Записки с антресолей
Опубликовано в журнале Знамя, номер 3, 2021
Об авторе | Леонид Бахнов — прозаик, критик, редактор, мемуарист. Автор многих публикаций в литературных и интернет-изданиях. Член Ассоциации «ПЭН-Москва» и «Свободное слово». Последняя публикация в «Знамени» — «Круг», № 5, 2020.
Мой друг выставил в Фейсбуке пост шестилетней давности. То ли я его пропустил в свое время, то ли позабыл. А тут он вдруг выскочил, словно новенький.
Пост о том, как мы, юные и непобитые, были смелы и неосторожны при советской власти. Как не соблюдали технику безопасности, когда кругом, как известно, были органы и прикрепленные к ним заинтересованные лица.
«То ли жандармский контроль не был совсем уж тотальным, как про него думали, — заканчивается пост, — то ли таких, с позволения сказать, фрондеров, как мы, насчитывались многие тысячи, и заниматься ими (нами) было уже бессмысленно».
Тема, конечно, вечно трепещущая. Особенно для тех, кто тогда жил.
Я — жил. И тоже сколько времени пытаюсь понять, отчего же нас пронесло? Нужен ли ИМ был тотальный контроль — или все-таки выборочный? «Техника безопасности» — откуда она, кто ее соблюдал, для чего и против чего? И были мы так смелы, как нам бы хотелось выглядеть? Или — трусоваты, как стали потом говорить?
Вспоминаю, вспоминаю…
…Кстати, когда я впервые услышал слово «стукач»?
Думаю, в пионерлагере, лет в двенадцать-тринадцать. Был у нас старший пионервожатый, такой демократичный, продвинутый, как бы сейчас сказали, парень. Физматик в очках. Девчонки были в него влюблены, оптом и в розницу. Шутил, не цеплялся, мелких грешков не замечал — свой парень. Как-то раз даже отправил нас с Мишкой сигареты для себя покупать — что было, понятно, вопиющим нарушением всех правил, ведь мы под страхом смертной казни не должны были переступать границы лагеря, а уж сигареты!.. Тишком-пешком, партизанскими тропами пробрались в сельпо, задание выполнили.
Так вот, под конец второй смены разразился скандал, и его с треском выгнали. За что, почему? — пионерам знать не положено.
— Это из-за Тоньки, — по секрету сообщил вездесущий Женька. — Нинка Маргарите настучала.
С Тонькой все было понятно — секс-звезда лагеря, мечта юного пионера, включая, наверняка, пионервожатого. С Нинкой тоже — она сколько раз к нашему вожатому подкатывала, строила глазки. Девчачьи дела. И с Маргаритой, директором, тоже понятно. Но — «настучала»?.. Это что?
— Козел, — объяснил мне Женька. — Таких вещей не знаешь.
Остальные быстренько просветили.
* * *
Вообще-то до двенадцати лет я был типичный советский школьник. Верил во все, о чем говорило радио, показывал телевизор, писала «Пионерская правда». Фильм по телевизору «Ленин в Октябре» был для меня праздником. Я не знал не ведал о режиссере, об актерах; кто там кого играет, меня не интересовало. Главное, что про Ленина. И что Керенский стрижен под «ежик» — «ежики» в ту пору у нас, мальчишек, входили в моду, с модой боролись, все было правильно.
Мешки под глазами буржуйских деятелей говорили об их тайной порочности — хорошо, что Великий Октябрь упразднил подобные лица.
Я и про сталинские злодеяния узнал довольно поздно. Помню, разговариваем во дворе с ребятами. Слышится имя: Берия. Хм… Берия — кто такой? Когда приходят гости, папа часто ставит сестер Берри, «Купите койфчен, койфчен папиросен» или, там, «Тум-балалайка». Это понятно. А Берия?..
Однажды — я учился классе в седьмом — мама завела меня к себе в комнату, закрыла дверь и поведала о вожде всех времен и народов. Пока она говорила, у меня перед глазами стояла картина, которая висела у нас в классной комнате — там Сталин и Ленин, причем Сталин чуть ли не в ватнике. Кипит, значит, на революционной работе, некогда ему из себя строить. А Ленин, как всегда, в галстуке. Руководит, типа. Я учился в четвертом, кажется, классе, то есть был младшеклассником, у нас была всего одна учительница, Татьяна Ивановна. И вот она нам говорит, что кто-то недавно Сталина ругал. — За что? — За грубость. — Вот этого Сталина, который в ватнике?!
А что, такой по занятости может и нагрубить.
В общем, навсегда в моих детских мозгах Сталин связался с этой картиной. А тут мама говорит, что Сталин расстрелял моего дедушку. И вообще много кого расстрелял, уничтожил, сгнобил в лагерях.
Изо всех лагерей я тогда знал лишь один — пионерский, о котором уже говорил. И слова «сгнобил» тогда еще, кажется, не было. В лагере, как я к тому времени понял, жизнь, конечно, не сахар, но чтобы до смерти? Нет, этого я не понимал.
Долго она тогда со мной говорила. А меня ребята во дворе ждали. Но я хранил траурный вид.
Самое главное было под конец разговора.
— Ты теперь все знаешь, — сказала мама и посмотрела на меня очень внимательно. — У меня к тебе большая просьба: пожалуйста, не рассказывай никому из твоих друзей. Обещаешь?
Я, конечно, пообещал. Меня и раньше просили что-то кому-то, особенно в школе, не говорить. Так что — нормально. И при этом подумал: вряд ли кого из моих друзей это сильно заинтересует.
Дело было после ХХ съезда, когда Хрущев разоблачал Сталина, но до ХХII, когда он приказал выбросить того из Мавзолея.
