Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 4, 2021
Об авторе | Сергей Евгеньевич Каледин родился в 1949 году в Москве. Один год проучился в Московском институте связи и после службы в армии (1968–1970 гг.) окончил Литературный институт им. М. Горького (1972–1979 гг.). Был кладбищенским рабочим (1976 г.), работал сторожем и кочегаром в деревенской церкви (1986–1987 гг.). Широкую известность принесла С. Каледину его первая повесть «Смиренное кладбище» (1987 г.), по которой был снят одноименный фильм (1989 г., режиссер А. Итыгилов). Автор книг: «Стройбат», «Шабашка Глеба Богдышева», «Поп и работник», «Тахана мерказит» и др.
Предыдущая публикация в «Знамени» — «Госпожа удача» (№ 12 за 2016 год).
Эта тема придет, позвонится с кухни…
Имя этой теме
..….!
В. Маяковский
— Здесь бы продлить перспективу… — Коренастый дядька с челкой, опершись о соседнюю могильную ограду, потягивал пиво — давно наблюдал за Лизой. — Дай карандаш. — И резко увел неверно склонившиеся линии рисунка — грустного ангела — вверх. — А здесь тень надо. Тебе сколько лет?
— Десять. Вы художник?
— Типа того. Старый шрифт зашел на памятнике посмотреть… Не боишься вот так… одна на кладбище?..
— Почему у вас глаза красные?
Дядька зевнул:
— Ква-асил всю ночь.
— Красил? — не поняла Лиза.
— Квасил. Пьянствовал. Позвони, когда вырастешь. Б3-00-33. Запиши. — Уходя, обернулся. — Как зовут?
— Лиза Карамзина.
Через десять лет, в шестидесятых, Лиза наткнулась на рисунок с ангелом, а на обороте — телефон. Позвонила.
— Это Лиза Карамзина.
— Лиза?.. Какая-такая?
— Я рисовала на кладбище, а вы пиво пили…
— А-а… Было дело… Маслом работаешь?
— Нет. Учусь в МГУ.
— Стихи любишь?.. Приходи сегодня в Лужники на Вознесенского. В семь. Билет у администратора.
Лиза пошла, хотя Вознесенский ей не нравился. Она знала наизусть других —Евтушенко, Рождественского, Ахмадулину, но не запомнила ни одного стихотворения Вознесенского: не попадал в резонанс.
Билеты спрашивали уже на выходе из метро «Спортивная» и всю дорогу до стадиона. Конная милиция с трудом держала порядок. Такое Лиза видела, только когда Сталина хоронили.
Прыщавый парень ударил напирающую лошадиную морду.
— Не надо! — крикнула Лиза.
Лошадь засуетилась, попятилась, подалась вбок… Лиза протиснулась к ней, стала оглаживать — успокаивать, приникла лицом к душистой шее.
— Занималась имя? — спросил сверху — из седла — мильтон.
— В детстве.
Многоголовая орда, заполонившая футбольное поле и трибуны, распирала чашу стадиона.
К микрофону вышел Вознесенский, и началась невидаль: читает — молчание, ставит точку — рев.
Вдруг Вознесенский поднял руку вверх, как статуя свободы, — стадион замер.
— Памяти лейтенанта Советской армии Эрнста Неизвестного.
Лейтенант Неизвестный Эрнст.
На тысячу верст кругом
Равнину утюжит смерть
огненным утюгом.
В атаку взвод не поднять,
но сверху в радиосеть:
«В атаку — зовут — …твою мать!»
И Эрнст отвечает: «Есть».
Но взводик твой землю ест.
Он доблестно недвижим.
Лейтенант Неизвестный Эрнст
Идет
Наступать
один!
Дальше Вознесенскому не дали читать: «Живой он!.. Жив!..»
Вознесенский улыбнулся, снова поднял руку:
— Лейтенант Неизвестный Эрнст!.. Эрик!.. Покажись человечеству!
На сцену взобрался кряжистый мужик в клетчатой рубахе — Лизу прожгло до пупка: это был ОН — дядька с челкой, который пил пиво тогда на кладбище.
Эрнст Неизвестный раскинул руки крестом.
— Спасибо, други!.. — Потом наклонил микрофон ближе. — Лиза Карамзина?! Ты здесь?!. Если здесь, отзовись!..
— Я зде-есь! — заорала Лиза. — Здесь я!..
Лиза жила на Пречистенке с матерью. У матери образовался новый муж, Лиза стала не в кассу. И, перешагнув совершеннолетие, переехала к однокурснику, вроде как замуж, но ненадолго: он оказался ревнивцем. Мать посоветовала тщательней выстраивать семейные отношения. Лиза перебралась на квартиру отца, хотя и с папашей особой любви не было. Она старалась поменьше тереться дома. До лекций шастала по пустой Москве, когда город был особенно рельефен. Потом университет, библиотека.
