Опубликовано в журнале Знамя, номер 2, 2021
Об авторе | Павел Матвеев — литературовед, эссеист, публицист, редактор. Публиковался в журналах «Время и место» (Нью-Йорк), «Новая Польша» (Варшава), «Русское слово» (Прага), «Знамя» и «Этажи» (Москва), а также в интернет-изданиях. Предыдущая публикация в «Знамени» — № 11 за 2020 год.
Журнальный вариант
— Что вы думаете, — спросил Коля, — мы вашему соседу зла желаем? Охота нам его посадить? Или выдворить в эмиграцию? Если б вы знали, как нам этого не хочется. Мы тоже немножко соображаем, кто чего значит для России <…> что лучше бы ему здесь печататься. И нам бы меньше было мороки. Но — нельзя! Идеология! <…> Да, может, это самое опасное и есть — сидит человек и что-то скребет перышком. А мы не знаем — что.
Георгий Владимов
Малолетний антисоветчик
Первое столкновение Георгия Владимова с миром тайной политической полиции произошло летом 1946 года. Тогда он, в ту пору пятнадцатилетний курсант Ленинградского суворовского училища Георгий Волосевич, совершил, не ведая того, антигосударственный поступок, следствием которого и стало упомянутое знакомство.
Прочитав в газете постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» — то самое, в котором поэтесса Анна Ахматова была названа «не то барынькой, не то блудницей», а беллетрист Михаил Зощенко «пошляком от литературы», — курсант Волосевич сильно удивился тому, с какой яростью руководство СССР бранит неизвестных ему литераторов. Возник естественный интерес — узнать, кто они такие и что пишут. Юноша взял одну из книг Зощенко, прочитал ее и испытал чувство гневного недоумения — как можно так хамски оскорблять такого прекрасного писателя?! Мгновенно созрел план действий: пойти к Зощенко, чтобы засвидетельствовать ему свое уважение и выразить возмущение развязанной против него травлей. Раздобыть нужный адрес оказалось не сложнее, чем книгу. Отправился курсант к писателю не один — компанию составили его лучший друг, такой же суворовец, как и он сам, и их общая знакомая.
Увидев на пороге незваных юных гостей, Зощенко был одновременно удивлен, озадачен и напуган — в его положении любой подобный визит мог оказаться полицейской провокацией. Разговора не получилось. Пробыв у писателя несколько минут и получив отказ в просьбе дать почитать еще какие-то его книги, незадачливые визитеры попрощались и ушли. Ушли — не представляя, чем только что совершенный поступок для них в самом ближайшем будущем обернется. Владимов вспоминал: «О визите тут же донесла соседка Зощенко, да и мы сами быстро раскололись по неопытности. Нам грозило не то чтобы исключение, а лагерь, или вообще могли стереть в порошок. Государственное преступление! Это же было постановление [Оргбюро] ЦК ВКП(б)! И вдруг в недрах училища, где воспитывали будущих офицеров-чекистов, такой нонсенс! <…> Занимался нашим “делом” сам Абакумов (министр государственной безопасности СССР. — П.М.). Топал на наше начальство ногами, требовал, чтобы оно добилось от нас полного раскаяния, отречения»1 .
Перепуганное начальство изо всех сил пыталось замять скандал, чтобы не пострадать самому. В чью-то голову пришла спасительная идея — вынудить «малолетних антисоветчиков» признать, что они были в гостях у опального писателя Зощенко до публикации постановления. А если не согласятся лгать — пусть пеняют на себя.
Под силу ли пятнадцатилетнему подростку противостоять огромной махине государственной лжи и насилия? Вопрос риторический. Владимов признавал: «И мы с другом покаянно вынуждены были с этим согласиться. Наша подружка (Вероника Масевич. — П.М.) не сдалась. Ее мать — она преподавала английский язык в нашем же училище — уволили. Больше репрессий не было. Но вся эта история, поскольку мы должны были склонить головы, покаяться, врать, подействовала на нас угнетающе и переживалась как незаживающая рана»2 .
Сильная психотравма не могла не оказать серьезного воздействия на формирующуюся личность Георгия Волосевича. Но если бы тогда, летом 1946-го, он знал о том, чтó ему предстоит пережить шесть лет спустя, — «казус Зощенко» наверняка показался бы ему сущим пустяком, не стоящим эмоциональных переживаний.
Сын «врага народа»
Поздним вечером 15 декабря 1952 года Георгий Волосевич, студент 5-го курса юридического факультета Ленинградского госуниверситета, возвращался домой — из Ленинграда, где он учился, в Петергоф, где жил со своей матерью. Мать, 50-летняя Мария Зейфман, носила погоны капитана МГБ и служила в том самом Ленинградском суворовском училище, которое в 1948 году с отличием окончил ее сын Георгий. Выйдя из училища, сын не пожелал далее носить гэбэшные погоны и поступил в университет, намереваясь стать юристом. Мать же продолжала нести службу, преподавая новым поколениям суворовцев русский язык и литературу.
Продрогший на морозе студент предвкушал позднее чаепитие за семейным столом, однако, переступив порог, понял, что пить чай ему не придется. В комнате вовсю шел обыск. Сотрудники МГБ перетряхивали скудный скарб, пытаясь обнаружить улики преступления, совершенного его матерью. Не преуспев в данном занятии, но разгромив обстановку, они наконец покинули комнату, уведя хозяйку с собой. Перед тем как уйти, командовавший операцией гэбист сообщил Георгию, что его мать арестована по подозрению в совершении государственного преступления, но лично к нему у них претензий нет.
Для человека, живущего в сталинском Советском Союзе, коллизия, подобная той, в которой оказался на рассвете 16 декабря 1952 года 21-летний Георгий Волосевич, означала только одно: с этого момента он стал сыном «врага народа». Год на дворе был, разумеется, не 1937-й, но по большому счету это дела не меняло.
После ареста Мария Зейфман была обвинена в «проведении антисоветской агитации и пропаганды». Беда ее была в том, что эта женщина с юного возраста принадлежала к разряду так называемых «кристальных большевиков». То есть к числу тех граждан СССР, которые были свято уверены в том, что партия всегда права и никогда не ошибается. Однако при всем том она не желала закрывать глаза на творящиеся вокруг несправедливости и произвол властей, наивно полагая, что происходят все эти безобразия лишь по причине того, что Сталин ничего об этом не знает.
Особенно Марию Зейфман возмущала развернувшаяся в СССР в конце 1940-х годов пропагандистская антисемитская кампания, проводившаяся под издевательским лозунгом борьбы с «безродными космополитами» и «преклоненцами перед империалистическим Западом». Будучи еврейкой, она была абсолютно убеждена, что эта мерзость — есть не что иное, как злобные происки подлинных врагов советской власти, неведомыми ей путями пробравшихся на самый верх властной вертикали и занимающихся дискредитацией советской власти вообще и обожаемого ею товарища Сталина персонально. Главой этой подлой шайки врагов, по мнению учительницы русского языка и литературы Ленинградского суворовского училища, являлся маршал государственной безопасности Лаврентий Берия.
Жить с подобными взглядами в советском обществе в те времена было не просто тяжело, а смертельно опасно — особенно если принять во внимание место службы арестованной учительницы и воинское звание, которое она имела. К чести капитана Зейфман следует отметить, что на протяжении многомесячного следствия она держалась стойко и не позволила своим бывшим коллегам сфабриковать дело об антисоветском заговоре в воинской части, где она служила. По этой, вероятнее всего, причине она и отделалась весьма мягким приговором — всего десять лет концлагерей.
Шизофреничность ситуации, однако же, состояла в том, что приговор Марии Зейфман был вынесен в марте 1954 года — спустя пятнадцать месяцев после ее ареста. За этот период в Советском Союзе произошли совершенно грандиозные перемены, о которых в момент попадания в тюремную камеру она и помыслить не могла. Во-первых, умер обожаемый ею Сталин. Во-вторых, почти сразу же после этого события была свернута так возмущавшая ее антисемитская кампания. В-третьих, ненавидимый ею Берия оказался матерым врагом советской власти и английским шпионом, за что и был расстрелян. В-четвертых, в стране был прекращен политический террор. То есть больше никого «за просто так» (в основном по вздорным доносам и наветам) не арестовывали и новых дел не фабриковали. Однако все эти положительные изменения перечеркивались тем, что было в-пятых: карательная система обратного хода не имела и схваченную в смертельные объятия жертву отпускать не могла. Поэтому тех, кому не повезло оказаться в тюрьмах в последние месяцы жизни Сталина, продолжали как ни в чем не бывало протаскивать через следственный конвейер и лепить им огромные сроки заключения.
После ареста матери Георгию Волосевичу пришлось весьма несладко. Спустя несколько дней его выселили из комнаты в ведомственном доме — на улицу, в самом прямом смысле слова. Также резко ухудшилось его материальное положение — служебный оклад матери испарился одновременно с ее арестом, а грошовой студенческой стипендии могло хватить только на то, чтобы впроголодь протянуть пару недель. Волосевичу пришлось переводиться с очного отделения на заочное, чтобы научиться зарабатывать. На протяжении нескольких лет он жил, мыкаясь по разным «углам» и работая на самых низкоквалифицированных работах — грузчиком, землекопом и тому подобное.
Кроме того, окончив университет, новоиспеченный юрист Волосевич не получил распределения — то есть остался без трудоустройства по специальности. Столь серьезная — по советским меркам — дискриминация имела под собой все то же основание: в глазах начальства из отдела кадров выпускник ЛГУ в первую очередь был не дипломированным юристом, но сыном своей матери — «врага народа». Этот, пользуясь советской бюрократической терминологией, «анкетный шлейф» отныне должен был сопровождать его до самого конца жизни — со всеми вытекающими из него последствиями.