Это я к тому, что мама, несмотря на все свои левые (тогда все, кто был против советской власти, назывались «левые») убеждения, все-таки боялась, что кто-то ненароком — или специально — стукнет.
Хотя чего уж там: подумаешь, мальчик ляпнет чего-нибудь в школе. В крайнем случае можно сказать: ничего такого я не говорил. Хотя, с другой стороны, пионерская этика требует всегда говорить правду. А если еще ляпнул при свидетелях? А у свидетелей своя пионерская этика. Так что маму тоже можно понять.
Закалка она и есть закалка. Боязнь, что кто-нибудь стукнет, — родовая черта советского человека. С этой боязнью жили самые смельчаки. Юному пионеру следовало перенимать опыт старших. Думаю, не слишком отдавая себе отчет, я его тоже перенимал.
Все, в общем, перенимали. Без надобности на амбразуры мало кто лез.
Особенно в нашем классе. Как-то, не помню уже, почему, мы решили не идти на какой-то урок. Всем классом. Обиделись на учительницу, решили объявить ей бойкот. Спускаюсь вместе со всеми по лестнице, вдруг вижу — один кисло маячит в коридоре. Такой из себя не что чтобы отличник, но старательный. Кричу: «Ты что, не с нами?» Мнется, даже краснеет. Но остается.
Был скандал. У этого парня потом выпытывали: кто зачинщики? И он раскололся. Но удивило меня не это, а то, что из класса его мало кто осудил. Штрейкбрехера, стукача — как это? Но вот не осудили.
Кажется, это ровно тот кодекс поведения, что стараются привить детям в нынешней школе. В этом плане наш класс опережал свое время.
Но это школьные годы, о политике речи не шло.
Дальше сделалось веселее.
* * *
…Вадим Делоне появился неожиданно. Первый курс, я хожу на лито (литобъединение), которым руководит профессор Всеволод Алексеевич Сурганов. Два-три занятия прошли, мы уже определились со своими «гениями», как вдруг объявился новый участник — длинный, белокурый, с каким-то необычным, гортанным «эр». Как будто, когда он его произносит, голос срывается. Словно ворона каркает.
— Это Вадик Делоне, — представил его Сурганов.
Оказалось, кое-кто его знает — в прошлом году он учился на первом курсе, а потом взял «академку». И вот, вроде, вернулся. Хотя на занятиях его никто не видел.
Прочитал евтушенковского типа стихи, помолчал и объявил:
— «Двадцать третий съезд». Поэма. Посвящается Буковскому.
И начал читать каркающим голосом. Такого стены нашего института еще не слышали. Пожалуй, и никакого другого. Иначе даже у них бы возникло неодолимое желание стукнуть. Закончил при полной тишине. Лито прибалдело.
— Так, — прокашлялся Сурганов. — Кто-нибудь что-то хочет сказать?
Все молчат.
— Вопросы?
Один поднял руку.
— Я вот не понял. Поэма о съезде партии. При чем здесь космонавт Быковский?..
Дело было в 1966 году. Похоже, фамилии Буковский, кроме меня, не знал никто. Да и я, в общем-то, не сильно мог просветить публику. Краем уха слышал по Би-би-си. Так что решил не высовываться.
Просветил сам автор. Потом мы с ним и моим будущим близким другом долго бродили по Москве. Стояла осень, временами накрапывал дождь. Говорил в основном Вадик. Оказывается, у него был невероятно широкий круг творческого общения: Аксенов, Вознесенский, Галич, Окуджава — имена сыпались как из ведра. Аксенова он называл «Вася», Евтушенко — «Евтух», Гладилина — «Толя». При этом все они читали его стихи, высказывали суждения, делились крамольными мыслями.
«Ну и ферт! — думал я. — Пижон, фраер…»
На следующем занятии лито появился немолодой товарищ в коричневом пиджаке и почему-то со значком журнала «Крокодил» на лацкане. Сурганов сказал, что это его знакомый, известный критик. Критик объявил, что он интересуется творчеством молодых и хочет посидеть на нашем семинаре.
Как раз была моя очередь обсуждаться. Я прочитал два рассказа. Один был длинный и про любовь, не помню, как назывался. Другой, покороче, назывался «Олеандровый бражник» — про мальчика с фамилией Шрайман (вполне, кстати, мог бы быть Иванов, но автору хотелось завернуть чего-нибудь пооригинальнее), которому не слишком сладко жилось в семье и школе.
Закончил читать. Ребята высказались, в основном положительно. Сурганов молчал. Слово взял «критик». Что-то пробормотал о первом рассказе, а потом голос его окреп.
— Это что же, — отчеканил он, — автор пишет о том, как еврейского мальчика травят в советской школе?
Это было последнее занятие лито, которым руководил Всеволод Алексеевич.
Я так понимаю, сведения о том, что в стенах вуза свободно читают крамольные поэмы, быстро дошли до ушей соответствующих товарищей. С Сургановым, а заодно и с нами, решили разобраться.
— Кто стукнул?! — так, по свидетельству Владимира Тендрякова, сокурсника по Литинституту моего батюшки, — сказал Владлен Бахнов, как только забрали Эму Манделя.
Этот же вопрос встал перед нами, как только отстранили нашего руководителя.
Ответ неизвестен.
Два-три раза Вадик еще появился в институте. Сказал, что ему так и не удалось пересдать «исткапу» — историю КПСС, экзамен, который он должен был сдать, чтобы восстановиться. Потом пропал. Говорили, что перебрался учиться в Новосибирск. Больше я его не видел.