На первых порах Лиза зачастила к Эрнсту, потом сбросила темп. Он был вечно занят: рисовал, лепил, пьянствовал. Хорошо, Лиза умела отключаться, знала: любовь — не главное, главное — творчество, самовыражение, а значит — свобода.
Эрнст хвастался Лизой перед гостями. Собирались одни звезды. Лиза из кожи вон лезла — развлекала их, как гейша: смешила, танцевала, пела. Высоцкий ей аккомпанировал, а Белла Ахмадулина звала деточкой. После гостей, возбужденный Эрнст не ложился: наливал себе и рисовал — делал эскизы для будущей скульптуры, выбирал позу, ракурс. А она, усталая, сонная, голая, сидя, лежа, стоя — позировала. Он хмуро, даже как-то брезгливо мял в горсти ее волосы, будто глину жомкал; мерял длину ног, как бабки в деревне ситец — растопыренными пальцами — большим и указательным, елозил по коже — не доверяя глазам, осязал линии тела. И все время: «Нагнись, повернись, замри». Лиза терпела — понимала, что он имеет на это право. Но, когда уж очень рожу морщил, срывалась:
— Чем опять недоволен?
— Толстая какая-то… — ворчал он. — Грудь не там, где надо. Кто тебе грудаки так привесил неровно?
— Не нравится — перевесь. Я спать хочу.
А по настроению — Эрнст гладил ее бережно, задубевшие от глины пальцы становились мягкими: «Чего ты хочешь от жизни, чадо неудельное?» На что Лиза неизменно отвечала: «Славы».
Они ездили в Рузу. Здесь, как в сказке, сливались реки — Москва и Руза, быстрые, холодные, но разного цвета. Ходили за грибами. Эрнст садился на пенек с бутылкой, доставал блокнот, а Лиза ныряла в чащу.
Про ее вечное «Хочу славы» Эрнст не забыл. У Стейнбека, лауреата Нобелевской премии, с которым пьянствовал в саду театра «Эрмитаж» после войны, выпросил роман, чтобы Лиза его перевела и прославилась. Что она языка толком не знала — ему было наплевать: переведешь — выучишь. Главное — помни: ты не Леонардо, не Микеланджело, не Ломоносов. Всегда делай только одно дело. Долби, как ворона мерзлый хрен — тогда, может быть, придет успех. Два дела одновременно делать хорошо невозможно. А родишь, не дай бог, вообще — хана, пиши пропало!
К Литинституту, где я учился заочно в семидесятых, примыкал журнал «Знамя» в миниатюрном старинном особнячке. Старорежимное окно — до тротуара — с бронзовыми шпингалетами выходило на Тверской бульвар, и через него я проникал внутрь послушать умных дам-редакторов. Притягательным магнитом была зав. отделом красавица Валеска Турбина. Как-то летом шагнул с бульвара в редакцию — поболтать.
Валеска чистила мозги девице в бедном линялом сарафане: волосы не ухожены, веки припухли.
—…Роман интересный, перевод замечательный. Печатать не будем: американский роман «Знамени» не по зубам. Не обижайтесь. — Валеска пододвинула к девице толстую затертую канцелярскую папку: «Джон Стейнбек. К Востоку от Рая».
— Бедный Джон, — притворно вздохнула девица. — Всем нравится — никто не берет.
Ее привлекла старинная неработающая печь в углу. Она погладила голубые изразцы, чугунную львиную морду — топочную дверцу, за которой хранился недопитый алкоголь. Под коленкой девицы делала крутой вираж синяя жилка. Избыточная грудь оправдывалась тонкой талией.
— Обалденная печь!.. — Она сунула папку в авоську, по-кошачьи выскользнула в окно и промяукала на прощание: — Ба-ай.
— Кто такая?
— Лиза Карамзина, — сказала Валеска. — Жалко девку. Способная.
Я забыл, зачем пришел, споткнулся в окне, догнал переводчицу на Пушкинской. Схватил за руку. Она устало обернулась:
— Чего тебе? Кадриться жаждешь? Изыди.
— Дайте роман почитать.
— Да ради бога. — Сунула мне авоську. — Там телефон. — Голос у Лизы был уже нормальный, не мяукающий, с хрипотцой.
Я прочел, позвонил. Она удивилась, что так быстро.
— …Кадриться не буду, гадом быть. Приезжайте. На таксомоторе. Фима-венеролог из Гагры тако-ого навез!.. Бастурма, сулугуни, чурчхела, «Изабелла», чача…
— Да не пью я.
— …Евтушенко его сосед по Гаграм. С романом поможет…
На Евтушенко Лиза клюнула.