Ни забыть обо всем этом, ни тем более простить тех, кто искалечил жизнь его матери3 , будущий писатель Георгий Владимов не собирался.
Плетка на гвоздике
Летом 1955 года московские писатели, поэты и публицисты, бывающие в здании ЦДЛ на улице Воровского нечасто, стали обращать внимание на появившегося в его недрах нового и неизвестного им человека.
Человек был высок, худощав, носил круглые очки, за которыми его глаза казались огромными, как у питона, и смотрел на окружающих так, как, должно быть, смотрит настоящий питон на принесенного сердобольным служителем серпентария в его клетку кролика. Лицо у него было лошадиное, а улыбка придавала ему заметное сходство с французским киноактером Фернанделем — тем самым, что с блеском исполнил сразу шесть ролей в кинокомедии «Баран с пятью ногами», в советский прокат выпущенной под более благопристойным названием — «Такие разные судьбы». При этом улыбка почти не сходила с лица незнакомца, что наводило того, кто видел его впервые, на мысль, что он или является человеком, чрезвычайно довольным жизнью, или настолько рад видеть лично его, что просто скрыть своих чувств не может. При более внимательном рассмотрении этого феномена визави мог заметить, что у человека во рту наличествуют вставные фарфоровые зубы, сделанные немного длиннее, чем следовало бы.
Звали обладателя столь запоминающейся внешности Виктор Николаевич Ильин. Должность, им занимаемая, была — секретарь правления Московской писательской организации по организационным вопросам. Фарфоровые же зубы, не вполне удачно вставленные неким безвестным протезистом, свидетельствовали о том, что их обладатель принадлежит к числу тех, кого на советском жаргоне было принято называть «человеком с трудной судьбой».
Судьба у Виктора Ильина и впрямь была непростая. Первые пятьдесят лет из прожитых им восьмидесяти пяти включали участие в Гражданской войне в России на стороне красных (в Красную армию он вступил тринадцати лет от роду, сбежав из дома), службу в армии и «на гражданке» после ее окончания и почти десять лет в «органах». В этой системе за период с августа 1933-го по апрель 1943 года Ильин проделал путь от рядового оперуполномоченного 1-го отделения Секретно-политического отдела ОГПУ до начальника 2-го отдела Третьего управления НКВД, поднявшись за те же годы в чинах от младшего лейтенанта госбезопасности до комиссара ГБ. На Лубянке у Ильина сложилась репутация «интеллектуала». Сослуживцы — кто с нескрываемым презрением, а кто и с тайной завистью — именовали его «белоручкой». Это прозвище означало, что Ильин не принадлежит к следователям-садистам и изуверам и вместо того чтобы нещадно лупить на допросах арестованных, предпочитает беседовать с ними «по душам», склоняя к признанию самых чудовищных обвинений без применения «физических методов воздействия». Такая установка на суть «чекистской работы», без сомнения, помогла выжить и ему самому. Начав службу при Менжинском, Ильин пережил и его самого, и Ягоду, и Ежова. Когда во время Большого террора на Лубянке бурлил собственный кровавый водоворот, с головы Виктора Ильина не упало ни единого волоса. Он продолжал уверенно шагать по карьерной лестнице, мгновенно подстраиваясь под новое начальство и получая все новые звания и должности.
Но любому везению рано или поздно приходит конец. В мае 1943 года 39-летний Ильин был арестован. Дело против него было сфабриковано по «внутренним раскладам» — из-за ведомственной войны между лубянскими кланами Абакумова и Берии. Ильин, старавшийся близко не примыкать ни к одной из противоборствующих группировок, формально принадлежал к бериевцам. Абакумов, который Ильина терпеть не мог — за то, что тот был «шибко умный», — наябедничал Сталину (без санкции которого Ильина арестовать было невозможно), что тот, пользуясь служебным положением, предупредил одного своего друга, генерала авиации, о том, что того готовятся арестовать как «тайного антисоветчика». Избежать ареста генералу, разумеется, не удалось, но, пользуясь полученной от Ильина информацией, он вполне мог успеть уничтожить какие-нибудь важные улики и тем осложнить работу следствия по изобличению его вражеской контрреволюционной сущности. Как гласил лубянский апокриф, услышав абакумовский донос, Сталин помолчал, попыхтел трубкой и произнес: «Ну что ж… Пусть нэмножко посидит, подумает над своим поведением…»
Как показали дальнейшие события, сталинское «нэмножко» растянулось почти на девять лет.
После ареста Ильин был помещен во Внутреннюю тюрьму НКВД. Следователям, к которым он попал, первоначально предъявленное ему обвинение — разглашение служебной тайны и контакты с антисоветскими элементами — показалось смехотворным, и они решили сделать из комиссара госбезопасности немецкого шпиона. Не принадлежа к числу «белоручек», они рьяно принялись за дело. Били Ильина зверски. Арестованный держался стойко, никаких наветов не признавал и протоколов не подписывал. За это упрямство ему и выбили на допросах все зубы.
В дальнейшей биографии комиссара Ильина было еще множество самых разных событий, в том числе и совершенно фантастических. Следствием стечения разнообразных обстоятельств стало то, что два года спустя после смерти Сталина этот похожий на актера Фернанделя человек с неудачно вставленными искусственными зубами оказался обитателем кабинета с табличкой «Секретарь Московского отделения СП СССР по организационным вопросам». Формально в круг его обязанностей на этой службе входили все вопросы, связанные с материально-технической стороной деятельности столичного писательского сообщества — от пресловутого «квартирного» до обеспечения членов Союза писателей медицинским обслуживанием и предоставлением им путевок на курорты и в санатории. Фактически же Ильин занимался тем, чем он занимался и на прежней службе, — контрразведкой. Он завел на каждого из членов подведомственной ему организации досье, в которое скрупулезно заносил все становящиеся ему известными из подслушанных в ресторане ЦДЛ разговоров и поступающих прямо к нему в кабинет писательских доносов сведения о настроениях и высказываниях литераторов. С целью получения необходимой для «выявления подлинного лица» того или иного писателя информации Ильин любил приглашать их в свой кабинет, где в ходе разговоров на совершенно нейтральные темы старался выведать хоть какой-нибудь «компромат».
Писатели быстро поняли, кем является их новый оргсекретарь, и вели себя с Ильиным в соответствии с тем, как тот или иной из них относился к сотрудничеству с «органами». В начале 1960-х годов, во время второй волны хрущевской десталинизации, репутация у Ильина была такова, что любой писатель, замеченный входящим в его кабинет не по предварительному вызову, а по собственной инициативе, почти автоматически записывался писателями — ненавистниками КГБ в заведомые стукачи.
Георгий Владимов, ставший членом Союза писателей в сентябре 1961 года, довольно скоро ощутил интерес, проявляемый Ильиным в отношении его персоны. В незавершенном автобиографическом романе «Долог путь до Типперэри» он вспоминал: «Напечатавши в “Новом мире” повесть “Большая руда”, я тотчас был принят в Союз писателей, а сие значило также — принять законы и правила этого заведения.
Толя Гладилин4 , попавший туда лет на пять раньше, уведомил меня, что мне прежде всего надлежит познакомиться с генералом КГБ Ильиным. Я не придал значения этой обязанности, но оказалось, это именно обязанность. При встречах Толя напоминал мне все требовательней:
— Зайди к Ильину, он тебя любит.
— Минуй нас любовь генералов КГБ.
— А напрасно»5 .
Владимов советом коллеги по перу не воспользовался и посетить Ильина не торопился. Но если писатель не идет к гэбисту — гэбист идет к писателю. Однажды, когда Владимов сидел в ресторане ЦДЛ, Ильин подсел к нему за столик и обратился с небольшой просьбой — об одолжении, не имеющем ни малейшего отношения к его основной профессии. Владимов просьбу Ильина выполнил, и тот, расчувствовавшись, в знак благодарности предложил писателю также не стесняться и в случае, если у него возникнет в этом надобность, — обращаться не задумываясь.
По-видимому, в этот момент за язык Ильина дернул черт. Надобность у Владимова была, и именно та, с которой ни к кому иному обратиться он просто не мог — уж больно она была специфическая. По сугубо личным обстоятельствам писателя интересовала судьба одного из гэбистов поры Большого террора — Александра Масевича6 . Этот Масевич получил уже много после не просто печальную — жуткую известность как один из самых страшных сталинских следователей-палачей. Выжившие после общения с ним в качестве подследственных шепотом рассказывали о его неимоверной, патологической жестокости; при этом наиболее запоминающимся элементом в этих страшных рассказах были описания пыток, которым подвергал свои жертвы Масевич. В отличие от прочих палачей, избивавших арестованных кулаками или сапогами, Масевич лупил их плетью, забивая на допросах до полусмерти. А потом исчез — как и почти все прочие «молотобойцы», как их цинично именовали на самой же Лубянке.
Вот об этом садисте Владимов и спросил Ильина — был ли он ему знаком, а если был, то куда потом делся и какова вообще его судьба. Ильин Масевича помнил: «Он был ликвидирован. Как многие тогда <…> Его расстреляли в тридцать девятом, уже не при Ежове, а при Берии. За крайнюю жестокость»7 .
Услышав то, что он и предполагал услышать, Владимов не удержался и от вопроса о занимавшей его детали из палаческой биографии Масевича — правда ли, что он входил к подследственным в камеру с плеткой. И услышал в ответ: «Нет, неправда. В камеру он не мог войти ни с плеткой, ни без плетки. Но, тем не менее, плетка у него была. Висела в кабинете за шкафом. На гвоздике»8 .