Потом был процесс Галанскова и Гинзбурга. Ходили разные слухи, кто-то говорил, что Делоне чморили на Лубянке, он в чем-то раскололся и чувствовал себя виноватым. Правда или «деза» — поди проверь.
Этот процесс коснулся и нашего института. Одна из студенток подписала письмо в защиту подсудимых. Институтской администрации прислали телегу, и в Ленинскую аудиторию согнали всех, кого только могли. Весна 1968-го, чехи бузят, французские студенты бунтуют — самое время устроить показательную разборку. Институтские вожаки комсомола, ленинский стипендиат, кто-то непонятный, наверное, из МГК ВЛКСМ — это президиум. Провинившаяся студентка отдельно на стульчике (правда, не в клетке, как на сегодняшних судебных процессах). Кажется, был еще замдекана факультета.
Клеймили часа полтора. Даже те, от кого я не ожидал. Правда, кто-то говорил в том смысле, что девушка, конечно, оступилась, но это же в первый раз. Эти как будто подсказывали: ну, скажи, что ты больше не будешь, что поступок твой вредный и необдуманный. Но она не сказала. Говорила патриотические слова, вроде того, что верит в советское правосудие и хотела, как лучше, — но свой поступок не осудила.
Ее исключили из комсомола, а потом и из института. Вернее, устроили так, что она сама ушла.
Что дальше произошло с Делоне, общеизвестно. Пижон, фраер, каркающая белая ворона, — а вышел на площадь.
В отличие от других — не пижонов.
* * *
…Умер сокурсник, Володя М., большой любитель выпить, между прочим. В отличие от многих, после института поддерживал отношения со студенческими товарищами. Говорят, незадолго до смерти признался, что был стукачом.
Стал его вспоминать. Но так и не вспомнил, чтобы хоть раз он завел провокационный разговор. Ну, выпивал, анекдоты рассказывал. Как мы все — и то в основном на тему, как муж вернулся из командировки.
Народ, в общем-то, знал своих стукачей. Например, Славка Х. — этот действовал грубо и настырно. Между парами возьмет за пуговицу и спросит про Солженицына. Или заговорит про евреев. Или про Чехословакию. Прямо находка для диссидента.
Меня вот что удивляло и удивляет. Казалось бы — сын писателя. Живу на Аэропорте, в самом рассаднике диссидентства1. Кругом Войновичи, да Копелевы, да самиздат. Нет бы взять меня на крючок! Но почему-то не брали.
Однако такая мысль присутствовала. Причем постоянно. Долбила в темечко: подсадят — и все!
Но — двадцать лет, ухабы молодости, трудно было держать язык за зубами. Невзирая и вопреки.
Впрочем, подозрения, что ты под колпаком, были не вполне беспочвенны. Как-то прихожу к друзьям в общагу, смотрю: мой товарищ на табуретке, а в руке у него молоток. В чем дело? А это, оказывается, в комнате вентиляция забилась, он отодрал сетку, и там, в пыли, обнаружил микрофон. Зеленого цвета. И сейчас хочет устроить серию аплодисментов, переходящих в прострацию. То есть вколотить в этот микрофон здоровущий гвоздь.
— Представляешь, — говорит, — у них там перепонки лопнут!
Я, понятно, не стал умерять его трудовой пыл. Хотя вряд ли они так уж постоянно внимали забытому в пыли устройству. Или когда-то подключили его к магнитофону, а потом…
Но кто ж их знает, что «потом». Может, как раз «сейчас»… Поэтому пей, да дело разумей. Чем мы и занялись, выдрав микрофон вместе с проводами.
* * *
А времена между тем сгущались. В институте царил мрак. На втором курсе я писал курсовую по Пастернаку. На пятом хотел писать по нему и диплом. На меня только замахали руками. Пришлось ограничиться Блоком.
А на последнем курсе была педпрактика. То есть ты отправлялся на первую четверть или до осенней сессии (не помню) учителем в школу.
Мне достались десятые классы, я вел у них литературу. Немного Серебряного века и куча советских классиков.
Школа была самая что ни на есть средняя, ребята темные. Один ходил гоголем: написал патриотические стихи, и их напечатали аж в «Комсомолке». Звезда, гордость школы!
Спрашиваю его: кто такая Ахматова? Стоит, мнется. Выдавливает:
— Узбечка какая-то…
В том году Общество французско-советской дружбы выпустило в Париже пластинку Окуджавы (до нашей было еще лет пять). Я ее переписал на свою «Яузу» и как-то решил просветить учеников. Организовали магнитофон, нашли свободный класс. Я крутил им Булата, что-то рассказывал, даже сам пел.
Меня благодарили власти, жал ручку прокурор, а после посадили под усиленный надзор.
Под надзор — не под надзор, а телега в деканат поступила. Ребята в классе ко мне относились хорошо, и разведка донесла, кто именно стукнул. Оказалось, тот самый учитель, физик, что устроил магнитофон. А ему, в свою очередь, настучали двое парней, которые смотрели на меня самыми преданными глазами. Причем телега пришла не из самой школы, а из московского комитета комсомола, вот по каким непростым схемам проходила ответственная работа!
Тем не менее, дальше деканата дело не пошло. К тому же я догадался объяснить, что запись была с пластинки, которую выпустило Общество французско-советской дружбы. Советской! Могли бы пропесочить по комсомольской линии, но вот беда — я не был комсомольцем.
И все-таки некоторую лапу на своем плече я почувствовал.
* * *
После института меня распределили в школу. Опять в самую что ни на есть среднюю. И классное руководство дали в самом идиотском классе — четвертом. В том смысле, поди сообрази, что с детьми делать: учить разумному, доброму, вечному или на горшки сажать.
Но это ладно, много чего смешного можно рассказать.