Мы с Фимой торчали на балконе. Подъехал черный «ЗИМ», с водительской стороны вышла Лиза. Длинное лиловое в сине-зеленых разводах восточное платье, на голове мини-тюрбан…
Красавец Фима, похожий на Жоффрея из фильмов про «Анжелику», открыл дверь. Вошла Лиза. Через плечо — ковровая торба; на шее тяжелое серебряное ожерелье варварской работы, инкрустированное необработанными полудрагоценными камнями, позвякивали старинные монетки на цепочках.
— Царица шемаханская. Откуда такой прикид?.. ЗИМ откуда?.. Вы нас пугаете. — Фима усадил ее на диван, уважительно сунул под спину подушку.
— Машина мамкина. Удобная: ГАИ не цепляется. Она Ашхабад после землетрясения восстанавливала. Сталин ей авто подарил и квартиру в центре. Москва тогда была замечательная: салюты, танцы на Манежной площади, над танцами — вожди в небе висят, а снизу в них прожектора бьют!.. Я, совсем маленькая, четко ощутила, что это мой город. Сталин матушку любил. Маман, дура, даже поволокла меня на его похороны. Как нас не затоптали! Мать разбила урной витрину в аптеке и — туда… Давайте съездим в Туркмению! Обожаю. У меня там кобыла была, Бибигюль, Биби. Саврасая. Молниеносная. — Она заметила Леньку, второго моего дружбана. — Але! Товарищ книгочей, поедем в Туркмению?
Ленька, историк-кандидат, сионист-отказник, лифтер, даже башку лысую не повернул, упершись кособоко — один глаз у него не работал — в Стейнбека. Ленька всегда ел-пил-читал — одновременно. На лбу у него от расчесанной экземы засохли капельки крови. Сунул ей запоздало руку: «Леня».
— Хоть жопу подыми, когда с барышней знакомишься, — возмутился я.
— Сидите, Леня, сидите. Вам только тернового венца не хватает.
Ленька ненужно встал, разлил вино, потыкал в красную лужу пальцем:
— …Жирный, подтереть надо.
— Один урон от тебя, сволочь слепая. — Я поплелся за тряпкой.
Лиза выудила из вазы на столе ветку цветущего багульника, свернула кольцом и напялила Леньке на лысину. Он насадил венок поглубже.
— А почему вы переводом занялись?
— Хотела славы. А языка не знала. Перевела — выучила. Который год хожу, подметки бью — не печатают. Стейнбек сказал: плюнь.
Фима припух.
— Вы знакомы с НИМ?..
— Звонил, когда был жив. Хороший, не зануда. Я его спрашиваю: речевые характеристики героев разных поколений обязательно резко выделять? — Делай, как хочешь. — Хотел денег прислать — все-таки я три года с романом мудохалась. Я теперь сама роман пишу про…
— Денег да-ал? — спросил Ленька неожиданно с местечковой растяжкой.
— Леонид, не перебивай даму, — Фима протянул Лизе визитку. — Про что роман?
— Про что романы пишут? Про жизнь, про любовь… Как там у Ахматовой?.. «Сочинил же какой-то бездельник, что бывает любовь на земле…»
— Давайте помогу… в материальном отношении.
— Жирный, стерегись! Фима кадрит Лизавету, — возопил Ленька.
Я включил Адамо.
— А Жирный до двадцати лет думал, что Адамо — женщина. Я вру, Жирный?
Потом играли в «Монополию». Лиза всех обыграла.
Фима, истинный друг, не увел ее из стойла. Больше того, уговорил попробовать мамину «Изабеллу» — отрезал Лизе путь к рулю.
Утром она пила кофе, вяло ковыряла засохший бисквит.
— Чем ты занимаешься? Был могильщиком — интересно. А сейчас?
— Учусь на критика.
— Это лажа чистой воды. Самому надо писать. Напиши про кладбище.
— Не опубликуют.
— А ты не думай об этом. Ты напиши. Попадешь в жидовскую квоту, как в гимназиях — пять процентов, — издадут. Шукшина, Трифонова ведь печатают… Просто ленишься — мозги доить напряжно? Не ленись — козленочком станешь.
Лиза работала на студии научно-популярных фильмов — писала сценарии. Рассказала про первый — про магниты. Пришла на консультацию к кандидату наук. Он заявил: с ходу не объяснить. Слушать не стала — пошла к академику, маленькому, лысому, веселому. Оказалось, что просто. Взял карандаш. Представьте, что это магнит. Этот конец назовем северным полюсом; второй — южным. Если взять второй такой же магнит, то разные полюса потянет друг к другу, как старого академика к юной леди. А одинаковые полюса будут отталкиваться. И так будет всегда.
Лиза строчила сценарии на любую тему: от проблем галактики до размножения пресноводных. Перезнакомилась с умами на Москве. Ей все было интересно. Перед командировкой в Болгарию выучила болгарский и турецкий. С болгарским пришлось почухаться: только кажется простым, а турецкий освоила быстро — одной группы с туркменским. А туркменский был ее первый язык: в эвакуации няня была туркменка — Лиза даже думала, что няня — мама. И школу заканчивала в Ашхабаде.