Поняв, что Ильин держит его за идиота (для чего нужна следователю-палачу плетка, если она просто так висит в кабинете на гвоздике?), Владимов потерял интерес к продолжению разговора. Ильин же, ударившись в воспоминания, как видно, не мог уже остановиться: «Если захотите написать о нем, <…> если это вас интересует по-серьезному, а не так… ну, и если, конечно, это будет, как нынче говорят, “проходимо”, обратитесь ко мне. Я постараюсь вспомнить кое-что. <…> Я видел, как люди… заслуженные люди… генералы… на коленях молили следователя, какого-нибудь лейтенантика — не покалечить их, когда он их пытает или бьет»9 .
Но Владимов обратиться так и не сподобился. Во-первых, потому, что всегда старался держаться от тайной полиции как можно дальше, а во-вторых, тема сталинских палачей его не особенно занимала: опубликовать о них что-нибудь достойное в СССР было невозможно физически — не пропустит цензура, а писать полуправду он не мог и не хотел.
Бунт на корабле
С 22 по 27 мая 1967 года в Москве проходил IV съезд советских писателей. 473 его делегата представляли 6608 членов писательского союза. Мероприятие это вошло в историю российской литературы советского периода в основном двумя событиями: случившимся накануне открытия съезда награждением Союза писателей СССР орденом Ленина (что было воспринято частью его членов, придерживавшихся либеральных взглядов, как пошлый анекдот), а также острой конфликтной ситуацией вокруг Открытого письма Александра Солженицына.
Началось с того, что незадолго до открытия съезда этот писатель, получивший после публикации в 1962 году повести «Один день Ивана Денисовича» сначала всесоюзную, а затем и всемирную известность, написал Открытое письмо, адресованное президиуму съезда и его делегатам, а также редакциям центральных газет и литературных журналов. В этом обращении Солженицын (сам делегатом съезда не являвшийся) выступил с настоятельным призывом — обсудить на предстоящем писательском форуме положение, в котором пребывает советская литература, на протяжении десятилетий находящаяся под гнетом идеологической цензуры. Назвав цензуру «пережитком средневековья», присвоившим себе право отделять «достойные» книги от «недостойных», обращаясь к собратьям по перу, Солженицын писал: «Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая цензура под затуманенным именем “Главлита” тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно неграмотных людей над писателями. <…>
За нашими писателями не предполагается, не признается право высказывать опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества, по-своему изъяснять социальные проблемы или исторический опыт, так глубоко выстраданный в нашей стране. Произведения <…> запрещаются или уродуются цензурой по соображениям мелочным, эгоистическим, <…> недальновидным. <…> Многие <…> делегаты этого съезда знают, как они сами не устаивали перед цензурным давлением и уступали в структуре и замысле своих книг, заменяли в них главы, страницы, абзацы, фразы, снабжали блеклыми названиями, чтобы только увидеть их в печати, и тем непоправимо искажали их. По понятному свойству литературы все эти искажения губительны для талантливых произведений и совершенно нечувствительны для бездарных. Именно лучшая часть нашей литературы появляется на свет в искаженном виде»10 .
Далее, приведя несколько примеров пагубного воздействия цензуры на творчество отдельных литераторов и перечислив множество фамилий поэтов и беллетристов, ставших в СССР жертвами не только цензурного насилия, но также и кампаний травли и шельмования, осуществлявшихся на государственном уровне, а то и физического их уничтожения, — автор «Матренина двора» и «Случая на станции Кречетовка» утверждал: «Литература не может развиваться в категориях “пропустят — не пропустят”, “об этом можно — об этом нельзя”. Литература, которая не есть воздух современного ей общества, которая не смеет передать обществу свою боль и тревогу, в нужную пору предупредить о грозящих нравственных и социальных опасностях, не заслуживает даже названия литературы, а всего лишь косметики. Такая литература теряет доверие у собственного народа, и тиражи ее идут не в чтение, а в утильсырье»11 .
После чего делал вывод — нелицеприятный и безжалостный: «Наша литература утратила то ведущее мировое положение, которое она занимала в конце прошлого века и в начале нынешнего, и тот блеск эксперимента, которым она отличалась в двадцатые годы. Всему миру литературная жизнь нашей страны представляется неизмеримо бледней, площе и ниже, чем она есть на самом деле, чем она проявила бы себя, если бы ее не ограничивали, не замыкали. От этого проигрывает и наша страна в мировом общественном мнении <…>»12 .
И, наконец, переходил к тому, ради чего его обращение и было написано: «Я предлагаю Съезду принять требование и добиться упразднения всякой — явной или скрытой — цензуры над художественными произведениями, освободить издательства от повинности получать разрешение на каждый печатный лист»13 .
Во второй части обращения, методично перечислив все случаи репрессивного давления на него самого — от негласных запретов на публикацию уже принятых редакциями новых произведений до незаконного изъятия тайной политической полицией его писательского архива, — Солженицын призвал коллег по перу выступить на съезде не только против цензуры вообще, но также и в его собственную от нее защиту14 .
Составив письмо, Александр Исаевич начал 16 мая 1967 года рассылать его по адресам всех ему известных членов Союза писателей, на чью поддержку он считал возможным рассчитывать. Одновременно с этим его копии были отправлены также в правление Союза писателей СССР и в редакции газет и журналов.
В считаные дни в поддержку воззвания Солженицына выступило около сотни литераторов. В их числе были представители самых разных возрастов, жанровых направлений и идейных убеждений — от пожилого поэта Павла Антокольского и среднего возраста беллетриста Виктора Конецкого (оба — члены коммунистической партии) до будущих советских диссидентов и бывших политзаключенных — вроде литературоведа Феликса Светова и поэта-переводчика Константина Богатырева (ставшего, как ныне принято считать, жертвой покушения со стороны КГБ, устроенного в 1976 году в подъезде его собственного дома). Были в числе поддержавших требование Солженицына ликвидировать идеологическую цензуру и писатели с откровенно сомнительной репутацией — такие, как, например, Валентин Катаев15 .
Однако больше всего среди тех, кто выступил солидарно с автором «Одного дня Ивана Денисовича», было литераторов из так называемого «либерального лагеря» и им сочувствующих. По инициативе Константина Паустовского и ряда других писателей было составлено коллективное Открытое письмо, адресованное президиуму и делегатам съезда, в котором говорилось: «Письмо А.И. Солженицына ставит перед съездом писателей и перед каждым из нас вопросы чрезвычайной важности. Мы считаем, что невозможно делать вид, будто этого письма нет, и просто отмолчаться. Позиция умолчания неизбежно нанесла бы серьезный ущерб авторитету нашей литературы и достоинству нашего общества.
Только открытое обсуждение письма, обеспеченное широкой гласностью, может явиться гарантией здорового будущего нашей литературы, призванной быть совестью народа»16 .
Письмо подписали 80 литераторов. Среди них — Василий Аксенов, Владимир Войнович, Александр Галич, Анатолий Гладилин, Фазиль Искандер, Вениамин Каверин, Владимир Корнилов, Юрий Трифонов и многие другие. Были в числе подписантов и коммунисты — например, поэты Булат Окуджава и Борис Слуцкий. Подписи беспартийного Георгия Владимова, однако, не было.
По сути, «Письмо 80-ти» стало упреждающим ударом, направленным на то, чтобы не позволить союзписательскому начальству проигнорировать вопрос с обращением Солженицына на предстоящем съезде. Однако акция эта цели не достигла, поскольку именно так все и произошло.
Получив солженицынское письмо, руководство Союза писателей СССР ощутило сильнейший испуг. Такой дерзости за всю без малого 33-летнюю историю существования этой казенной организации не позволял себе еще ни один из ее членов. Окололитературные бюрократы во главе с главным писательским начальником — Константином Фединым стали подозревать, что в недрах подвластной им структуры зреет бунт. Когда же вслед за обращением Солженицына по тому же адресу пришло «Письмо 80-ти», подозрение перешло в уверенность, и начальственный испуг перерос в панику.
Не менее сильно испугались и в Кремле. Оттуда на улицу Воровского была спущена директива — не позволить «идейному врагу» (читай: Солженицыну) внести разброд в стройные ряды совписов, решительно пресечь попытку «пособника международной реакции» осуществить «идеологическую диверсию» — и так далее в тому подобных выражениях. То есть — замотать вопрос и не допустить включения обсуждения письма Солженицына в повестку работы съезда. Что руководством СП СССР и было успешно выполнено.
По-видимому, Георгий Владимов сумел заранее просчитать развитие событий. Внимательно следя за тем, что происходит на съезде, и видя, что президиум целенаправленно саботирует обсуждение «солженицынского вопроса», он 26 мая 1967 года, в предпоследний день его работы, отправил туда собственное Открытое письмо. Содержание этого документа было таково, что его можно было ставить вровень с обращением Солженицына, причем по ряду формулировок письмо Владимова имело еще более радикальный характер. Обращаясь к коллегам по профессии, автор «Большой руды» решительно выступил в поддержку «возмутителя спокойствия», назвав его писателем, «в котором сейчас больше всего нуждается <…> Россия» и которому «суждено прославить ее в мире и ответить нам на все больные вопросы выстраданных нами трагедий»17 . И продолжал: «[Я] не знаю иного автора, кто имел бы больше права и больше силы для такой задачи. Не в обиду будь сказано Съезду, но, вероятно, 9/10 его делегатов едва ли вынесут свои имена за порог нашего века. Александр же Солженицын, гордость русской литературы, донесет свое имя много подалее. И если ему сейчас физически трудно выполнить свою задачу по причинам достаточно вам известным, изложенным в его письме, то не дело ли Съезда, не честь ли для него — защитить и оберечь этого писателя от всех превратностей его индивидуальной судьбы?»18
Далее, решительно осудив клеветническую кампанию по дискредитации личности Солженицына, исподволь осуществляющуюся советским руководством, Владимов обрушил на головы делегатов съезда град вопросов, от которых подавляющему большинству из них должно было стать по крайней мере не по себе: «И вот я хочу спросить полномочный Съезд — нация мы подонков, шептунов и стукачей или же мы великий народ, подаривший миру бесподобную плеяду гениев? Солженицын свою задачу выполнит, я верю в это столь же твердо, как верит он сам, — но мы-то, мы здесь при чем? Мы его защитили от обысков и конфискаций? Мы пробили его произведения в печать? Мы отвели от его лица липкую зловонную руку клеветы? Мы хоть ответили ему вразумительно из наших редакций и правлений, когда он искал ответа?»19
После чего завершил свое Открытое письмо предложением, больше похожим на ультиматум: «Письмо Солженицына стало уже документом, который обойти молчанием нельзя, недостойно для честных художников. Я предлагаю Съезду обсудить это письмо в открытом заседании, вынести по нему ясное и недвусмысленное решение и представить это решение правительству страны»20 .