В самый же первый день я познакомился с учителем, тоже из молодых, по имени Лева. Историк, симпатяга, любимец директрисы и учениц старших классов. Всего-то года на два старше меня.
Буквально через пару дней мы с ним сидели в шашлычной, которую все называли «Антисоветская» из-за ее расположения прямо против гостиницы «Советская» — школа была совсем рядом. Жевали шашлык, попивали «Саперави», говорили о том о сем. В общем, нашли общий язык.
Через месяц он сообщил, что уходит из школы.
— Чего вдруг? — удивился я. — Куда?
— Да так. Хорошее предложение. В КГБ. Только тихо!
Я чуть не подавился.
А он и правда ушел. Через несколько дней возник в школьном коридоре — уже как почетный гость — и снова завлек меня в «Антисоветскую».
— Ну, как работа? — как можно равнодушнее спросил я между лобио и шашлыком.
— Ой! — сказал он. — Давай лучше выпьем. За новую жизнь!
Выпили. Потом выпили еще и еще.
— А что ты там делаешь? — все-таки рискнул поинтересоваться я.
— Что делаю? — он хохотнул. — Пока гуляю. Мне несколько домов дали. Здесь, недалеко, на Аэропорте.
Как-то за время знакомства он не сильно интересовался, кто я такой и откуда. Все больше про девочек. А может, притворялся, — подумал я и малость похолодел.
— Художники, там, киношники, писатели. Сразу предупредили: сложная публика. Хожу, осматриваюсь. Четыре часа ждал, пока в окне, про которое мне сказали, свет загорится. Замерз, бр-р!.. Давай еще по одной.
Может, раз-другой он еще появился. Но больше в «Антисоветскую» мы не ходили.
А где-то весной на учительской конференции, куда нас гоняли, я встретил свою учительницу литературы. Хорошая тетка, понимающая, ее любили.
— Как, — удивилась она, — ты разве не ушел из школы? А мне говорили, что ты пошел работать в КГБ.
Ну и ну! Я скис. Она же меня знает, даже дома у нас была — а поверила.
Обидно.
Я, правда, сообразил, что у нас с этим деятелем фамилии похожи. И даже имена. Коллеги-учителя запросто могли спутать.
И все равно обидно.
Потом, в перестройку, когда про та-аких, казалось бы, людей та-акое стало всплывать наружу, я подумал иначе: а с какой, собственно, стати она должна была меня так уж выделять? Сын аэропортовских фрондеров — ну и что? Ровесница моих стариков, она наверняка видела и не такие метаморфозы.
* * *
Как известно, хорошие и плохие школы похожи друг на друга; каждая средняя школа средня по-своему.
Директора школы звали Калерия Федотовна. Ни имя, ни отчество не назовешь популярными не то что в мое, но даже в предшествующие времена, отсюда проистекало своеобразие руководимого ею заведения.
Состояло оно в неуклонной старорежимности порядков. Когда я не пришел на открытое партийное собрание, Калерия Федотовна учинила разборку.
— Но я же не член партии, — пытался я оправдаться.
— Это открытое собрание, — строго говорила К.Ф. — На нем присутствовали все наши учителя. Кроме вас.
И смотрела на меня глухими глазами.
Со временем выяснилось, что директор очень любит пригласить молодого специалиста к себе в кабинет на первом этаже и в теплой, дружественной обстановке поведать о школьной жизни и о нуждах текущего момента.
Как-то на перемене подошла ко мне в коридоре, взяла под локоток (дурной признак) и с загадочной миной сказала:
— Пожалуйста, зайдите ко мне, когда освободитесь.
Зашел. Калерия Федотовна слегка приподнялась со стула и пригласила сесть за стол напротив себя.
— Как вы думаете, что приносят ваши ученики в школу? — спросила строго.
— Ну… Учебники, тетрадки, дневник…
— Пор-но-графи-чес-кие фо-то-гра-фии! — по слогам выговорила она и замолчала, оценивая произведенный эффект.
Эффект, конечно, имел место. Четвероклашки — и порнография!..
Я растерялся. Кто, где, когда?
— А как вы думаете? Варейкин! Еще до уроков.
На Варейкина я не думал. Не самый продвинутый бузотер.
— А что за фотографии? Не могли бы вы их мне показать?
— Нет, — твердо сказала директор. — Что в роно подумают, а? Развращаю молодых учителей?.. Мы с коллегами их все облазали, обсмотрели… Нет, не могу! — Хлопнула рукой по столу и вдруг переменила решение: — Хорошо, покажу. Только одну. И вы мне ее сейчас же вернете.
Это была семерка треф. С оторванным краешком расплывчатая фотография, где две потрепанные бабы в одних чулках изображали любовный экстаз.
— Карты? — полувопросительно-полуутвердительно произнес я. — А где остальные?
Калерия Федотовна молча указала на сейф. И тут же тоном, не оставляющим простора для пререканий, потребовала, чтобы я добился от Варейкина признания, где он добыл эту мерзость, и чтобы провел воспитательную беседу с его родителями. Обязательно!
Требования были понятными, но трудно осуществимыми. И папа, и мама у Варейкина были глухонемыми. Дар речи имелся только у бабушки — и как, интересно, я буду говорить про порнуху с пожилым человеком советского образца? Что я и попытался объяснить гражданке начальнице.
— Ну так придумайте что-нибудь! — без тени растерянности приказала она.
Уходя домой, я столкнулся с этим самым Варейкиным во дворе школы, он мирно пулял в кого-то снежком.
— Эти карты ты где взял? — спрашиваю.
— У папки. — Он смотрел на меня чистыми и совершенно не осознающими вины глазами. — Видел, как он их друзьям показывал, а потом на полке спрятал. Я отодвинул книжку и взял.