Она стала звездой киностудии, но этого ей было мало: собаку съела, но хвостом подавилась — надоело. Она хотела славы, не такой, конечно, как у Эрнста — мировой, но хотя бы в пределах Москвы.
Я от Лизы поплыл. Я не разглядывал ее, не любовался — мне это было необязательно. Меня интересовала ерунда: что ела на завтрак? как ходила за картошкой? что было в детстве?.. А вот в мою жизнь Лиза не погружалась: ей было неинтересно. Ее особенность — внешняя доброжелательность к людям без внимания к их жизни — настораживала. Ей были неважны сами люди, важно было — ее движение среди них. И любила она, в общем-то, только одного человека: Лизу Карамзину с ее отражениями в зеркалах, витринах, окнах, в дверях вагонов метро с надписью «Не прислоняться».
Я лип к ней, но замуж не звал. А она любила выходить замуж, правда, без задержки: в одну дверь войдет, из другой — муж в скором времени вылетает, ибо забота о нем в программу семейной жизни Лизы не входила.
Слово «любовь» я не применял. Да это была и не любовь. Другое. Я был прикован к Лизе, как галерный раб. Но чем раб может заинтересовать? С натугой вспомнил, что женщины любят, когда их ревнуют.
— Совсем дурак, — вздыхала Лиза. — Кому же еще давать, как не Эрнсту Неизвестному?.. Эх ты-ы, мал-дитя.
Как-то мы поругались, Лиза велела не звонить. У меня от отчаяния выпали волосы на затылке, образовав белоснежную полянку с пятак, в горле завелся ком. И тут судьба кинула мне спасательный круг: вместо критического диплома я написал «Смиренное кладбище». Позвонил Лизе — она уже забыла, что обижена: «Завтра прочтешь в Серебряном Бору».
Загорала она на нудистском пляже. Мне обнажаться не хотелось: хорош бы я был — чтец-декламатор без порток, остался в плавках. Она легла на живот, руки под подбородок, нога согнута в колене. Я читал, она кивала, — ей нравилось, хотя шершавую прозу, Шукшина, например, она не любила. Я краем глаза наблюдал за ее ногой: она мерно покачивалась туда-сюда, туда-сюда. Вдруг нога замерла.
— Чего?.. — напрягся я.
Лиза повернула ко мне кислую физиономию.
— Что с текстом?.. Энергия пропала. Слова пошли малохольные… В хорошей прозе все на виду, как на гинекологическом кресле. Мякину слушать не желаю. Подумай-поработай, потом дочитаешь.
Она встала, грациозно напоказ вбежала в реку и… вдруг заорала на всю акваторию. Вода возле ее ног покраснела. Она прыгала на одной ноге, в ступню другой вцепился здоровый огрызок разбитой бутылки. Я подхватил Лизу, стекло отвалилось: струйка крови била из ноги, как из пульверизатора…
Пока Лиза сращивала пришитую пятку, показываться мне не хотела. Ходила за ней Долли, давняя подруга. Заботливая, но невыносимая: она говорила. Всегда. Без перерыва. Ее муж, начальник автобазы, у которого Лиза чинила свой «ЗИМ», не вынес словоговорения жены — и стал с удовольствием глохнуть. Это спасло их от развода.
Представляю, как Долли хлопотала у Лизы на кухне:
— …лаврушечки сейчас положу, перчика, доведу до кипения, плотно закрою крышечкой… Когда остынет, нужно поставить в холодильник. Ты слышишь?
— Да-да, — не слушая, кивает Лиза в комнате на диване. Она пишет роман.
— …Если не поставишь — прокиснет. Потом опять придется кипятить. Возникнет пенка. Пенку нужно снять шумовкой. У тебя есть шумовка?.. Такой половник… с дырочками…
— Да-да, — рассеянно роняет Лиза.
А мне названивала с претензией — за невнимание — Инна Иудовна. Упакованная балованная красавица с искусственным, как бы детским голосом, преподаватель немецкого в Инязе. Инна Иудовна раздражала меня жеманством, высокомерием, капризами и невысокими интересами. Я все собирался ее покинуть, но, во-первых, она была уж больно хороша: метр семьдесят пять, льняные волосы запрягала в косу до попы, а фиолетовые глаза светились даже ночью. А во-вторых, я балдел, когда она полным чином «Инна Иудовна» представлялась моим знакомым, — наблюдал за их реакцией. С Иудовной я был на «вы», что удерживало меня от грубостей.
По членскому билету Союза писателей, который выклянчивал у мамы, я водил ее в Центральный дом литераторов. Я еще не до конца промотал деньги, заработанные на кладбище, и мы забирались даже в дорогую утробу ЦДЛа — Дубовый зал: там горел камин, играл белый рояль.