Это была уже не просто дерзость — это был открытый вызов, брошенный системе. Шире — всему коммунистическому режиму. В автобиографической книге «Бодался теленок с дубом» Александр Солженицын назвал письмо Владимова съезду писателей «доблестным» и «безоглядным», признав, что в некоторых моментах тот пошел еще дальше него самого21 .
Само собой, никаких положительных последствий в «деле Солженицына» демарш Владимова не имел — его Открытое письмо было проигнорировано писательским начальством точно так же, как и письмо самого Солженицына. Публикации же его текста в Советском Союзе — не в самиздате, а в официозной печати — пришлось и вовсе ждать 22 года22 . Но это — в плане краткосрочной перспективы. В плане же перспективы долгосрочной можно с достаточной долей уверенности высказать предположение, что именно с этого дня — 26 мая 1967 года — и начался путь писателя Георгия Владимова не только в советские диссиденты, но и к тому статусу, которым он ныне в истории российской литературы обладает. А также — с уверенностью еще большей — что если до этого дня на Владимова еще не было заведено на Лубянке дело оперативной разработки, то в самые ближайшие дни после этого оно там на него заведено было. Ну не мог товарищ Андропов, только что сменивший на посту председателя КГБ товарища Семичастного23 , оставить без внимания бунт на писательском корабле. Не имел, в соответствии с предоставленными ему полномочиями, такого права.
История караульной собаки
14 сентября 1963 года литературовед Владимир Лакшин, служивший в ту пору заведующим отделом критики в журнале «Новый мир», записал в дневнике: «Г. Владимов принес рассказ о сторожевой собаке, которая одичала после того, как разогнали лагерь, при котором она служила. Рассказ — прозрачная аллегория, притча, но, пожалуй, его можно было бы напечатать, если добавить “верному Руслану” больше живого, собачьего. Запоминается сцена, как собака сопровождает в городке первомайскую демонстрацию, думая, что это колонна зэков»24 .
Сцена, упомянутая Лакшиным, действительно запоминается. Этот эпизод во владимовской повести является вообще одним из самых сильных. Прежде всего — потому, что, читая, сразу понимаешь: выдумать такое невозможно — это написано или очевидцем, или по рассказу очевидца. Или на основании пересказа такого свидетельства.
В случае с «Верным Русланом» имел место именно этот, третий вариант. Георгий Владимов написал повесть, использовав устные рассказы своего знакомого — журналиста Мельникова. Тот, побывав в служебной командировке в Темиртау, известном «гулагерном краю», услышал от местных жителей историю про брошенных караульных собак, которые после расформирования концлагерей оказались предоставлены сами себе и бродили стаями по окрестностям, наводя ужас на людей и пытаясь нести службу — так, как их этому учили дрессировщики-вертухаи.
Об истории написания повести (изначально — рассказа) Георгия Владимова «Верный Руслан» и ее последующей судьбе написано уже довольно много, в том числе и автором этих строк25 . Однако без упоминания этого сочинения в контексте исследуемой темы обойтись, разумеется, никак невозможно, ибо этой небольшой по объему повести было суждено стать главной книгой в библиографии Георгия Владимова — и, как следствие, именно она сделала ему писательское имя, причем не только на родине, но и во всем мире. А также стала одним из важнейших эпизодов в истории его конфликта с советским режимом и его карательными структурами.
Началось с того, что «Верный Руслан» попал в самиздат. Попал, во-первых, без ведома и согласия автора, а во-вторых, анонимно — то есть без указания его имени. Произошло это после того как Владимов принес первую редакцию «Руслана» в «Новый мир», но, послушавшись рекомендации Александра Твардовского — доработать текст, убрав из него сарказм на грани ерничества и добавив «философии» собачьего взгляда на мир, — решил рассказ тогда не публиковать и забрал для переписывания. Однако за то время, что рукопись пребывала в стенах редакции, новомирские машинистки успели отпечатать несколько копий «для себя», на которых — руководствуясь соображениями элементарной безопасности — не указывали имени автора. В таком виде история про караульного пса по имени Руслан и начала циркулировать в самиздате, причем потребители его, ломая голову над тем, кто написал этот рассказ, высказывали различные предположения, приписывая авторство разным литераторам — чаще всего, конечно, Александру Солженицыну; также встречались и другие имена, не имевшие к «лагерной теме» никакого отношения, — например, Александр Яшин26 . Владимову, утратившему возможность как-либо повлиять на этот процесс, оставалось только пребывать в позе стороннего наблюдателя да вспоминать общеизвестную поговорку — про книги, которые имеют обыкновение жить собственной жизнью, не завися от воли их авторов.
Дальнейшие события разворачивались следующим образом.
Когда по прошествии примерно полутора лет, весной 1965-го Владимов принес в редакцию «Нового мира» второй вариант «Верного Руслана» — оказалось, что время для публикации было уже упущено. Владимов вспоминал: «<…> за это время сняли Хрущева и лагерную тему закрыли напрочь; новомирцам осталось только руками развести, когда я это принес. <…> Опять я отложил рукопись — теперь уж в самый дальний угол стола, без надежды когда-нибудь к ней вернуться»27 .
Однако судьбе было угодно сделать так, чтобы рукопись девять лет спустя была опубликована — и не где-нибудь, а в журнале «Грани», принадлежавшем базирующейся в западногерманском городе Франкфурт-на-Майне антисоветской эмигрантской организации Народно-трудовой союз российских солидаристов (НТС). Об обстоятельствах, которые этому предшествовали, автор «Верного Руслана» рассказывал так: «В начале 1970-х годов у меня возникла переписка с одним из работников “Посева”28 (издательство НТС, выпускавшее журнал “Грани”. — П.М.), возникла случайно <…>. Я к этому отнесся — не скажу, что безразлично, но спокойно, поскольку состояние духа было безнадежное после разгрома “Нового мира” и когда уже кое-кто из моих друзей выехал в эмиграцию. Спокойно я встретил и предложение опубликовать “Руслана”<…>»29 .
Номер «Граней», в котором был опубликован «Верный Руслан»30 , вышел из печати летом 1975 года. Вслед за журнальной публикацией последовало и издание владимовской повести в виде книги. Ее энтээсовское издательство «Possev-Verlag» представило на проводившейся в октябре ежегодной Международной книжной ярмарке во Франкфурте-на-Майне. Книга имела большой успех, права на ее перевод были приобретены издательствами из многих стран — Франции, Великобритании, США, Нидерландов, Дании, Норвегии, Швеции и других. В течение пяти лет (1975–1980) «Верный Руслан» был опубликован в переводах на все основные мировые и многие европейские языки. Как следствие — Георгий Владимов приобрел статус всемирно известного советского писателя. Однако в этом определении было еще одно слово, добавлявшееся последним и присоединявшееся к предыдущему посредством дефиса: «писатель-диссидент». А такая характеристика кардинально меняла его содержание.
Писатель без номера
За двенадцать лет, с 1968 по 1979 год, «сплоченные ряды» Союза советских соцреалистических писателей разными путями покинули не менее двух десятков литераторов. В их числе были перебежчики-невозвращенцы — такие, как Аркадий Белинков и Анатолий Кузнецов, выбывавшие оттуда по факту своего невозвращенчества. Были изгнанные со скандалом — по обвинению в «деятельности, порочащей высокое звание члена» — такие, как Александр Солженицын и Александр Галич, и без скандала — в связи с предстоящей эмиграцией из СССР в Израиль — как Анатолий Гладилин. Были и те, кто — как Владимир Максимов или Владимир Войнович, — пребывая накануне неминуемого исключения и не желая принимать участия в предстоящей расправе, сами объявляли о выходе из данной организации. Таких совписовские начальники выгоняли вдогонку — как и невозвращенцев — заочно и задним числом.
Именно такая ситуация имела место и в случае Георгия Владимова — с той, однако же, существенной разницей, что он вышел из Союза писателей СССР не в преддверии неизбежного оттуда изгнания, а исключительно по собственной воле, чего прежде в истории этой малопочтенной организации не случалось.
Формальным поводом к принятию Владимовым столь радикального решения стал факт, который выглядит как заведомое и циничное издевательство.
В 1976 году находящееся в Осло издательство «Gyldendal Norsk» выпустило «Верного Руслана» в переводе на норвежский язык31 . В следующем году его главный редактор Гордон Хёльмбакк направил автору повести приглашение — посетить предстоящую в октябре Международную книжную ярмарку во Франкфурте-на-Майне, чтобы принять участие в презентации книги; все связанные с поездкой расходы брала на себя норвежская сторона. Приглашение было послано заблаговременно и официальным путем — в Москву, на адрес Иностранной комиссии Союза писателей, с просьбой передать его Владимову. Однако, получив письмо Хёльмбакка, совписовское начальство скрыло его от Владимова, не подтвердив самого факта получения отправителю. Не дождавшись подтверждения, Хёльмбакк был вынужден продублировать приглашение, отправив его уже на домашний адрес Владимова. Это письмо до адресата дошло.
