Две новеллы
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2021
Об авторе | Виктор Шендерович — автор «Знамени» более двадцати лет. В журнале напечатаны рассказы и повести: «Куклиада», «Трын-трава», «Операция “Остров”», «Савельев», «Четвёртый “изюм”». Предыдущая публикация — маленькая московская повесть «Среди гиен» (№ 11 за 2019 год).
Монтень
Изюмин знал его наизусть. Не всего, разумеется, — черт знает сколько написал этот Монтень, — но пару цитат знал твердо. Про богов и червей, потом эту еще… ну неважно. А главное, что знал и любил повторять он: нас мучают не вещи, а наше представление о них!
Эта мысль скрашивала Изюмину жизнь в текущем социуме. Ведь интеллигент — он же весь на нервах! Он крайний в пищевой цепочке и знает это, да еще, прикиньте, должен, с какого-то перепугу, отвечать за слезинку ребенка. Если не повысить болевой порог, пять раз в день выгоришь, как Джордано Бруно.
И тут приходит к тебе мудрый Монтень и говорит: да ладно, чё ты как этот? Не бери в голову.
Охерачат тебя поленом по лицу, плюнут в суп, подотрутся Конституцией — ну и что такова? Не кричи так громко, не раздражай людей, не заламывай руки, как Пьеро, смешно это, ей-богу, и неловко. Посиди, подумай спокойно: так ли ужасно произошедшее? Так ли уж прямо нестерпимо? Не кричит ли из тебя в настоящее время дикарь, не читавший Монтеня? Подрихтуй свои представления о вещах, приглядись и увидишь: все ништяк!
Кстати, это даже забавно, когда поленом по морде. Ты же мог просто войти в дверной косяк, с тем же фингалом на выходе, — и что? ворочался бы ночами, грезя о вендетте? Дурачок ты, дурачок…
Так рассуждал сам с собою Изюмин, утишая внутренними монологами боль от встреч с реальностью. Иногда монологи выходили с большой силой наружу, и тогда прохожие наблюдали на парковой аллее лысоватого крепыша, громко возражавшего пустоте, навстречу которой он шел. Обрывки тезисов, в безупречной грамматической форме, шевелили листву или таяли облачками пара, но боль не проходила и снова накатывала волнами.
И вот, под старость, решился Изюмин завести себе наконец такое представление о вещах, чтобы ничто не колыхало его вовсе. Пожить захотелось напоследок сапиенсу в обезболенной радости, посреди времен года…
Жил там Изюмин не один, хотя в некотором смысле, конечно, один. Жена обходилась без Монтеня, потому что считала, что всё и так нормально, а сын читал в лучшем случае Рекса Стаута и звонил редко. Мама же в ментальном смысле обходилась безо всего вообще — и Изюмина, внезапно увидев по субботам, считала то его собственным отцом, то каким-то вообще Тимофеем Сергеевичем, отчего Изюмин вздрагивал всякий раз, заливаясь стыдом-позором.
И вот Изюмин договорился с Монтенем так, что все они — жена, сын, мама, двусмысленный Копейников и глупая Нинка, подлец Макаркин и накрашенная Ирина Сергеевна, возле которой нельзя дышать, все люди на улице и крикуны в телевизоре — только картонные персонажики в макабрическом театре теней, а он — зритель в прощальной полутьме зала, где до него уже не дотянуться.
Стало легче. Вот прямо ощутимо легче!
В театрике было забавно — глупо, но смешно. Жена, что-то сразу почуяв, разоралась вдруг из-за присохшей тарелки, оставленной на столе, но орала с тревогой в глазу, а Изюмин смотрел на нее, картонную, и думал с удивительным спокойствием: вот же дура! Особенно смешило, что он обнимал ее когда-то и что-то такое с ней делал.
Дураки и пошляки скопом гуляли теперь по улицам и разговаривали в порочном ящике безо всякого вреда для изюминской психики. Кум объявил в издыхающей стране цифровизацию, и Изюмин, которого еще недавно разорвало бы в клочья от душной ненависти к этому персонажу, вдруг рассмеялся. И целый день повторял потом про себя: цифровизация! И снова смеялся.
Визгливая дворовая начальница, от голоса которой Изюмин ускорял шаг и втягивал голову, оказалась занятным клоуном из местного цирка-шапито. Он даже остановился у калитки, чтобы послушать еще немного этот жестяной скрежет и удивиться: как это так противно получается? Подмывало дать для потехи щелбана по дурной бабьей голове, но Изюмин сдержался.
Мир был забавен. За окнами лежала зимняя саванна, и в ней обитали русские. Они ездили в электрических коробах и авто, заходили в магазины и водили собак на веревочках. Их дети ковыряли лопатками снег, а потом детей забирали в специально огороженную школу, и там, под звуки линейки из репродуктора, начинали делать из них тех русских, которые будут жить здесь потом и водить собак на веревочках после цифровизации.