И пошел дальше пуляться снежками.
Встречая меня, Калерия Федотовна время от времени вспоминала и спрашивала:
— Как, удалось что-нибудь придумать?
Приходилось виновато разводить руками.
При всем том она была неплохая в общем-то тетка. Не мстительная. Просто очень боялась, что на школу свалятся неприятности.
* * *
Опасность не замедлила проявиться — как раз в моем лице.
У моей первой жены был родственник, известный физик, потомок когдатошних эмигрантов. Друг Капицы. Преподавал и жил в Кембридже, Британской ССР. Иногда приезжал сюда. Не часто, и распространяться о нем не следовало. У него была дочь, которая изучала русский и в тот год проходила практику в Московском университете. Там была целая кодла студентов из Англии, вполне себе симпатичные герлы и гаи более или менее моих лет.
Две девушки собирались стать педагогами. Узнав, что я работаю учителем, они возжелали вживую познакомиться с тем, как происходит процесс образования в московской школе. Я, ничтоже сумняшеся, согласился поспособствовать им в этом деле. И где-то в середине третьей четверти подошел к Калерии Федотовне и сообщил, что на мой урок хотели бы прийти две будущие педагогини из Англии. Приглядеться, так сказать, к советскому опыту.
Нет, это надо было видеть! Калерия Федотовна сначала побледнела, потом позеленела, потом покраснела, а потом сделалась фиолетовой.
— Откуда?.. Из Англии? — переспросила она.
— Из Англии, — подтвердил я, уже предчувствуя, что добром моя затея не кончится.
Она долго молчала. Мы, наверное, школьный коридор прошли из конца в конец. Потом заговорила.
— Первым делом мы должны подать заявку в роно. Это первый шаг. Потом, — она начала загибать пальцы, — роно свяжется с гороно. Гороно должно будет обратиться в министерство. Министерство должно будет посоветоваться с нужными товарищами, дело ведь государственное! Сейчас у нас какой месяц?
— Март, — сказал я.
— Вот видите! Когда они возвращаются домой?
— К лету, наверное.
— Получается, никак не успеть. Сами посудите. Пусть ваши знакомые приезжают на следующий год.
Как вы понимаете, на следующий год они не приехали. Не приехали и на следующий после следующего. А перед английскими подругами мне пришлось раскидывать какую-то туфту. Ведь не мог же я подставлять директоршу, роно, гороно, министерство и славные органы. Которые, как известно, всегда начеку и не терпят огласки.
* * *
Впрочем, в этой английской тусовке была и одна моя соотечественница, которая крутила роман с англичанином. Вернее, новозеландцем. Но по английским законам он все равно был подданным Великой Британии. Потом они поженились, завели детей, уехали на родину мужа, а еще потом развелись.
Но я не об этом.
Мою подругу-соотечественницу звали Нина. И вот как-то раз она пригласила нас всех на дачу. На пленэр, так сказать, а если перевести на русский, то на пикник.
На самой даче мы так и не побывали. Собрались на станции, а дальше отправились в лес. Нина подвела нас к подходящей опушке, играли в бадминтон, разводили костер, пили вино и жарили шашлык.
Вернулись в Москву уже поздно вечером. А утром я услышал в трубке растерянный голос Нины. Она сказала, что в суете Джуди — так звали родственницу моей жены — где-то позабыла свой фотоаппарат «Лейка». Нет, не в лесу, скорее всего, в электричке, помнишь, она еще в вагоне нас фотографировала?
— Может, в бюро находок обратиться, — сказал я.
— С ума сошел? Они там сколько искать будут! А она завтра уезжает. Ей вообще некогда. А «Лейку» ей папа подарил, она ею очень дорожит.
— Плохи дела, — только и нашелся сказать я.
— Плохи, — согласилась Нина. — Поэтому ты должен быстро-быстро двигать на вокзал и поспрашивать у дежурных — вдруг нашли.
— Постой, — говорю, — ты где живешь? Будут тут тебе заграничную «Лейку» отдавать!
— Ей надо помочь, понял! Если не нашли, пусть бумагу дадут: так и так, похищен фотоаппарат…
— Ага, так они мне и дали эту бумагу.
— Ладно, не похищен, потерян. Напишешь заявление. Тогда она дома хоть деньги по страховке получит.
Спорить с Ниной было себе дороже. Откуда мне знать про ихние страховки! И вообще…
Короче, поехал. Отыскал дежурного. Не стану описывать его лица, когда я ему рассказывал про бедную студентку, ее отца, подарок, которым она дорожит больше жизни. В конце концов добился, чтобы он отвел меня к начальнику вокзала.
Там я хотел повторить рассказ, но тот стал сбивать меня чуть не с первой фразы:
— Откуда известно, что ваша знакомая оставила аппарат именно в вагоне электропоезда? А, допустим, не в поезде метро?
Что на это ответишь?
— Нет, она спохватилась сразу, как в метро села в вагон.
— Тогда почему не вернулась? Не обратилась к нам?
— Ну, так сразу не сообразила. К тому же она все-таки иностранка, поймите. Мы все уверены, что она позабыла фотоаппарат именно в вагоне электрички, — продолжал говорить я, понимая вопиющую неубедительность собственных слов. — Ну, если не верите, просто дайте бумагу: потерян, нет, лучше украден фотоаппарат…
— Украден? — тут же перебил меня он. — Как мы можем выдать такой документ, когда нет никаких доказательств?
Тут я хотел было завести уже испытанную на дежурном бодягу, но начальник вокзала опять меня перебил:
— Из какой страны, говорите, ваша подруга?
И посмотрел на меня очень внимательно.