Узнав таким образом о том, что в организации, в которой он имеет несчастье состоять, верховодят не только идеологические обскуранты и мракобесы, но и просто мелкие жулики, — автор «Верного Руслана» был обозлен, что называется, до глубины души. В свои сорок пять он ни разу еще не был на Западе — за пятнадцать лет членства в Союзе писателей ему разрешили побывать лишь в трех восточноевропейских коммунистических странах: Румынии, Польше и Чехословакии. Обратившись в Иностранную комиссию, Владимов потребовал объяснений, а заодно — чтобы ему оформили заграничный паспорт для предстоящей поездки в Западную Германию. Ответа он не дождался. Это хамство и стало той последней каплей, которая, образно выражаясь, переполнила чашу владимовского терпения.
10 октября 1977 года, перед началом работы Франкфуртской книжной ярмарки, Георгий Владимов отправил в Правление Союза писателей СССР Открытое письмо с уведомлением о выходе из данной организации. Этот документ, написанный в еще более резком и агрессивном тоне, чем памятное Открытое письмо 1967 года, достоин того, чтобы его процитировать, и не один раз.
Начиналось обращение с горького признания Владимовым того, что его в течение длительного времени одолевали вредные иллюзии относительно подлинной сущности организации, в которой он провел 16 лет: «Вы не пустили меня на книжную ярмарку во Франкфурт-на-Майне, куда меня пригласило норвежское издательство “Гюльдендаль”. Я не был на Западе ни дня, проживу и без этих шести; трудно лишь объяснить г-ну Гордону Хельмбакку, главному редактору, наивно меня пригласившему, что мой союз, добровольный творческий союз единомышленников, может утаить приглашение и не отвечать на мои запросы, может не пустить автора встретиться со своим издателем, с читателями, с книгой. Поймет ли он, смогут ли ему перевести, если я объяснюсь на вашем страшном языке тюремщиков и работорговцев: я — невыездной?
Еще труднее — себе самому признаться, что питал иллюзии, будто вам ведом иной язык, будто природа ваша может меняться»32 .
Далее, методично перечислив все унижения, которым в последние годы «добровольный творческий союз единомышленников» подвергал его самого, — от бесконечных бюрократических проволочек и цензурных препон, возникавших в процессе подготовки к изданию романа «Три минуты молчания», до попыток примитивного шантажа с целью принудить его «определиться» с тем, по какую сторону пресловутых «идейных баррикад» он находится, — Владимов переходил к главному. Назвав руководство Союза писателей СССР «полицейским аппаратом, вознесшимся высоко над писателями, из которого раздаются хриплые понукания и угрозы»33 , автор «Верного Руслана», становясь в позу автора «Я обвиняю», утверждал: «Травя, изгоняя все мятущееся, мятежное, “неправильное”, чуждое соцреалистическому стереотипу, все то, что и составляло силу и цвет нашей литературы, вы и в своем союзе уничтожили всякое личностное начало»34 .
И констатировал: «Вот предел необратимости: когда судьбами писателей, чьи книги покупаются и читаются, распоряжаются писатели, чьи книги не покупаются и не читаются. Унылая серость с хорошо разработанным инструментом словоблудия, затопляющая ваши правления, секретариаты, комиссии, лишена чувства истории, ей ведома лишь жажда немедленного насыщения. А эта жажда — неутолима и неукротима»35 .
Но это было еще не все. Далее следовала уж и вовсе неописуемая — непредставимая — невозможная (по понятиям адресатов владимовского письма) наглость. Поскольку тот прямым текстом заявлял, что, не желая ждать, пока мракобесы изгонят его из «сообщества словоблудов», он сам исключает их — всех и разом — из своей жизни: «Оставаясь на этой земле, я в то же время и не желаю быть с вами. Уже не за себя одного, но и за всех, вами исключенных, “оформленных” к уничтожению, к забвению, пусть не уполномочивших меня, но, думаю, не ставших бы возражать, — я исключаю вас из своей жизни. <…>
Несите бремя серых, делайте, к чему пригодны и призваны, — давите, преследуйте, не пущайте. Но — без меня.
Билет № 1471 возвращаю»36 .
Последняя фраза дала возможность писательнице-диссидентке Лидии Чуковской (которая к тому времени сама была уже без малого четыре года как исключена из этой организации) остроумно заметить, что «член Союза писателей за № 1471 <…> сам сорвал с себя номер»37 .
Письмо Владимова совписовскому начальству получило широкое распространение по обе стороны пресловутого «железного занавеса». По ту — оно было опубликовано в нескольких русскоязычных периодических изданиях38 и многократно процитировано в изданиях иноязычных. По эту — не то что опубликовано или хотя бы процитировано — даже просто упомянуто ни в одном советском официозе быть не могло. Интересующиеся литературой и политикой советские граждане узнавали о содержании этого документа двумя способами: имеющие доступ к самиздату — из публикации его сокращенного текста в издававшемся московскими диссидентами информационном бюллетене «Хроника текущих событий» (ХТС)39 , все прочие — из передач голосов, то есть иностранных радиостанций, вещающих на русском языке. По голосам владимовское письмо и просто читалось бессчетное количество раз, и обсуждалось в различных передачах, участие в которых принимали коллеги Георгия Николаевича по перу, находившиеся по ту сторону «занавеса», — Владимир Максимов, Виктор Некрасов, Анатолий Гладилин и другие. Обсуждавшие содержание письма эмигрантские литераторы, как водится, не совпадали во мнениях, какими последствиями обернется для Владимова самый факт его написания, однако единодушно сходились в одном: точки над «ё» проставлены, Рубикон перейден, и теперь у автора «Верного Руслана» просто нет иной судьбы кроме как стать активистом диссидентского движения.
Лик народа
Весной 1974 года в Москве было образовано советское отделение международной правозащитной организации «Amnesty International» («Международная амнистия»). Его возглавил диссидент Валентин Турчин — ученый-физик, добивавшийся права на поездку в США с целью установления научных контактов и чтения лекций. В поездке Турчину было отказано под надуманным предлогом — якобы вследствие имевшегося у него доступа к сведениям, являющимся государственной тайной. Одновременно с запретом на посещение США Турчин был лишен работы по специальности — стандартное наказание для всякого советского гражданина, кто «слишком много о себе возомнил». И ему ничего более не оставалось, как начать добиваться права на выезд из СССР — с билетом в один конец. В этом деле Турчин проявил завидную настойчивость и за три года так надоел советскому режиму, что тот не выдержал и согласился отпустить диссидента, но — только как еврея, отъезжающего в Израиль.
В октябре 1977 года, когда Георгий Владимов объявил о выходе из Союза писателей, Валентин Турчин уже сидел на чемоданах, считая последние дни на родине. С его эмиграцией деятельность советского отделения «Международной амнистии» могла прекратиться. Чтобы этого не произошло, Турчин предложил Владимову вступить в данную организацию и занять его место, то есть стать новым председателем советского ее филиала. Что Георгий Владимов сразу же и сделал.
Советский режим «Международную амнистию» игнорировал, права на ее деятельность на подконтрольной ему территории не допускал. Соответственно, самый факт существования отделения «Амнистии» в Москве рассматривался в Кремле исключительно как досадный нонсенс. Однако активность ее Кремль раздражала не очень сильно. Дело было в том, что, согласно уставным положениям «Международной амнистии», ее национальные отделения не имели права заниматься вопросами нарушения прав человека в их собственных странах — дабы избежать малейших подозрений в ангажированности. Исходя их этого ограничения, советское отделение «Амнистии» могло протестовать против геноцида, устроенного в Камбодже режимом «красных кхмеров», или обращать внимание мировой общественности на то, как нарушаются права на аборт женщин в каком-нибудь персидском султанате, но не имело права заниматься положением узников в мордовских и пермских политлагерях или протестовать против использования в СССР психиатрии в карательных целях. Поэтому особо суровому преследованию советские члены «Международной амнистии» не подвергались — в отличие от участников возникшей в 1976 году Московской Хельсинкской группы, с которыми Лубянка расправлялась жестоко и безжалостно.
Деятельность Георгия Владимова в качестве председателя советского отделения «Международной амнистии» одной лишь «внешней» правозащитой не исчерпывалась. Он постоянно следил за тем, что происходит у него на родине. И не только следил, но и реагировал — как политический публицист.
Так, когда в июле 1978 года был в очередной раз осужден на многолетний тюремно-лагерный срок один из наиболее известных советских диссидентов — член Московской Хельсинкской группы Александр Гинзбург, Владимов написал статью под названием «Лик моего народа?», опубликованную в самиздатском журнале «Поиски». В ней автор «Верного Руслана» высказал впечатления, образовавшиеся у него после посещения Калуги, где в течение четырех дней судили Гинзбурга. Суд — точнее, судебный фарс — проходил за закрытыми дверями, ни один из диссидентов, приехавших из Москвы, чтобы поддержать подсудимого, не был допущен в зал. А снаружи, возле здания, где творилось это непотребство, бесновалась, заходясь от «праведного гнева», хотя и небольшая, но агрессивная толпа: «простые советские люди» выражали возмущение «происками агентов международной реакции» и сожаление — от того, что «мало дали». Этот шабаш произвел на Владимова глубокое впечатление: «Вот эти гогочущие, глумливые, неподдельной злобой исковерканные лица — это он и есть, лик моего народа? Это за него — бороться нужно, внушать ему начатки правосознания, человечности? Это ради него жертвовали профессией, любимым делом Сергей Ковалев, Андрей Твердохлебов, Юрий Орлов, платили свободой, да вот и Александр Гинзбург в третий раз за решетку идет, за проволоку? Стоит ли? И нужна ли противникам нашим другая участь, они так довольны своею!»40
Задавая эти риторические вопросы, Владимов, без сомнения, понимал, что те, кто визжал и бесновался возле неправедного суда, — не есть народ в подлинном смысле этого понятия. Однако вывод, сделанный им из всего увиденного в Калуге, был явно удручающий.
