Опубликовано в журнале Знамя, номер 5, 2021
Об авторе | Владимир Рецептер — поэт и прозаик, художественный руководитель Пушкинского театрального центра в Санкт-Петербурге. Предыдущие публикации в «Знамени» — роман «Смерть Сенеки, или Пушкинский центр» — №№ 8, 9, 2019, стихи «Превращаясь в незримых пилотов» — № 7, 2020.
* * *
Продираемся к жизни сквозь боль и сквозь соль,
что на раны нам сыплет безумная роль,
царкосельская хриплая голь…
Не неволь меня есть, не вели мне не пить;
не по мне волчья месть, не по мне волчья сыть.
Снять последний вопрос, то есть «быть иль не быть»,
остаётся кричать или выть…
Как понять тебе, как, как без рук и без ног
продирается к жизни ползучий комок
как отставший ползущий зверок…
Только Бог понимает, на что этот срок
отпускается нам как урок и зарок…
Помоги, помоги тебе Бог!..
* * *
Не хвалясь деньгами иль талантом,
я не слушал тех учителей
и остался старшим лейтенантом
до конца отпущенных мне дней.
Говорили мне в военкомате:
«Что ты смотришь?.. В партию вступай!..
Мы тебе присвоим к красной дате
«капитана», выпьем невзначай.
А потом, опять без разговора,
закурив «Казбек», а не «Прибой»,
ты у нас получишь чин «майора»
и по новой чокнемся с тобой…»
Но меня не сбили их вопросы,
не затем родился я на свет.
И не стал я им партайгеноссе
на вершине работящих лет.
Не хвалюсь деньгами иль талантом
и не всех люблю учителей,
запасным и старшим лейтенантом
доживу любой остаток дней.
* * *
Ты мне нравишься в синюю клеточку,
вновь рубашку мою надевай.
Я тюльпан и расцветшую веточку
принесу тебе на Первомай.
Ты — советская девочка, чудная.
Помню точно, какого числа
красоту вся судьба моя трудная
мне в награду за боль принесла.
Нам непросто давалась притирочка,
мы к друг дружке не зря проросли.
Мой розан, моя зоркая Ирочка,
ты права — подоконник в пыли.
Ты наш дом убираешь без устали,
а сама украшаешь наш быт…
Переполненный светлыми чувствами,
я судьбой и тобой не забыт.
Ты мне нравишься в синюю клеточку,
но когда раздеваешься ты,
не снимая свою амулеточку,
вижу гений сплошной красоты…
* * *
«Ты опять живёшь у вокзала», —
жизнь поспешная подсказала.
Век дорожный… Вокзал… Опять.
Обернись кругом, не побрезгуй:
детский парк, и его лишь Брейгель
мог зимой таким написать…
Твой домок пророс на Широкой.
Трёхсторонен совок стоокий.
Здесь, напротив жила сама
Аня Горенко от начала,
а потом Ахматовой стала,
дом её снесли без ума…
Царскосельские развороты…
Вот и думай, зачем ты, кто ты,
раз встречался, как с Музой, с ней…
Жизнь потешная на театре
разделилась почти что на три
акта… Вот и финал видней…
* * *
Это — Кирочная улица,
на которой мы вдвоём
снова спорим и волнуемся,
проживаем и живём.
Люди шастают обыденно,
из домов — особый свет,
и по-новому увидено
всё, что видел много лет.
Рядом Знаменская заново
примостилась, словно знак,
что сойдутся, будто планово,
Мандельштам и Пастернак.
Выпал снег, потом протаяло,
и по новой выпал снег,
чтоб Ахматова с Цветаевой
не поссорились вовек.
И Таврический приблизился,
и Надеждинская здесь.
Все вверху, и не понизился
весь отряд и корпус весь.
Что ж случилось?.. Что подвинулось?
Да как будто ничего…
Живость это или жимолость
жаждет дома твоего?..
Я один не соответствую
ослепительной тебе…
Благодарствую, приветствую,
аплодирую судьбе…
* * *
Потерял я много крови,
пал в больничную кровать.
На коммерческой основе
приготовлен умирать.
Лёд уместен, а не грелка.
Безнадёжны доктора.
Но жена моя – сиделка,
санитарка и сестра.
Не отпустит, не оставит,
с ходу вывернет суму,
сматерит на весь алфавит
и не выдаст никому.