— Из Англии.
— Интересная страна, — на его лице появилось подобие улыбки, а глаза пульнули неожиданной добротой. Неужели захотел мне помочь?
— Пожалуйста, подождите здесь. Я сейчас вернусь, — сказал он и куда-то вышел.
Вернулся минут через пять в сопровождении человека в помятом пиджаке, ковбойке и галстуке.
— Пройдемте, — приказал тот и провел меня через весь вокзал в какое-то полуподвальное помещение. В пути не промолвил ни слова, а когда пришли, объявил:
— Так.
Сел за стол, поворошил бумаги, помолчал и сказал:
— Паспорт.
Мог бы сказать, что его у меня нет. Но кто же ездит по таким делам без паспорта? Понятно, что этот тип не поверит. Начнет обыскивать, а там… Что «там», я не знал, ни о каких ордерах на обыск не ведал, поэтому протянул паспорт. Тот заглянул и отодвинул на край стола. Туда мне было не дотянуться. Теперь я был в его полной власти.
И он принялся меня допрашивать. То есть, нет, сперва сообщил, что он капитан такой-то, а дальше стал ковырять по полной программе. Кто я такой, откуда знаю Джуди, кто и когда меня с ней познакомил, с кем она познакомила меня, что это были за люди, в каких институтах учились, часто ли я с ними встречался, кто мои родители, кто родители жены. И снова, чуть по-другому: с какой целью Джуди со мной познакомилась? Зачем познакомила меня со своими друзьями? О чем мы разговаривали? Что они хотели от меня узнать? С кем я их познакомил?
Где-то минут через десять зашел какой-то человек и забрал мой паспорт.
Чувствовал я себя как муха под микроскопом. Скажу, что меня познакомила с Джуди моя родная жена, ее кузина? Но в графе про родственников за границей она и ее родители пишут: «не имею». Значит, Джуди и ее профессор-папа никакие не родственники. Откуда же тогда она знает Джуди? Как ответить на простой вопрос и никого не подставить?
Соврать, что на студенческой конференции? Бывали у нас такие. Только я уже не студент. На вечеринке? А кто меня туда пригласил, что за компания? В кафе? Просто на улице подошел? Нет, это она подошла и спросила, как куда-то пройти. Вот!.. Но хорошо соображать, когда у тебя есть на это время. А если ты мямлишь, и тут же тебя сбивают другими вопросами: на какой станции вы устраивали пикник? Есть ли у вашей иностранной знакомой разрешение на выезд за пределы Москвы?
Словом, я все время сбивался в показаниях, потел и уводил следствие на ложный путь. И при этом все время держал в голове, что квартира родителей под потолок забита всяческим самиздатом, а вдруг им придет в голову устроить там обыск? Тем более что по паспорту я прописан именно у родителей?
Это был мой первый опыт общения с НИМИ напрямую (если, конечно, не считать якобы «крокодильца», навестившего наше лито, но разве можно было считать то невинное бодание опытом?), и я его позорно проваливал.
— Вы ведь курите? — неожиданно спросил капитан. — Давайте выйдем.
Мы поднялись наверх. Закурили. Но и там он продолжал вести свой допрос. Под солнцем я еще больше мялся и потел.
Подошел человек с моим паспортом. Капитан взял его, подержал… и вернул мне. Бросил окурок на асфальт, размял башмаком и сказал:
— Можете идти. Мой вам совет: никому не сообщайте о нашем разговоре. Иначе…
Не договорил, повернулся и исчез в своем подвале.
А я?.. А я, превозмогая желание поминутно оглядываться: не следят ли? — спустился в метро и рванул в родительскую квартиру. Мои были в отъезде. Набил огромную сумку всякой крамолой и рванул на другой конец города к друзьям — прятать.
Возвращаясь, из автомата (не пренебрегайте конспирацией!) позвонил Нине. Оказалось, аппарат отыскался — Джуди нашла его в недрах сумки.
…Вечность спустя я был в гостях в Англии и видел Джуди. Рассказал о том давнем приключении. Она слушала меня раскрыв рот.
— Так тебя могли арестовать?! — спросила она, когда я закончил.
— Вряд ли, — я засмеялся. — Но вербануть могли бы.
Еще выяснилось, что про фотоаппарат она не помнит. Не помнит даже, что у нее был такой подарок от папы.
* * *
Кстати, о вербануть.
Года два спустя после истории с аппаратом мне позвонили. На работу. Солидный голос в трубке спросил, почему я не откликаюсь на повестки из военкомата.
Что за бред? От службы в мирное время я был освобожден по состоянию здоровья. О чем имелась запись в военном билете. Чего им от меня надо?
— Мы отправили повестку в июле-месяце, но вы не явились.
Стоял сентябрь. Солнечный московский сентябрь.
— Был в отпуске, — соврал я. — Но у меня белый билет.
— Пройдите медкомиссию и позвоните. Вам назначат, когда явиться, — голос в трубке продиктовал номер телефона.
Я тогда жил в одном месте, а был прописан в другом. У чертовой бабушки на рогах. Решил проведать чертову бабушку. Заглянул в ящик — там действительно лежала повестка полуторамесячной давности. Где было сказано ровно то, что я услышал по телефону.
Медкомиссия — с чего бы это? Как бы то ни было, с военкоматом лучше не шутить, поэтому заявился на медкомиссию. Был осмотрен, выслушан и прослушан несколькими врачами, которые подтвердили диагноз. Оставалось позвонить по записанному телефону.
Но тут меня опередили. Спустя буквально два дня снова позвонили на работу.
— Удалось пройти медкомиссию? — спросил знакомый голос.