В «Пестром кафе» я подвел ее к строгому Борису Абрамовичу Слуцкому.
— Познакомьтесь, пожалуйста.
— Инна Иудовна, — она гордо протянула мэтру пальцы, оседланные дорогими кольцами.
Слуцкий неодобрительно взглянул на кольца, но подыграл: щелкнул по-военному каблуками.
— Хм… Иудовна?.. Звучит гордо. Передавайте привет отцу. Безумству храбрых поем мы песню.
К Слуцкому со спины подошел маленький лысый человек, почти гном, в толстых очках-линзах, с палкой.
— Кому поем, Боренька?.. О-о!.. Зачем тебе, простому еврею, русская красавица, боярыня Морозова? Отдай — не греши.
— Какая боярыня? Это Инна Иу-удовна, — не отказал себе в удовольствии я, произнося сакраментальное отчество.
Человечек с почтением принял ее руку, приложил к прокуренным усам, и, откинув голову назад, произнес замогильным голосом:
— Подними-ите мне ве-еки!
— Дэзик, не шали, — нахмурился Слуцкий и представил гнома: — Давид Самойлов.
— Какой Самойлов? — встрепенулась Инна Иудовна нормальным голосом. — «Сороковые, роковые?..» Это вы?.. Мой папа считает это лучшим стихотворением о войне.
— Папа Иуда был на фронте?
— Под Сталинградом.
— Прошу за наш столик, — пригласил Самойлов.
Мне места не нашлось, я встал за стулом Инны Иудовны, через согнутую руку перекинул салфетку. Спустя четверть часа Инна Иудовна уже слабо ориентировалась в пространстве. Рука Самойлова неотступно лежала на ее колене.
— …после фронта папа оказался в неволе… — размыто тянула Инна Иудовна. — А сейчас он директор антикварного магазина на Арбате… Дэзик, прочтите что-нибудь… из последнего.
— Из последнего?.. Пожалуйста… «“Раз спросил макаку лось: «Как тебе покакалось?”» И ответила макака: «“Посмотри, какая кака!”» Кажется, получилось?
Инна Иудовна на знала, как реагировать. Ее спас случай. За соседним столиком вместе со стулом рухнул назад малозначительный поэт. Инну Иудовну больше стихотворения Самойлова поразило то, что никто его не стал поднимать.
— По-моему, нам пора, — шепнул я.
— Не-ет. Я остаюсь. Меня проводят. Дэзик, вы меня проводите?
Из фойе позвонил Лизе.
Я в первый раз был у нее. Книги, старинная, но ущербная мебель, на шифоньере китайская ваза с изогнутой красавицей, зачаленная за крючок к стене, чтоб не разбилась.
— Наследство от папеньки. Дорогущая, зараза. Как продать — не знаю, обманут, сволочи.
Лизе сняли бинты, она пересела с костылей на элегантную тросточку с белой костяной рукояткой — змея с разинутой пастью.
Лиза была в настроении — забралась на тахту, и я туда же…
— Рассказывай, — сказал я. — Какие дела?
— Матушка приезжала, переживает очень… Притвора. Болонка старая. У меня в молодости было подозрение на рак груди, я испугалась, а она: «У меня тоже сегодня ночью так зуб болел!»… Хирург, который мне пятку пришил, замуж зовет.
— А ты? — с напряжением спросил я.
— Напишу роман — подумаю.
…Мы бродили с Лизой по выползающей из ночи Москве, держась за руки — шерочка с машерочкой. Она глядела на дома, забыв про меня, думая о своем. Вдруг — раздражалась:
— Что вы все заладили: Пастернак да Пастернак… И другие ребята были: Багрицкий, Тихонов, Сельвинский… Правда, они, бедолаги, все прогнулись… А поди — не прогнись?.. Вот Сельвинский. Про старую Москву:
На миг покрыл трамвайный звон шум улиц, Но под синей сеткой
Рысак отмашет вымах свой, свой цокот музыкально-редкий.
Навстречу просмердит обоз ассенизационных бочек —
И снова, воя и стрекóча, пойдет механика колес…
— Под Пастернака катит, — заметил я.
— Так он всем дорогу перешел. Они просто талантливые, а он гений. Я в детстве тоже стихи писала. Прочла Пастернака — бросила.
Откуда она так знала Москву? Одно дело — я, Москву знаю с закрытыми глазами. Так я и родился в самом центре: в Басманном и Уланском переулках. И всю школу прогулял в центре. А она практически в Туркмении до МГУ обреталась.
По наводке Лизы я покупал билеты в театр, мы ходили по выставкам. Когда я хаял абстракционистов, она резко тормозила меня: «Думаешь, Кандинский, Шагал, Пикассо нормально рисовать не умели?! Не вякни на людях — козлом прослывешь». Иногда украдкой я что-то записывал за Лизой — на ладони. Она морщилась: «Обо мне хоть слово напишешь — убью. Тоже мне Эккерман при Гете».