Вот какая моя Ира,
несравнимая, одна;
из Гомера. Из Шекспира…
Только в наши времена.
* * *
Конец января стал спасеньем от хляби.
Проснулся. Умерил властительность штор…
Опять нас решили порадовать в штабе
погодном, небесном, открыли простор…
Пологие ветви присыпаны снегом,
в окне чёрно-белом картинная явь:
пологие горки скольженьем и бегом
становятся графикой, фильмом… Прославь…
Конец января… С извещеньем о смерти…
Конец поколенью грядёт моему…
Молитесь за нас. Забывать нас не смейте…
Спасение душам… Смиренье уму…
* * *
В «Мариинской больнице для бедных»
я лежал и не раз, и не два.
И от лёжек таких небесследных
побелела моя голова.
В старом зданье терпел я и в новом,
а костлявая жалась ко мне.
И в таком положенье бедовом
верил в чудо деревьев в окне…
Здравствуй, сад, и зимою, и летом,
в разных бликах и ночи, и дня…
Ты признал меня нынче поэтом,
от железных хирургов храня.
Добрый друг, запасайся терпеньем,
повтори мне: «Держись, дорогой!..»
Одари непоследним спасеньем,
чтобы больше сюда ни ногой…
* * *
…Мне перелили чью-то кровь, —
я не узнаю — чью, —
и дал Господь очнуться вновь
у жизни на краю.
Мне не подскажет доктор мой
и старшая сестра,
кто неизвестный донор мой,
друг моего пера.
Теперь во сне и наяву
гадаю: кто же он,
с кем я до смерти не порву,
иль та, с кем породнён.
Среди бесчисленных потерь,
в присутствии Творца
мне с этой тайной жить теперь,
как видно, до конца.
* * *
о. Владимиру
Соборовали грешника в больнице.
За всем следил в окно февральский сад.
Больной узнал сквозь мокрые ресницы,
как возвышает праведный обряд.
Священник и больной носили имя
Владимира, и знали двадцать лет
друг друга. Отношенья между ними
сложились, как доверье и совет.
Тут состоялся важный шаг к кончине,
а может быть, и примиренье с ней.
«Какая сила в этом чистом чине
в вершине дня, вне храма, без свечей!..»
Он удержал нежданное рыданье
и стал счастливей, удивясь себе.
«Не одиноко Божие созданье,
уставшее в пожизненной борьбе.
Соборованье, сборы, собиранье,
собор — всё это главные слова.
И если так бесстрашно умиранье,
то, значит, смерть по-своему жива…»
Затем они припомнили земное,
чтоб свидеться без повода, а так.
Но каждый знал высокий градус зноя
и понимал как радость Божий знак…
* * *
Я — лежачий больной, я — лежачий…
Кто заглянет, успею просить:
— Вот деньжата, купите без сдачи
льду, чтоб душу мою остудить.
Грудь сжимают повязки тугие.
Обещали, что выживу, но…
Часть хирургов шестой хирургии
милосердья не помнят давно.
Я в плену на своём отделенье,
и приказ не по мне, но, увы,
пелена на глазах и давленье
скачет всадником без головы…
В эту зиму так много лежачих!
Снова «Скорая»… Вот… И опять…
На носилках таскают горячих…
Холодеющих… Рвущихся вспять…
Это — город больных. Это — кара.
Это — лежбище грешных трудяг.
Производство беды и кошмара…
Жалоб, криков и стонов напряг…
Но скажу тебе, друг, на прощанье:
я лежу и надеюсь на то,
что исполнят спецы обещанье,
встану я и надену пальто…
* * *
Наверное, Пушкин не знал,
что предок его Ганнибал
сходился с красивой эстонкой
вдали от законной семьи…
Росли у них дети свои,
простясь с материнской сторонкой.
И внуки. А пушкинский век
фамилью как будто отсек…
Борис же в седьмом поколенье —
мой давний знакомый, и сам
писал о счастливом рожденье
мужчин и, конечно же, дам,
чистейшей воды Ганнибалов,
с которыми можно дружить
и водку в Михайловском пить
в пределах умеренных баллов…
Читатель, узнавший о том,
поздравлю-ка я с Рождеством
Бориса и сына Филиппа,
прося от ковидного гриппа
беречься… Аз, грешный, влетел,
но вот, заполняю пробел
из сил своих старых и малых
истории о Ганнибалах…