Я ответил утвердительно. Голос спросил, не мог ли бы я прийти в военкомат завтра в четырнадцать часов, в комнату номер три, к майору Волкову. Я сказал, что мог бы. Военкомат находился от редакции буквально за углом.
Ровно в два я был на месте. Номер комнаты благополучно забыл, но фамилию помнил: Волков. Стал спрашивать, где у них такой сидит. В ответ задумывались и пожимали плечами, пока какой-то офицер не сказал: «А-а-а… Так он, наверное, у этих…». И, не объяснив, каких, показал на дверь.
Я постучал. Офицер не ошибся. Загадочных «этих», правда, не было, но майор Волков был. Сидел за столом и смотрел в окно. Был рыж и веснушчат, довольно молод, чем-то похож на американского президента Кеннеди. В гражданском костюме, между прочим. Проглядел мою бумажку, отодвинул, спросил, почему, несмотря на нелады с сердцем, я курю (видать, от меня несло «Беломором» на весь военкомат), поинтересовался, не мешает ли болезнь семейной жизни, потом отчего-то стал называть фамилии людей, с которыми я работал: знаю ли я такого-то, что о нем думаю? Начал с главного редактора — ну, как мне его не знать и что я могу о нем сказать плохого, тем более в этих стенах?!.
Наконец, перебив самого себя, сказал полувопросительно:
— Наверное, вы уже поняли, что я не из военкомата?
Штука заключалась в том, что понять-то я, может, и понял, но не торопился себе в этом признаться.
— А откуда? — рискуя прослыть в его глазах идиотом, спросил я.
Он посмотрел на меня очень внимательно, как будто пытаясь раскусить, в какую игру я играю.
— Комитет государственной безопасности, — сказал наконец. Как отрезал. И глянул на мои дымящиеся останки.
Они, похоже, и вправду дымились. Но я и не хотел, чтобы выглядело иначе.
Мы оба выждали паузу, во время которой он почему-то покраснел. Ну да, рыжие часто краснеют.
А откраснев, двинул речугу. Из которой следовало, что его организация совсем не хочет, чтобы я стал доносчиком. Ни в коем случае! Но вы же сами видите, какая сейчас сложная обстановка в стране. И руководству, чтобы принимать правильные решения, очень важно знать, что думают люди. И простые люди, и — особенно! — интеллигенция. Вы ведь меня понимаете? Мы должны следить за процессом. Держать руку на пульсе.
Довольно долго он нес свою байду, гася мои дотлевающие останки. И чем дольше он ее нес, тем сильнее росло во мне удивление, насколько она похожа на то, что, по моим представлениям, я должен был услышать от человека, занятого его делом. Ну, прям слово в слово, аж скучно!
В ответ я принялся нести свою байду. Дескать, я бы рад помочь родному руководству в его работе на благо трудящегося народа, но я, видите ли, очень нервный и невыдержанный человек с больным сердцем. Не умею держать язык за зубами, мне обязательно надо с кем-нибудь поделиться: с женой, с родными, с друзьями, а если я буду держать все в себе, меня может ухайдокать сердечный приступ. К тому же, знаете, я разговариваю ночами…
Я, разумеется, не мог видеть собственного лица, когда он нес свою отрепетированную ахинею, но, думаю, оно было похоже на его, когда я нес свою. Нервы, сердце, несдержанная натура. Господи, как же ему, наверное, скучно выслушивать все это в сотые разы!
— Что же, будем считать, что разговор наш не состоялся? — спросил он, кажется, даже меня не дослушав.
— Ну почему же? — нерешительно возразил я, стараясь придать голосу как можно больше смирения. — Мы ведь долго говорили…
В ответ он ухмыльнулся. Вполне дружелюбно и даже как бы оценив мою шутку.
— Хорошо, я вас понял. Можете идти, только подпишите эту бумагу.
Серенькая такая, казенная. Подписка о неразглашении. Я расписался и вышел из комнаты.
На улице внимательно осмотрелся. Хвоста не было. Снова осмотрелся. Вместо того чтобы возвратиться в редакцию, поймал такси. До дома решил не доезжать, сошел за одну троллейбусную остановку. Возле магазина смешался с толпой и, стараясь незаметно оглядываться, двинулся вперед.
Шпионы из советских фильмов могли бы мною гордиться.
Ситуация повторялась. Я снова набивал сумку всякой самиздатчиной (и как она успевает скопиться!..), снова переправлял ее к надежному другу. На сей раз, правда, не так далеко, в пределах района. Когда вернулся в редакцию, молчал молчком. Да меня никто ни о чем и не спрашивал.
Почему все-таки они решили попробовать вербануть именно меня? Конечно, этот зудящий вопрос не давал мне покоя. Постепенно, кажется, я таки нашел на него ответ. Наверное, правильный — только ни моя личность, ни фиги в сумках не имели никакого значения. А значение имело то, что меня взяли в штат. Больше года я работал как бы по договорам, а тут был оформлен как полагается. Издательство, где печатался наш журнал, было конторой солиднее некуда: «Правда». Это волшебное слово украшало мое служебное удостоверение, с ним я мог пройти во многие двери.
Так что майор Волков (или кто он был такой на самом деле — поди разбери!) просто выполнял рутинную работу. Появился новый человек, значит, с ним надо побеседовать. Удастся вербануть — хорошо. Не удастся? Будем посмотреть.
Но если так обстоят дела — с кем-то наверняка же разговор состоялся? С кем-то из тех, кого ты видишь каждый день и ни в чем таком не подозреваешь? И боязнь стукачей вовсе не праздная забава? Выходит, они там психологи хоть куда. Вербануть не вербанули, так, может, это и не была главная задача? Зато почву для подозрений удобрили аж до чернозема.