В целом, Изюмину было даже весело. Он специально прислушивался к себе и удивлялся каждый раз с замиранием сердца: не болит! Монтень работал.
На пятый день этой новой жизни он пошел в придворный магазин за кефиром и крепенькой шоколадной хурмой, которую так славно было разрезать крест-накрест и выгрызать потом сладкое из четвертушек. А когда уже взвешивали ему восемь штучек — ну, давайте десяточек, ладно… — в лавку, громко разговаривая, вошел здоровый в пуховике и пристроился сразу впритык сбоку. Что-то там он хотел рассмотреть поскорее, на прилавке. Разгоряченное лицо маячило возле самого лица Изюмина, лицо было без маски и продолжало громко говорить по гарнитуре про бонусы, которые ему без интереса, это для детей, бонусы…
— Наденьте маску, пожалуйста, — попросил Изюмин, отступив на шаг и задерживая дыхание.
— Чего? — отвлекся от бонусов детина.
— Маску — наденьте, — раздельно повторил Изюмин, поражаясь своей толерантности.
— Перебьешься, — без паузы ответил детина и кивнул в сторону прилавка. — Давай резвее!
Сердце бухнуло в Изюмине по старой памяти, и кровь бросилась ему в лицо, но он вспомнил про Монтеня и картонный театр и сказал только:
— Хорошо.
— Хули ты лыбишься? — уточнил детина.
— Просто так, — ответил Изюмин из своего партера. — Интересно же.
— На … ! — услышал Изюмин, и что-то хрустнуло.
Потом он лежал, запрокинув голову, на заледенелом сугробе, пытаясь приладить к отъехавшей переносице кусок колючего снега, — и думал, что Монтень все-таки недооценивал силу вещей, когда полагал, что дело только в нашем представлении о них. Может быть, стоило еще поразглядывать эту мысль, прежде чем…
— Помочь вам?
Над Изюминым стояла продавщица, держа в руках его пакет с кефиром и хурмой.
— Нет, спасибо.
— Деньги потом занесете.
— Спасибо…
— Я номер его машины запомнила, — сказала какая-то женщина, стоявшая рядом.
— Не надо, — сказал Изюмин.
Кант
Нравственный императив немецкого философа Канта — вещь полезная. Если его в правильном месте и пейзаже, со звездным небом до кучи, вовремя процитировать, — студенток гуманитарных вузов можно потом брать голыми руками.
Но в усталом райцентре, где жил Леша Дорофеев, гуманитарного вуза не было, а были битые дороги, советский ДК с колоннадой и ткацкая фабрика с депрессивными корпусами — и про звездное небо над головой и все остальное внутри Леша рассказывал собственной маме.
Откуда эта цитата прилетела в его голову и как стала там пластинкой с единственным треком, сказать не берусь, но голова уже лысела по краям, а Леша так и жил в обнимку с чужим нравственным императивом.
Мама слышать про Канта давно не могла, всплескивала руками, жаловалась на судьбу — и тогда Дорофеев уходил на детскую площадку во дворе и сидел там на лавочке, думал. Кант, кстати, тоже обходился без женщин.
Работал Леша методистом в ДК и за эти несколько рублей имел массу свободного времени, которое тратил с пользой: бродил по Дому культуры, отлавливая случайных искателей ея (или просто родителей, пришедших за детьми в кружок народного танца), и заводил с пойманными беседы на морально-нравственные темы. Так что звездное небо доставалось не только маме.
Собеседники не сразу понимали размер бедствия, но на пятой минуте, бочком-бочком, начинали дрейфовать прочь…
Короче, Леша проводил жизнь в одиночестве, — если не считать вышеупомянутого философа Канта. Тот незримо присутствовал рядом, стоял всегда чуть сбоку и, слушая Лешу, кивал головой в знак одобрения.
А говорил Леша — то сам себе, то первым попавшимся людям — вещи важные. Потому что ну как же это, подумайте сами: справедливости-то нет! Гнет сильного, судей неправда… Заносчивость властей. Мама всю жизнь работала на фабрике, легкие краской забивала, а пенсию дали девять тысяч, а это квартплата и газ, и все. Где же нравственный закон?
Он даже хотел пойти в суд из-за маминой пенсии. Конституцию специально прочитал и маме сказал, что все теперь будет хорошо, потому что в Законе ясно сказано, что забота о маме — прямая обязанность государства!
Юрист посмотрел на Лешу странно — прямо в глаза и глубоко-глубоко, как врач, а потом сказал, что все понимает, но юридических перспектив в этом деле нет от слова «совсем». Леша напомнил про Конституцию, а потом подробно рассказал юристу про нравственный императив. Тот немного поскучал и мягко попрощался, пожелав хорошего дня.