Однажды мы шли по улице Горького. Она была в каком-то ретроплатье, шелк посекся на плечах, полуметровые крылья черной шляпы с вуалью задевали прохожих. Сзади шли парни. Донесся восторженный громкий шепот: «Да кто ж… такую королеву?» Лиза обернулась, медленно подняла вуаль и томно проворковала: «К сожалению, такое же говно, как и вы».
Кладбищенские деньги мои скончались. Теперь я вставлял форточки. Изрезал у себя в Бескудникове все окна — наблатыкался, развесил объявления. Худо-бедно тридцатка в день набегала.
Мы колесили с Лизой на «ЗИМе» по Золотому кольцу и дальше. Добрались до Болдина. Там еще доживали несколько избенок из сказок Пушкина — крытых лубом. В Москву не рвались — ночевали в машине или в лесу. Наломаем лапника, кинем гуньку, подушки, одеяло — и беседы при ясной луне.
— …У Йоко Оно с Джоном Ленноном, оказывается, разница в возрасте, как у нас с тобой: восемь лет — и ничего… — Лиза думала о чем-то своем. Я знал, о чем: почему замуж не зову?
— Да ну ее, профуру! Всех перессорила. Про Неизвестного расскажи?
— А что про него? Он в Америке. Капризный. Правда, гениальный. И память короткая. Только за мной дверь захлопнет — напрочь забывал: как будто перекладывал из перламутровой шкатулки с драгоценностями в фанэрную коробку с дешевой бижутерией.
— А Левитан? «Работают все радиостанции Советского Союза!..»
— Господь с тобой. Юрочка, кажется, помер. Юрочка прелесть. Глаза продерет, рот откроет: «Говорит Москва. В небе Покрышкин». А я, спросонья, радио ищу — звук выключить. Помню его голос с колыбели. В эвакуации в Ашхабаде я под чинарой ползала, а рядом репродуктор.
В скором времени я забеспокоился: что-то во мне происходило не то… Позвонил Фиме в Гагры. Фима велел сдать анализы. На Инну Иудовну я не грешил, к венерологу не пошел, интим с Лизой обходил стороной и сдуру — кто за язык тянул? — рассказал ей про незадачу.
Экуменические Боги!.. Я даже не предполагал, на какие децибелы она способна!.. И голос прорезался, как у хабалки.
— …Ты убил меня, сволочь! Мало мне пятки!.. Ты еще. Чем ты наградил меня на старости лет, ублюдок, — сифилисом, триппером, шанкром?!
— Это не сифиль, это простати-ит! — орал я. — Воспалилось — засорилось. Само пройдет. Ну, хочешь, к Фиме слетаем?
— Пошел твой Фима на хер! И ты туда же!
Уролог подтвердил простатит. Лиза моментально сменила гнев на милость.
А я ее вдруг… разлюбил. Сползло наваждение. И понял, что не просто так она на меня полканá спустила — был повод меня отодвинуть. Я ее раздражал своей инерционностью. Она-то все время развивалась, а я, в основном, топтался на месте. К тому же обидно не звал замуж.
Интим выбыл из нашего рациона, уступив место товариществу. Первым делом она отредактировала мой диплом, прошерстив его до последней точки. Это была ювелирная работа. Она не курочила текст, лишь слегка подкручивала гайку в словах, чуть-чуть, на одну вертку, чтоб не порвать резьбу; иногда, правда, резко меняла местами абзацы, периоды — тяжелый слог становился легким и ясным.
Жизнь накатывала на меня волны новых впечатлений, событий, встреч. Кроме того, меня стала раздражать безапелляционность Лизы, нетерпимость к чужому мнению. Моя лыжня сворачивала в сторону.
Но теперь ОНА заныривала в мою жизнь. Велела не бросать Инну Иудовну: мол, нашел новую тетку, поинтересней, а старую — на мыло? Это измена. А за измену вешают на рее. Я познакомил Лизу с Иудовной. Они спелись. В результате папа Иуда выгодно продал китайскую вазу с изогнутой женщиной.
Лиза хотела замуж. У меня в колоде был залежавшийся король, пожилой приятель еще по Пятницкому кладбищу Эдик — тогда он занимался гранитом для памятников.
Эдик, старый ковбой, мастер спорта по конкуру, в молодости очень желал больших денег. Кончил фармакологический факультет, устроился на фармакологическую фабрику и похитил молочную флягу с морфином. Верный покупатель привез чемодан денег. Простых и зеленых. Зеленые Эдик зарыл на черный день. А на обратном пути покупатель попал в аварию.