КГБ против андеграунда
Конец 1970-х годов в Советском Союзе был ознаменован резким усилением репрессий против диссидентов. Под лубянский «асфальтовый каток» стали все чаще попадать не только открытые противники тоталитарного режима, кто еще не был арестован или принужден к эмиграции, но также и те, кто, категорически не принимая коммунистическую идеологию, пытались к ней приспособиться, намереваясь элементарно выжить и в то же время — образно выражаясь — не вляпаться по уши в советское дерьмо. В основном так старались вести себя представители творческих профессий — художники, музыканты, литераторы. Однако ситуация в стране развивалась таким образом, что делать это с каждым годом становилось все сложнее.
Наиболее тяжелое положение, как и в периоды «идеологических зажимов» прошлых лет, складывалось в сфере литературы.
1979 год в советском литературном мире прошел под знаком грандиозного скандала, получившего наименование «Дело “МетрОполя”». История хорошо известная, нет надобности лишний раз ее пересказывать. Тем более что Георгий Владимов к ней никакого отношения не имел41 . Однако, будучи другом Василия Аксенова, одного из пятерых соредакторов запрещенного альманаха, воспринял всю разыгравшуюся вокруг «МетрОполя» погромную вакханалию как однозначное свидетельство надвигающегося на страну «нового тридцать седьмого». Такое развитие событий представлялось ему вполне реальным — в том случае, если бы власть в Советском Союзе целиком перешла к руководству тайной политической полиции. В условиях, когда Леонид Брежнев, с каждым годом все глубже погружавшийся в старческий маразм, постепенно утрачивал представление об окружающей его действительности, председатель КГБ Юрий Андропов постоянно укреплял собственные позиции в качестве наиболее вероятного его преемника на посту главы СССР.
Разгромив «МетрОполь», в Кремле, по-видимому, посчитали, что с литераторами-антисоветчиками покончено если и не полностью, то, по крайней мере, надолго. Это было самонадеянное заблуждение, вся вздорность которого была опровергнута событиями, развернувшимися в самом недалеком будущем.
Осенью 1980 года по инициативе Евгения Попова, одного из пятерых соредакторов «МетрОполя», и его близкого друга писателя Владимира Кормера было образовано творческое содружество, получившее название «Московский клуб беллетристов». В его состав, помимо двух основателей, вошли писатель (не являющийся членом СП СССР) Николай Климонтович и несколько литераторов из чистого андеграунда — Филипп Берман, Евгений Харитонов, Дмитрий Пригов и Евгений Козловский. Составив из своих сочинений литературный альманах, получивший название «Каталог», и переправив его макет от греха подальше за пределы Советского Союза, участники клуба решили заявить о своем существовании городу и миру. Что и было сделано 18 ноября 1980 года, когда они направили в отдел культуры Московского городского исполкома заявление с просьбой зарегистрировать «Московский Клуб беллетристов» и позволить ему издавать независимый литературный альманах.
Реакция властей последовала мгновенно и оказалась вполне предсказуемой: задержания, обыски, изъятие рукописей, запугивание и прочие «прелести» существования инакомыслящих в первом в мире государстве победившего социализма.
Однако «Московский клуб беллетристов», не в пример редакции «Метрполя», оказался куда как более серьезным противником. Оповестив о начавшихся против них репрессиях западных корреспондентов, участники организации решили продолжать начатую деятельность. Теперь у КГБ не оставалось иного варианта, как претворить угрозу расправы в реальность. Для этого необходимо было прежде всего выявить в структуре вражеской организации слабое звено — и, используя стандартную методику «кнута и пряника», то есть лживых посулов вперемешку с запугиванием, попытаться сначала расшатать, а затем разрушить ее конструкцию.
Пока на Лубянке раздумывали над тем, кого из семерых «каталожников» удобнее всего будет «поприжать», число потенциальных претендентов на роль слабого звена сократилось до пяти. В июне 1981 года один из них — Евгений Харитонов — умер от моментального инфаркта, другой — Филипп Берман — в том же году эмигрировал из СССР как еврей и оказался по другую сторону Атлантического океана. Проанализировав остающиеся кандидатуры, сотрудники Пятого (идеологического) управления КГБ сосредоточили внимание на личности Евгения Козловского.
Мелкий рогатый скот
Трицатипятилетний Евгений Козловский был человеком с заурядной внешностью42 и довольно мутной биографией. О нем было известно (в основном с его же собственных слов), что он москвич, по профессии вроде бы журналист, что в 1976 году окончил режиссерский курс Школы-студии при МХАТе и поставил несколько спектаклей и даже какой-то телефильм. Как литератор начинал с поэзии и опубликовал несколько стихотворений в журнале «Студенческий меридиан». Вот, собственно, и все.
На рубеже 1970-х — 1980-х годов, находясь под впечатлением от образа жизни столичной писательской богемы, в среду которой ему в ту пору привелось попасть, обуреваемый жестоким честолюбием, Козловский пришел к выводу, что лучшего способа добиться всемирной славы, чем стать оппозиционным литератором, не существует. И перешел со стихосложения на прозу. Писать он начал сразу же с расчетом на публикацию «за бугром», поскольку надежды связывал именно с таким развитием своей писательской биографии.
Однако для того чтобы получить доступ к страницам эмигрантской периодики и прессу иностранных русскоязычных издательств, необходимо было заручиться соответствующими рекомендациями. С этой целью Козловский принялся заводить нужные знакомства, то есть втираться в доверие к статусным писателям-диссидентам. В этом деле удача ему сопутствовала — и Василий Аксенов, и Георгий Владимов, которым он давал для прочтения свои рукописи, оценили его сочинения вполне благосклонно и рекомендовали продолжать в том же духе и далее. Что же касается уже написанного, то Аксенов взялся рекомендовать эти рукописи редактору эмигрантского журнала «Континент» Владимиру Максимову — и обещание свое выполнил. В 1981 году в «Континенте» был опубликован первый прозаический опыт Козловского — сатирический рассказ «Диссидент и чиновница»43 . В августе того же года Козловский завершил работу над следующим сочинением — гротескно-антисоветской повестью «Красная площадь». Рукопись ее была нелегально вывезена из СССР по дипломатическим каналам и поступила в уже известную автору парижскую редакцию. Ожидая предстоящей публикации44 , неутомимый Козловский работал над следующим произведением — романом, получившим название «Мы встретились в Раю…».
Так обстояло дело по состоянию на утро 7 декабря 1981 года, когда в дверь квартиры Евгения Козловского позвонили.
В ходе обыска было изъято много «антисоветской» литературы и прочих изобличающих его вражескую сущность материалов — рукописей, личной переписки и тому подобного. По результатам составления протокола Козловский был перемещен в камеру Лефортовской тюрьмы, где ему было предъявлено обвинение в «проведении антисоветской агитации и пропаганды». Это означало, что в ближайшей перспективе он может оказаться в политическом лагере сроком лет на пять, а если станет проявлять строптивость на следствии, то и на все семь — по максимуму, предусмотренному частью первой статьи 70 УК РСФСР.
В тот же день, 7 декабря, по Москве прокатилась целая волна «писательских» обысков — «антисоветскую» литературу изымали у Николая Климонтовича, Бахыта Кенжеева и других «литературных отщепенцев».
Узнав об аресте Козловского, писательское сообщество — как столичное андеграундное, так и эмигрантское — сильно возмутилось. Василий Аксенов, к тому времени уже больше года находившийся за пределами СССР, но считавший, что несет моральную ответственность за то, что произошло с его протеже, написал статью под названием «В защиту писателя», в которой утверждал: «Козловский никогда не занимался тем, что сейчас называется диссидентской деятельностью, схватили его только за его прозу, за публикации в “Континенте”, за участие в “Каталоге” Клуба Беллетристов. Экая тупая непробиваемая и свирепая дичь. Должно быть, хотят всех писателей подровнять к своим любимым “деревенщикам”, а тем, кто не подравнивается, — для устрашения — арест Козловского»45 .
Далее, назвав Козловского «восходящей звездой нового поколения русской прозы»46 и охарактеризовав его еще не изданный роман «Мы встретились в Раю…» терминами «панорамный» и «телескопический», — автор «Ожога» и «Острова Крым» задавал риторический вопрос и высказывал собственное отношение к произошедшему: «Кто отдает приказы об арестах и преследованиях писателей? Ведь не весь же Советский Союз, не весь ЦК, не весь, в конце концов, КГБ — кто-то ведь первый открывает рот или рукой “накладает резолюцию”. Любопытно взглянуть на это лицо, стоящее, разумеется, вне человеческих понятий о позоре. Увы, позор-то ложится на тех, кто эти приказы осуществляет»47 .
Позор, однако же, свалился не только на головы тех, кто «накладает резолюции» и «осуществляет приказы».
В течение нескольких недель после того как автор панорамно-телескопического романа попал в Лефортово, о его «деле» было почти ничего не известно. Затем по Москве как-то вдруг — сразу — в одночасье — поползли слухи о том, что Козловский «потек», «раскололся» и «всех закладывает». Верить этому никто из заинтересованных лиц не хотел, однако память о Петре Якире и Викторе Красине была в диссидентской среде свежа как никогда48 .
Худшие подозрения вскоре подтвердились.
Утром 5 февраля 1982 года в квартире № 58, что в доме № 16 на Малой Филевской улице, раздался звонок. Звонили в дверь, и по самому звуку обитателям квартиры было ясно, что пришли не соседи за солью. Это были те самые «искусствоведы в штатском», появления которых Георгий Владимов ожидал вот уже более четырех лет.