Правда, в этом смысле она была удобрена и так. Но каши маслом не испортишь, разве нет?
* * *
Как раз о масле я и веду речь.
История вполне стыдная. То есть не хотел бы ее вспоминать, но куда денешься.
…Подходила к концу моя работа в школе. Уф-ф, свобода!.. Брезжилась за каждым углом. Тем более май месяц.
А тут, кстати, Никсон в Москву прилетел с официальным визитом. Ездил я из своего Чертанова до «Белорусской», а потом по проспекту мимо непонятно чего, обнесенного деревянным забором. И вдруг, за одну ночь — никакого забора, а такой, знаете ли, газон призывно зеленеет. Умеют же, когда захотят!
И вот как-то днем, после уроков, решил я не домой ехать, а двинуться на Кузнецкий. Помните, там был книжный рынок, можно было из-под полы какой-нибудь редкостью отовариться? Вот туда я и направил стопы, чтобы по дороге еще навестить Пушкинскую лавку, букинистический в проезде Художественного театра, и еще один букинистический в Столешниковом.
Выхожу на «Проспекте Маркса», иду вверх по улице Горького (простите мне мой французский). Замечаю: что-то больно много одинаковых молодых людей с одинаковой стрижкой и в одинаковых расстегнутых пиджаках. Ну да, Никсон же! Ходят парами, вроде, о чем-то оживленно разговаривают. И зорко так шарят по сторонам. И вдруг вижу знакомого. Не то чтобы знакомого — работала у нас в школе одна женщина, не так давно замуж вышла, так вот это и был ее муж — кагэбэшник. Тоже, кстати, рыжий и тоже на Кеннеди похож. Заходил за молодой женой в школу, не скрывал, где работает. А сейчас сделал вид, что меня не узнает, отвернулся.
Добрался я до Кузнецкого, хожу, просматриваю листочки со списками книг — втихаря, чтобы понезаметнее, а то ведь залететь можно: и себя подведешь, и торговца.
И тут подходит ко мне мужик, совсем на тутошнюю публику не похож. Пролетарий. Дернул за локоть.
— «Один день Ивана Денисовича», — и показывает мне потрепанный краешек «Роман-газеты». — Всего за трояк.
1972 год. «Архипелаг» еще только дозревает, грянет лишь следующей осенью, Солженицына пока не выкинули из страны, но все знают, что он — враг. Такого мне на Кузнецком не попадалось. Солженицын!.. А с другой стороны — ведь не тамиздат же, книжка издана в СССР. Правда, из библиотек изъята и вообще. Ну, так можно же сказать, что не знал, попробуй чего-нибудь докажи!
— Ну?! — торопит мужик.
И тут мне почудилось, что я вижу вот этого — Кеннеди из КГБ. То есть, может, на самом деле я его и не видел — но он здесь был, вынюхивал, шастал.
— Нет, — сказал я, — спасибо.
Мужик тут же исчез. Но вздохнул напоследок. Я бы сказал, укоризненно. Это я точно запомнил.
Хотя, может быть, это я вздохнул.
И по сей день вздыхаю.
* * *
И уже совсем напоследок. Это о том, как отец из себя вышел.
…Так вот, Солженицын. У папы висел его потрет. В смысле — большое фото. И даже не висел, а помещался на книжной полке между двумя стеклами. На видном месте. То есть никто из входящих не мог его не увидеть. Такой знак неприкрытого свободомыслия.
Родители время от времени уезжали. Иногда мы с женой перебирались в их квартиру. Однажды жена решила устроить гранд-тусовку. Это были ее друзья-художники, не всех я знал, но про одного ходили неопровержимые слухи, что он стукач. Ну, и пара других казалась сомнительными, хоть и не до такой степени.
Поэтому, подумав, я решил крамольный портрет убрать. А заодно и кое-что еще подобного рода. Гульнули, с толком приобщились к спиртному, утром я сильно маялся.
А потом вернулись родители, и папа, конечно, хватился портрета. Куда ты его задевал?
А я не помнил. Ну, хоть убей.
Похоже, отец был готов сделать именно это.
Прошли года, а за ними годы. Родителей давно нет. Совершив круг по Москве, я в конце концов осел в отчих стенах. И вот однажды, когда мы с женой решили наконец перерыть антресоли, я вдруг обнаружил — в самом далеком углу, под кипой старых газет… — ну да, правильно, пропавшую фотографию.
Она даже не запылилась — газеты спасли.
Какой привет из прошлого! Целая жизнь прошла, где они, те люди, от которых я так заботливо прятал портрет? Писатель был изгнан, потом вернулся, дал массу поводов для споров, его топтали и превозносили, он умер, его именем названы улица и Дом Русского зарубежья, нет тех, кто ему помогал и кто хулил, кто под одеялом читал его «Раковый корпус», кто за него боролся и мечтал посадить, кто писал подметные письма и письма в его защиту, кто обожествлял его, а потом ненавидел, кто пострадал за него — многих и многого нет, и это уже неважно, неважно! — а фотография: вот она, свеженькая и чистая, блестящая, будто только что из фотолаборатории.
Вот она — со всеми нашими страхами, комплексами и фобиями, трусливой смелостью и несбывшимися надеждами; впитавшая в себя все, все…
И скрывшая за своим глянцем.
1 Отец — писатель и кинодраматург Владлен Бахнов (1924–1994). С 1957 г. жил с семьей в ЖСК «Московский писатель» на улице Черняховского (тогда 2-я Аэропортовская), рядом с метро Аэропорт. Позже этот дом окружили дома не только писателей, но и художников, артистов, «киношников» и других творцов советской культуры.