За флягу Эдик деньги казне вернул, но только — простые. Расстрельную — групповую статью ему не дали — умный: воровал в одиночку — но свою пятнашку огреб. В зоне жил королем — занимался конструкторской работой. Придумал автоматическую линию по выращиванию кроликов. Стал «Заслуженным изобретателем». Его носили на руках. Но досрочно, по двум третям, не вышел — больно уж лихой доход приносил тюрьме. Зато из лагеря уехал на законной новой «Волге» с шофером. Жил барином: в Звенигороде у него была конюшня для богатых.
Эдик ошалел от Лизы: не отходя от кассы, протянул ей супружескую руку и сделал подарок — вороного Басмача в белых чулках. Через месяц Басмач, завидев Лизу, радостно ржал, мотал башкой и бил точеной ногой пол в конюшне.
Лиза с наслаждением бездельничала. Впервые в жизни. Хозяйствовать не нужно — все делала прислуга. Лиза отложила роман, читала, вспомнила рисование, гоняла на Басмаче. Они вместе плавали в Москва-реке. По жаре Лиза спешивалась, раздевалась до купальника, шла по выбеленной пыльной дороге между полем и заливным лугом — загорала и думала, как жить дальше? Сейчас все прекрасно, сейчас перекур, тайм-аут, а — потом?.. Басмач, скучая, плелся сзади. Лиза вспоминала о нем: «Ба-ася-я!»
С Эдиком было уютно: легкий человек, без недостатков. Только Лиза рот откроет: «Ты не мог бы?..» Не дослушает: «Мог бы». «Есть ли у тебя?..» — «Есть». Да еще хохмил, по утрам вместо «Доброе утро»: «Первый, пошел». Но он был круто заточен на ПМЖ в Германии, а Лиза об эмиграции даже слушать не желала. И взамен себя через год предложила Эдику Инну Иудовну. А Иудовна давно хотела сделать ноги. Эдик повел красавицу-иудейку под венец, взял ее фамилию Ватник. Проблем с переездом в Германию при помощи папы Иуды — ветерана и «безродного космополита» — не было.
Лиза возвратилась на круги своя. Самое тяжкое — расставанье с конем. Басмач недовольно скосил на нее огромный человеческий глаз: «Зачем ты от меня уезжаешь?»
— Не смотри на меня так, Бася. — И уткнулась ему в морду.
В конюшню зашел Эдик.
— Та-ак… Плачем… Прекратили. Слушаем Эдуарда Иваныча. Басмач твой. Паспорт — на тебя. Новый хозяин — мой кореш. Басю беру на содержание. Приезжай, когда хочешь. Перестали плакать?
— Перестали, — по-детски всхлипнула Лиза.
…Умер Высоцкий… Представить, что страна останется без него, никто не мог. Лиза оцепенела. Смотрела пустыми глазами сквозь меня. Я сдержанно изображал мужчину, но не выдержал: обнял ее — и мы плакали уже на пару.
— Я давно веду свой траурный список. Сначала на съемках разбился Урбанский. Потом погиб Цибульский. Но ты же не помнишь, ты был полу-маленький.
Я защитил диплом — «Смиренное кладбище» — и повел Лизу в ЦДЛ.
— Ты молодец, долбишь в одно место. Не отвлекаешься. Эрик говорил всегда: два дела одновременно хорошо делать невозможно. А я всегда хваталась за все — все получалось, а в результате?.. Гремят в копилке медяки, а в капитал не складываются. Одна надежда — на роман… А ты губешки не раскатывай: печатать «Кладбище» не будут. Пока не будут. Пиши впрок. — Лизе надоело ковыряться в костлявом карпе, отодвинула тарелку. — Но скоро коммунистам кирдык: поставят кол и выведут из класса. Я нюхом чую. Тогда напечатают. И я роман наконец закончу. Бедной Лизой быть не хочу и не буду.
Рояль заиграл «Бессаме…» Я потянул Лизу танцевать. Она положила мне голову на плечо. Мне стало жалко ее. Ну, и кто из нас мал-дитя?..
Коммунистам поставили кол. Страна зашаталась. Шуршали газеты. Журнал «Новый мир» решил печатать Стейнбека. У меня даже сохранилась синяя обложка с анонсом: «В следующем номере наш журнал начинает публикацию романа Джона Стейнбека «К востоку от Рая». Пер. Е. Карамзиной». Но не заладилось — теснили другие залежавшиеся. А меня «Новый мир» опубликовал. Мне было не по себе: вроде я выжал Лизу из очереди. А Лиза была довольна: подтвердился ее прогноз, а главное — она гнала свой роман к концу.
Советская власть скончалась. Следить за политикой, думать о ней было для Лизы западло, но посмотреть как за шеяку снесут Дзержинского с постамента — пошла.