Хорошего не получилось, потому что мама, когда он рассказал ей про консультацию, очень расстроилась, хотя та стоила всего три тысячи… Мама кричала, что он ее несчастье и наказание, что она бьется как рыба об лед и тянется из жил, что продает бабушкины вещи, а он живет в своем мире и профукал место старшего методиста, а это лишние десять тысяч, а всего и надо было — пойти к директору…
Леша, конечно, и сам немножко ждал, что ему дадут это место, но дождался только новую начальницу. А директора он ни о чем просить не мог: из строевого дурака ревели ящеры и лез ледниковый период. Леша боялся дурака до дрожи организма, и ему стыдно было признаться в этом маме. Он ведь был уже большой…
Да и как просить? как унижаться перед грубой властью свободному человеку, носителю нравственного императива?
Но однажды Леша наткнулся на ссылку в интернете.
Холодея, он пошел по ней и прочитал текст. Не поверив, перечитал снова и битый час потом просидел неподвижно над открывшейся бездной. А потом вышел вон с рабочего места, не ответив на оклик начальницы, и купил себе в ближайшем ларьке ноль семь паленого красного и, сев на скамейку в чахлом скверике, принял все это в несколько глотков внутрь.
Посидел еще немного и поднял голову.
Небо потихоньку меркло, а потом померкло совсем. Некоторые звезды были на месте, но в целом — в целом небо выглядело довольно покоцанным.
Леша опустил голову. По пустой, еле освещенной дорожке шел философ Кант, совершая свой ежедневный моцион.
И тогда Леша собрался с силами и сказал ему:
— Минуточку!
И встал.
Кант остановился и посмотрел на Дорофеева так, будто видит его впервые, и Лешу это сильно обидело. И он спросил: это правда?
Кант, позорно юля, ответил вопросом:
— Вы о чем, молодой человек?
— Насчет письма! — крикнул Леша. — Все известно! Не вилять! Ваше письмо императрице!
— Елисавет Петровне? — уточнил философ.
— Да!
— Не припомню, — сухо ответствовал Кант и собрался идти.
— Было! — заверил Леша. — Стоять!
И, качнувшись, преградил Канту дорогу.
— Насчет кафедры в университете! Прошение! А? Писали или нет? «Всемилостивейше припадаю к ногам…»
— А, — рассеянно сказал Кант. — Ну да. Писал. — Философ вдруг глубоко вздохнул, и Лешино сердце дрогнуло сочувствием.
— Стыдно вам, да? — тихо спросил он.
Кант посмотрел внимательно. Губы искривила усмешка.
— Шутите? Просто псу под хвост это было! Даже не прочитала.
— Но как же…
— А так! — оборвал Кант. — Не передали бумагу императрице, свиньи русские! Подмазывать надо было, чтобы дошло!
— Нет, я про другое… — пролепетал Алексей Дорофеев.
— Про что? — искренне заинтересовался Иммануил Кант.
Они стояли, вглядываясь друг в друга трансцендентально, что бы это ни значило. Наконец Леша сказал тихо:
— Ну, вот вы пишете ей: «Готов умереть в моей глубочайшей преданности…».
Губы его пересохли от волнения.
— Это форма заявления, — пояснил Кант.
— А про раба? — спросил Леша.
— Что про раба? — поморщился Кант.
— «Наиверноподданнейший раб вашего императорского Величества»…
— Слушайте, — устало ответил Кант, — мне место нужно было. Место на кафедре! Жалованье, понимаете? А эта старая дрянь, ваша императрица, захватила город. У кого мне было просить?
— У оккупантов, да? — заерничал в отчаянье Дорофеев.
— По юрисдикции, — холодно уточнил Кант.
— А родина? А? Фатерлянд ваш? Человеческое достоинство?
— Слушайте, что вы до меня докопались? — вдруг закричал Кант и перешел на визг. — Вы чего вообще, а? Я логик, метафизик, что не ясно? Читайте Википедию! Космогония! Критика чистого разума! Пускай они хоть повырежут друг друга, мне какое дело? Я — Иммануил Кант, понятно? Scheise! В сторону два шага сделайте, пожалуйста!
И пораженный Леша отшатнулся с прямого профессорского пути.
Кант уходил мелким, чуть подпрыгивающим шагом. Леше остро захотелось крикнуть в подлую спину что-нибудь оскорбительное напоследок. И он крикнул:
— Нравственный императив? Да? Императив?
И расхохотался максимально обидно.
Кант, не оборачиваясь, показал Леше средний палец и пошел дальше по дорожке, уменьшаясь в размерах.
Леша хотел догнать его и вдарить с размаху бутылкой по маленькой наглой голове, как Штирлиц этого… тоже немца… но ноги его подкосились, и он рухнул на скамейку и заплакал. А отплакавшись, пошел и взял еще пузырь паленого красного, чтобы пропасть из этого мира насовсем.
Иммануила Канта в райцентре больше не видели.
А Лешу видят регулярно, пьяненького и молчаливого. Ближе к ночи он выходит посидеть на свою лавочку у детской площадки, задирает голову навстречу рваным облакам — и все бормочет себе что-то под нос, решая в уме печальное уравнение.
2020 год