце светило так, как может светить только в Иерусалиме, точно над головой, так, что голову поднять невозможно.
Так решили состоятельные родственники, а Мусю ни о чем не спрашивали, ее вообще редко замечали, а если и замечали, то никогда не интересовались ее мнением, и она была уверена, что так и устроена жизнь по чьим-то чужим правилам, которые не ей менять или в них сомневаться. Муся с тех пор боялась каштанов: у них были зеленые, как у варана, приоткрытые веки и коричневые базедовые глаза. Это выпуклое зренье еще долго преследовало ее, как и с хрустом откушенная половина челюсти варана и пятипалые руки, которыми он царапал рубашку, порвал ее в клочья, а другой одежды не было у человека.
А потом Муся уехала из Киева, где повсюду преследовали ее карие жирные каштаны, вываливающиеся из зеленых век. Муся ехала в поезде, она переходила из вагона в вагон, и в тамбуре увидела на маленьком откидном сиденье мужчину, у него на коленях, лицом к нему, сидела женщина, и они двигались наперекор перестуку колес. И Муся постепенно стала забывать варана.
Муся работала в редакции газеты; задумавшись, она поворачивалась к окну. Наверное, она задумывалась каждый день в одно и то же время, потому что всегда видела в окне напротив мужчину, евшего из пластмассовой кюветки картофельный салат, облитый водянистым майонезом: такая жижа остается от долго не мытых волос, когда отключают летом горячую воду и все моют голову в тазах: сначала выливают чайник кипятку, потом разбавляют холодной из-под крана, держа на вытянутых руках тяжелеющий таз, и толком не рассчитать, сколько нужно долить. И бывает, что таз, который, казалось бы, цепко держался за пальцы, как птицы за ветки, выскользнет, грохнется на пол и еще почти полный ударит по босой ноге, и только тогда, только тогда, ни секундой раньше — можно заплакать.
Лилея
Краткое содержание предыдущих серий
1
Женщина была убрана цветами, как свежая могила. Она выходила замуж. Платье было сплетено из лилий и должно было быстро увянуть.
Ночью она стала задыхаться. Вынесла из спальни лилейное платье, каждый цветок трепетал в прощальной позе лебедя Сен-Санса, и, только вернувшись, заметила, что муж ее мертв.
Шлепанцы впопыхах она надела мужнины, и водитель «скорой», разглядывая ее ноги, всем своим видом давал ей понять, что он-то бы на ней никогда не женился.
Ей было двадцать пять лет, она не успела побыть женой олигарха; она долго была его любовницей, а когда он сделал наконец ей предложение, то его сестра — она жила в Канаде — усмехнувшись, сказала по телефону: «Ну, значит, будешь теперь приезжать в гости со своей вдовою!»; он рассердился и составил завещание в пользу молодой жены. Но женой ей побыть не довелось…
2
Мертвецы ждали своей очереди у патологоанатома — уютной миловидной женщины, на которой даже медицинский белый халат смотрелся домашним халатиком.
Дождавшись, мертвецы лежали перед ней нараспашку, словно пришли было в гости и, расстегнувшись в прихожей, доставали теперь из внутреннего кармана бутылку кагора, полой прикрывая букет лилий — с тяжелым, низким, вязким запахом уверенного в себе мужчины.
Тот, что лежал сейчас на столе — олигарх, умерший в день своей свадьбы, — был когда-то и ей не чужим. Но стыдился ее профессии. Однажды посоветовал ей стать таксидермистом с человеческим лицом — делать чучела для безутешных вдов.
Патологоанатом отправила свой отчет о вскрытии следователю.
3
На покойного олигарха у следователя было накоплено уже несколько убедительных файлов компромата, и было ужасно обидно, что олигарх умер в день свадьбы, так и не понеся наказания за все свои экономические преступления. Но, может быть, попробовать расправиться с наследницей миллионов — молодой вдовой. Следователь внимательно читал отчет патологоанатома, патологоанатом была подругой его жены и однажды спасла ему жизнь.
Он тогда преследовал серийного убийцу, перебегавшего дорогу, выстрелил в него, но промахнулся, отвлекся на алое пальто с меховой оторочкой, о котором так мечтала его жена, — прострелил пальто. Ну и женщину, которая в нем была. И патологоанатом написала тогда в отчете, что сердце отказало застреленной еще до выстрела, она уже была мертва, когда пуля пробила это самое пальто, — теперь уже, конечно, безнадежно испорченное.
4
А жена следователя (он ее так любил!) стала ему изменять. Она изменяла ему — как тесен мир! — как раз с тем священником, который венчал женщину в лилейном платье и олигарха.
5
Священник не представлял себе свадьбу без лилий, которые Христос вручает праведникам и непорочным девам; лилии словно поддерживали его, низкий терпкий их запах придавал ему силы, ибо видел он среди гостей — следователя, мужа своей любовницы, внимательно следившего за женихом-олигархом.
Ради жены следователя священник готов был отказаться от сана, сбежать с ней в какую-нибудь далекую страну, например, на Кубу. Там сейчас, кстати, совершенно безопасно хранить сбережения: кубинцы еще только-только начинают осваивать сложнейшие схемы операций, ведущих к разорению, самоубийствам и прочим крахам надежд, мечтаний и чаяний.
6
В церкви нестерпимо пахло лилиями. Молодая вдова (в наручниках) стояла на отпевании; патологоанатом — уютная миловидная женщина — кидалась на гроб и выла, следователя не было — он умер от внезапной остановки сердца прямо за рабочим столом сегодня утром; жена следователя сегодня утром совершенно случайно познакомилась в приложении Tinder с очаровательным англичанином, который уже в третьей записке с сердечком пригласил ее вместе с ним поехать в командировку на Кубу; священник, выдавший себя в приложении Tinder под чужим именем и чужой фотографией за очаровательного англичанина, отправляющегося на Кубу, пел: «Покой, Господи, душу усопшаго раба Твоего», а голос у него был густой, медовый, мерный, и лилии открывались ему навстречу, оправляли кринолиновые юбки лепестков, и взмывал вверх праздничный фонтанчик пестика с тычинками.