И улетела в Америку. Собиралась на месяц, вернулась через год. Рассказы ее были нетуристические. Жила в Нью-Йорке с индусом. У индуса был бизнес — полудрагоценные камни. Лиза влюбилась в самоцветы, для удобства отношений выучила хинди — была для индуса находкой и жила бы с ним — мягким, заботливым, богатым — еще сто лет. Но индус был обременен многоступенчатой родней. Собираясь вместе, они жарили селедку. Дух ее был невыносим. Когда родня и селедка ее доставали, она сбегала в Гарлем к неграм, где была своей: пела с ними, плясала — оттягивалась.
Из «Индии» она приехала другой: ушла резкость, появилась мягкость, обтекаемость — непривычная мне женственность. Во мне даже торкнулось прежнее, почти позабытое чувство к ней… Я кинулся к ней с новостью: женился. Она лукаво поздравила. Реагировала странно, не доверяя русскому языку, переспросила: «Really?» Иноземное слово перекатывалось в ее горле — похожее на детское полоскание — really?
И, разбередив мой интерес: «В Америке нет соловьев, жаворонков, парного молока и черной смородины», не посплетничав толком, укатила на Урал, чтоб стать хозяйкой Медной горы — всерьез заняться каменьями. И для прочности вышла там замуж за каменного технолога.
Стала возить в Москву неподъемные баулы с полу-драгоценностями — шкатулками, ожерельями, серьгами-кольцами, дизайн которых выдумывала на Урале сама. Одну комнату в московской квартире превратила в мастерскую: струбцинки, тисочки, цанги, напильники, надфили, сверлильный станочек, паяльники, газовая горелка… Исправляла недочеты, поломки в украшениях. И торговала ими в ЦДЛе, в Доме журналистов, даже в Думу пробралась. Рассказывала, как бабы-депутатши торгуются: «А не потекут ли у меня уши от тяжести? Дороговато». В камни была влюблена, как в живое, рассказывала о них взахлеб: одни для приворота, другие от сглаза, третьи — от щитовидки. И несла эту пургу на голубом глазу. Для меня это было внове, но — неинтересно. Я ждал ее романа, как ворон крови.
Умерла мать Лизы. Лиза отсудила у последнего малолетнего отчима квартиру на Пречистенке, продала ее, купила «Мерседес», но с любимым «ЗИМом» не рассталась. Снаружи он был, как новый, а нутро износилось. Лиза поставила его на прикол в гараж. Про уральского мужа забыла: «Да разведусь как-нибудь другим разом».
И закончила, наконец, роман. Дала мне, а сама укатила на автобусе через всю Европу — от Москвы до Севильи.
…На даче я подмел пол, запалил камин березовыми полешками, сверху накидал мандариновых корок для запаха. «…Откупори шампанского бутылку и перечти “Женитьбу Фигаро”». Открыл бутылку с эксклюзивной «Изабеллой» — от Фимы. Налил в чашку. Нет, так дело не пойдет! Принес хрустальный бокал, протер, перелил. Иссиня-черные разводы «Изабеллы» остались на стенке чашки. Бесшумно горели дрова в камине, мандариново-березовый дух переплетался с винной амброзией… Я открыл долгожданную рукопись…
Это было фэнтези!.. Голимое фэнтези!.. Я залез взад-вперед, в середину, в конец, но фэнтези было везде… Длинноклювые разноцветные серафимиды летали по злому небу, приземляясь на Лысую гору, где вели непонятное толковище. В башку пришел зачин «Маразматической эклоги», которую давным-давно по пьянке сочинил мой школьный товарищ Костя Поповский: «Как в огромной синей тверди плыли две большие жерди…»
Я медленно сровнял листы, сложил рукопись в канцелярскую папку и завязал тесемки. Что же теперь делать?.. Что я скажу Лизе?..
Вернулась из Европ Лиза. Перевернутая, ошалелая от впечатлений.
— Что люди понаворотили!.. Какие мосты, какие туннели!.. Полированное шоссе через всю Европу — стакан не прольется!.. А в Севилье уже Африка жаром дышит — ее в подзорную трубу видно: арабы бегают. На что только люди способны! А у нас?.. Конь не валялся. И сбоку тоже: в Румынии видела, как бабка с сохой за конем по полю тащится… А мужики наши на заднем сиденье в трениках ханку всю дорогу лопали. Потом в Толедо мечей понакупали. Дово-ольные… Как тебе мой роман?
Я прокашлялся, настроил голос:
— Понимаешь… Я думал…
— Сереженька, не тяни кота за яши. Говори четко: не понравилось. Ты же писатель — не мямли. Не понравилось. Точка. На вкус, на цвет… Это все ерунда. Другие новости. У Эрнста выставка весной в Центре Помпиду. Он меня выставляет голую. Так и назвал — «Лиза обнаженная». Зовет на вернисаж. Слетаем в Париж? Поглядим на голую Лизу Карамзину.
— Без обиды?.. Really?
— Really-really, Сереженька, не нуди.
Вечером я наконец заглянул в английский словарь. «Really»: действительно, в самом деле, вправду, впрямь.