Первый обыск не забывается никогда. В тот день у Владимова были отобраны все его тамиздатские книги, документы «Международной амнистии», различный самиздат, его собственные рукописи — все то, из чего затем можно будет сфабриковать уголовное дело. После составления протокола Владимов был подвергнут длительному допросу как свидетель по «делу Козловского». В ходе допроса ему было предъявлено письменное заявление Козловского, в котором тот признавал себя виновным в том, что публиковал за рубежом клеветнические произведения с целью личного обогащения. И что содействие в нелегальной переправке рукописей за пределы СССР ему оказывали известные писатели — в частности, Аксенов. Прочитав самодонос, Владимов сказал, что почерк Козловского ему незнаком, поэтому верить тому, что сказано в этой бумажке, он не считает нужным. Следователю такой ответ явно не понравился, и он проинформировал Владимова, что им еще предстоит встретиться — после того как будут изучены изъятые у него на обыске материалы. Это была неприкрытая угроза, и Владимову оставалось только ждать, к какому решению придут на Лубянке — сажать его или нет.
Пять месяцев спустя в газете «Московская правда» был помещен опус под названием «Открытое письмо Е. Козловского». В нем бывший член «Московского клуба беллетристов» утверждал, что, будучи подвержен непомерному тщеславию и ложно понимаемому честолюбию, скатился на путь враждебной социализму деятельности; что в своих уже опубликованных на Западе сочинениях и еще неизданном романе «Мы встретились в Раю…» «сознательно в клеветническом духе извратил советскую действительность, опорочил государственный и общественный строй СССР»49 . Далее Козловский признавался: «С помощью сочинения именно такого содержания я надеялся завоевать скорую, пусть и скандальную популярность, как это сделали Солженицын и Войнович, Зиновьев, Алешковский и некоторые другие»50 .
Также Козловский утверждал, что «особую роль» в его решении заняться писательством сыграл Василий Аксенов, и попрекал своего литературного наставника тем, что именно его наставничество «и послужило в конечном счете причиной моей изоляции от общества»51 . В завершение «восходящая звезда нового поколения русской прозы» выражала раскаяние в своей преступной деятельности, запрещала публикацию своих клеветнических произведений за рубежом и обещала «оправдать оказанное доверие»52 . Кем именно оказанное — не конкретизировалось, но тем, кому надо, это было и так понятно.
В перестроечные времена, в фельетоне под названием «Какой зефир струит эфир» Георгий Владимов иронически назвал Козловского человеком «с фамилией, производной от мелкого рогатого скота»53 . Тогда же, размышляя над тем, какова была подлинная роль этого персонажа в событиях 1982–1983 годов, приведших его в вынужденную эмиграцию, автор «Верного Руслана» писал: «Я не знаю, был ли он засланным провокатором, <…> или же он [был] просто слабый человек, сломавшийся на следствии, убоявшийся лагерного срока»54 .
О том, был или не был Евгений Козловский агентом-провокатором ГБ изначально, можно будет судить только после того, как станет доступно для изучения его архивно-следственное дело. А поскольку это дело неопределенного будущего, в данный момент с уверенностью можно оперировать только такими фактами, которые являются общеизвестными и никаких сомнений в своей достоверности не вызывают. То есть теми, которые были приведены выше.
Ультиматум
С начала 1982 года Георгий Владимов был объектом круглосуточной гэбистской слежки. При любом выходе на улицу — хотя бы в булочную за хлебом — за ним следовала группа наружного наблюдения, фиксировавшая каждый его шаг — куда идет, с кем встречается, о чем разговаривает, что передает. Квартира также находилась под наблюдением — для этого агенты КГБ использовали одну из квартир в соседнем доме, из которой можно было видеть владимовские окна. Домашний телефон уже давно был отключен — «за использование в антигосударственных целях», как было сказано возмущенному произволом писателю на телефонной станции. Жаловаться было некому.
Это называлось — обложили со всех сторон.
Находясь под впечатлением от того, что вокруг него происходит, в особенности же переживая эмоциональные последствия от недавнего обыска, Георгий Владимов написал рассказ, озаглавленный «Не обращайте вниманья, маэстро». Строка из популярной песенки Булата Окуджавы как нельзя лучше соответствовала содержанию этого сочинения. Сюжет рассказа, похожий одновременно на сюрреалистическую мелодраму и драматическую фантасмагорию, состоял в следующем. В малогабаритную квартиру, занимаемую семейством, принадлежащим к сословию советской интеллигенции, вламывается бригада гэбистов. Непрошеные гости «уплотняют» хозяев, конфискуя у них «на время» одну из двух комнат — ту, из которой можно следить за окнами квартиры, находящейся на противоположной стороне двора. В ней живет некий писатель, имеющий репутацию диссидента, о чем прекрасно известно всем жильцам дома. Вот за этим писателем и начинают шпионить сотрудники «конторы», которых их начальник приказывает хозяевам, если соседи станут спрашивать, кто это такие, называть родственниками, приехавшими в гости из другого города… Тональность этого сочинения можно определить банальным штампом «смех сквозь слезы», однако смех этот имел нехороший окрас — «желтый», как говорят в подобных случаях французы.
Рассказ был опубликован в энтээсовском журнале «Грани»55 , вышедшем в октябре 1982 года. Иностранные радиостанции сразу же стали передавать его в программах своих литературных чтений — не забывая при этом постоянно напоминать слушателям о преследованиях, которым подвергается проживающий в Москве его автор.
Между тем внутриполитическая обстановка в Советском Союзе претерпевала драматические изменения.
10 ноября 1982 года умер Леонид Брежнев. Два дня спустя новым правителем СССР был объявлен Юрий Андропов. То есть власть в полном объеме перешла к тайной политической полиции. Следствием этого могло быть только резкое расширение репрессий против недовольных и инакомыслящих.
28 декабря 1982 года в квартиру Георгия Владимова снова нагрянули гэбисты. Новый обыск проводился по новому уголовному делу — на этот раз в отношении другого владимовского приятеля из числа «подпольных» писателей — Леонида Бородина.
Антисоветский (безо всяких кавычек) писатель Бородин, арестованный в Москве 13 мая 1982 года, вот уже более семи месяцев пребывал в Лефортовской тюрьме, где против него стряпалось «дело» по второй части статьи 70 УК РСФСР. Бородин был убежденным антикоммунистом и диссидентом национал-патриотической ориентации. Эти убеждения однажды уже привели его в тюрьму, где между 1967 и 1973 годами он провел шесть лет на строгом режиме содержания. Теперь гэбисты намеревались засадить его на десять лет и на особо строгий режим — как злостного рецидивиста. При этом единственной виной Бородина было сочинение художественных произведений и их публикация за пределами Советского Союза56 . В отличие от литератора Козловского, Бородин был человеком исключительного мужества, и сломать его было невозможно. Владимов, относившийся к Бородину с большой симпатией, очень переживал за то, что с ним происходит, но единственной помощью, которую он мог ему оказать, был отказ отвечать на вопросы следователя, касающиеся убеждений и деятельности его товарища. Обозленные гэбисты ушли, прихватив — вероятно, в качестве трофея — две владимовские пишущие машинки: одну с кириллическим, и другую с латинским шрифтом. Перед уходом писателю была вручена повестка на допрос на 4 января 1983 года.
Допрашивал Владимова сотрудник Пятого управления КГБ подполковник ГБ Александр Губинский. На Лубянке Губинский имел репутацию следователя, служившего не столько за деньги, сколько за идею. По сложившемуся у московских диссидентов представлению, этот человек воспринимал подследственных как своих персональных врагов и не упускал возможности, чтобы поглумиться над тем или иным уже арестованным или еще пребывающим на воле противником.
Общение Владимова с Губинским началось с того, что подполковник потребовал от писателя в срок не позднее 20 января представить ему заявление в письменной форме, в котором тот:
— признал бы свою деятельность антисоветской и публично в ней раскаялся;
— указал бы все свои контакты с внутренними антисоветскими элементами и зарубежными подрывными центрами;
— дал обещание впредь издаваться на Западе только официально, через соответствующую советскую организацию, а гонорары, уже полученные и находящиеся там же на хранении, перевел в доход государства.
В случае невыполнения этого требования Губинский пообещал Владимову начать против него уголовное дело по обвинению в «агитации и пропаганде», тем более что материалов для этого, полученных на двух обысках, как он утверждал, уже и так более чем достаточно.
Это был ультиматум, ставящий человека перед необходимостью выбора: или — или.
Выслушав подполковника, Владимов ответил, что ждать до 20-го числа тому нет смысла, поскольку требуемого заявления он не напишет никогда. Что же касается угрозы возбудить уголовное дело, то готов к тому, чтобы оказаться в тюрьме, но не уверен в том, что такое развитие событий выгодно тем, от чьего имени следователь предъявляет ему этот ультиматум. Это был ответный выпад, который можно было воспринимать как угодно — и как признак отчаянной диссидентской бравады, и как толстый намек на возможное превышение следователем пределов его полномочий. Время, тем не менее, пошло.
Финал
12 января 1983 года, за неделю до истечения срока ультиматума Губинского, Владимов написал письмо Андропову. Обращаясь к новому правителю СССР, методично перечислив все уже имевшие место случаи преследования со стороны КГБ, включая, разумеется, и недавний ультиматум, писатель предупреждал генсека: «Я готов приять ставшие уже привычными тернии русского писателя, и <…> ступлю и под своды Лефортовской тюрьмы. Уверяю Вас, ни следствие, ни суд, ни уготованные мне лагерь или ссылка не переменят моих убеждений и не покажутся тяжелее того бесчестья, какое бы я себе нанес требуемым покаянием»57 .
После чего предлагал менее скандальный способ разбивания затянувшегося вокруг своей персоны гордиева узла: «Я предлагаю иной выход, менее ущербный для нашего государственного престижа. Я готов покинуть Россию58. Быть вынужденным к этому — больно и обидно <…> Я не покинул свою страну добровольно в трудные для нее годы и надеюсь, в меру своих сил и способностей, еще послужить ей, живя за рубежом <…> Если нужны формальные обоснования <…> отъезда, то вот они. Я имею приглашения от ПЕН-клуба Франции и французского же издательства “Галлимар” приехать для лечения сердца. Кроме того, академии Бонна и Кельна, ФРГ, выразили желание, чтобы я прочитал курс лекций о современной русской прозе. Я прошу Вашего содействия моему выезду из СССР <…>»59.
Завершалось письмо Владимова просьбой, более похожей на требование, — чтобы до предстоящего выезда подчиненные Андропова оставили его в покое60.
То, как была сформулирована Владимовым эта просьба, и выраженное согласие на эмиграцию, и самый тон его письма совершенно не походили на холопскую челобитную — это был разговор человека, сознающего свою абсолютную моральную правоту, с человеком, не достойным того, чтобы с ним вообще о чем-либо подобном разговаривали. Андропов, будучи далеко не глупым, разумеется, не мог этого не почувствовать. И это должно было его сильно уязвить. Однако, руководствуясь какими-то ему одному известными соображениями, он отдал распоряжение преследование Владимова прекратить. Не исключено, что определенную роль в принятии Андроповым такого решения сыграло и письмо, направленное ему в те же дни Беллой Ахмадулиной; в нем поэтесса призывала бывшего главу КГБ к милосердию и выражала надежду, что адресат прислушается к ее голосу61.
20 апреля 1983 года Георгий Владимов получил официальное разрешение на выезд из СССР в Западную Германию — для чтения лекций в Кельнском университете. Через неделю, 27 апреля, ему был выдан советский заграничный паспорт со сроком действия в один год.
Еще месяц спустя, 26 мая 1983 года, писатель-диссидент Владимов поднялся на борт самолета, вылетающего из Москвы во Франкфурт-на-Майне. Самолет вырулил на взлетно-посадочную полосу и, увеличивая скорость, покатил по бетонке. После того как шасси оторвалось от бетона, пилот развернул крылатую машину и, по летчицкой традиции, покачав крыльями отставляемой под фюзеляжем родной земле, набрал высоту и взял курс на запад.
Ноябрь — декабрь 2020
1 Георгий Владимов: возвращение к реализму // Вопросы литературы. 2001. № 5. С. 236. Интервью Елене Константиновой.
2 Там же.
3 Мария Зейфман (1902–1984) провела в неволе 2 года и 2 месяца из полученных 10 лет. Находясь в заключении, по вине лагерной администрации получила тяжелую бытовую травму, сделавшую ее пожизненным инвалидом. Освобождена в феврале 1955 года по «актировке» (то есть как более нетрудоспособная) без реабилитации. Реабилитирована в 1957 году.
4 Анатолий Гладилин (1935–2018) — советский писатель. В 1950–1960-е годы имел репутацию одного из создателей так называемой «молодежной исповедальной прозы». В 1976 году эмигрировал из СССР. Жил в Париже, работал на американской радиостанции «Свобода».
5 Владимов Г. Долог путь до Типперэри // Знамя. 2004. № 4. С. 152.
6 Отец Вероники Масевич, которая в августе 1946 года была вместе с ним в гостях у М. Зощенко.
7 Владимов Г. Долог путь до Типперэри // Знамя. 2004. № 4. С. 153.
8 Там же.
9 Там же.
10 Письмо А. Солженицына IV съезду писателей СССР // Солженицын А. Собрание сочинений: В 6 т. Frankfurt am Main: Possev-Verlag, 1970. Т. 6: «Дело Солженицына». С. 7–8.
11 Там же. С. 9.
12 Там же.
13 Там же. С. 9–10.
14 См.: Там же. С. 11–13.
15 См.: Телеграмма В. Катаева в Президиум IV Всесоюзного съезда советских писателей // Там же. С. 391.
16 Письмо 80 членов Союза писателей в Президиум IV Всесоюзного съезда советских писателей // Там же. С. 389.
17 Письмо Г. Владимова в Президиум IV съезда писателей СССР // Там же. С. 18.
18 Там же.
19 Там же. С. 19.
20 Там же. С. 19–20.
21 См.: Солженицын А. Бодался теленок с дубом: Очерки литературной жизни. Изд. 2-е, испр. и доп. М.: Согласие, 1996. С. 167.
22 См.: Письмо Г. Владимова IV съезду советских писателей // Смена. 1989. № 22 (1501). С. 11.
23 Ю. Андропов (1914–1984) был назначен на пост председателя КГБ при Совете министров СССР 18 мая 1967 года. Его предшественник В. Семичастный (1924–2001) был смещен с этой должности по обвинению в «развале работы» и «утрате политической бдительности»; поводом для его отстранения стало бегство из СССР в марте 1967 года дочери И. Сталина — С. Аллилуевой.
24 Лакшин В. «Новый мир» во времена Хрущева (1961–1964) // Знамя. 1990. № 7. С. 98.
25 См.: Матвеев П. Звери и люди // Кольта. 2015. 27 октября. URL: www.colta.ru/articles/literature/8988-zveri-i-lyudi.
26 См.: Что происходит в стране. Рассказывает Георгий Владимов // Посев. 1983. № 8. С. 41. Интервью Михаилу Назарову.
27 Там же.
28 Имеется в виду Анастасия Артемова (урожд. Редлих; 1916–2002) — редактор издательства «Possev-Verlag».
29 Что происходит в стране. Рассказывает Георгий Владимов // Посев. 1983. № 8. С. 41.
30 См.: Владимов Г. Верный Руслан. История караульной собаки // Грани. 1975. № 96. С. 3–173.
31 См.: Vladimov Gheorghij. Trofaste Ruslan: Historien om en vakthund. Oslo: Gyldendal Norsk Forlag, 1976. Overs av Odd Lund.
32 Владимов Г. В Правление Союза писателей СССР // Грани. 1977. № 106. С. 229.
33 Там же. С. 232.
34 Там же. С. 232–233.
35 Там же. С. 233.
36 Там же.
37 Чуковская Л. Процесс исключения (Очерк литературных нравов). — Paris: YMCA-Press, 1979. С. 189. Явная аллюзия на первоначальное название рассказа А. Солженицына «Щ–854», опубликованного под названием «Один день Ивана Денисовича».
38 См., например: Владимов Г. В Правление Союза писателей СССР // Грани. 1977. № 106. С. 229–233.
39 См.: ХТС. Выпуск 47. 30 ноября 1977 года.
40 Цит. по: Владимов Г. Лик моего народа? К процессу Александра Гинзбурга. Владимов Г. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1998. Т. 4. С. 154.
41 Согласно концепции редакторской группы, альманах «МетрОполь» предназначался к изданию в СССР, поэтому было решено не включать в его состав сочинений писателей, являющихся явными диссидентами — это дало бы основание цензуре автоматически объявить содержание «МетрОполя» «антисоветским» и «клеветническим».
42 По утверждению литератора Сергея Гандлевского, в 1981 году Козловский был «толстый, с рыжей бородой, залысинами» и «похож на прозаика» (Гандлевский С. Трепанация черепа. СПб.: Пушкинский фонд, 1997. С. 11).
43 См.: Козловский Е. Диссидент и чиновница // Континент. 1981. № 27. С. 15–52.
44 См.: Козловский Е. Красная площадь // Континент. 1982. № 30. С. 12–60; № 31. С. 57–155.
45 Аксенов В. В защиту писателя // Континент. 1982. № 31. С. 56.
46 Там же.
47 Там же.
48 Петр Якир (1923–1982) и Виктор Красин (1929–2017) — советские диссиденты-ренегаты. На судебном процессе в августе-сентябре 1973 года демонстративно раскаивались в «преступной антисоветской деятельности» и клеветали на своих ранее осужденных и еще не арестованных соратников. «Дело Якира — Красина» стало крупнейшим успехом Лубянки за всю историю борьбы КГБ с диссидентским движением.
49 Открытое письмо Е. Козловского // Московская правда. 1982. 2 июля.
50 Там же.
51 Там же.
52 Там же.
53 Владимов Г. Какой зефир струит эфир // Русская мысль. 1991. № 3885. 28 июня.
54 Там же.
55 См.: Владимов Г. Не обращайте вниманья, маэстро // Грани. 1982. № 125. С. 5–58.
56 См., например: Бородин Л. Повесть странного времени. Frankfurt am Main: Possev-Verlag, 1978. Он же. Третья правда. Frankfurt am Main: Possev-Verlag, 1981.
57 Владимов Г. Генеральному секретарю ЦК КПСС Ю.В. Андропову // Континент. 1983. № 35. Специальное приложение. С. 6.
58 Восемнадцать лет спустя, в феврале 2001 года Г. Владимов так объяснял свое согласие на вынужденную эмиграцию: «Я ни в коем случае не хотел уезжать из России. <…> Но надо мной висело уголовное дело, <…> меня хотели арестовать, судить. <…> Я, в общем, готов был пойти на суд, на процесс. Я этого не боялся. <…> И если бы мне было, скажем, лет сорок и я был бы совершенно физически здоров, то я бы на это пошел. Но мне уже было пятьдесят два года, к тому же два инфаркта: один полноценный, второй врачи успели купировать. В общем, здоровье не то. Поэтому я вынужден был пойти на уступки» (Георгий Владимов: возвращение к реализму // Вопросы литературы. 2001. № 5. С. 223–224).
59 Там же. С. 6–7.
60 См.: Там же. С. 7.
61 См.: Мессерер Б. Георгий Владимов // Звезда. 2016. № 1. С. 161.