Ирина Машинская. Книга отражений
Опубликовано в журнале Знамя, номер 11, 2021
Ирина Машинская. Книга отражений. Тринадцать открыток и одно письмо. — Екб.; М.: Кабинетный ученый, 2021.
«Эти краткие отклики, “открытки” — не критика. Прежде всего, потому что они обращены не к условной читательской публике, не к коллегам, не к редакторам и координаторам премий, а к самому автору, и даже — к самому тексту», — пишет поэт, эссеист Ирина Машинская в предисловии к книге. Жанр «внутренней» эссеистики — писем поэта к поэту — сейчас редок. Рецензия обычно готовится с прицелом на публикацию, если речь идет не об «учебном» жанре, не о советах семинарского толка — от этого автор «Книги отражений» далек. Когда же речь идет об эссе, предназначенных конкретному адресату и лишь затем ставших фактом публикации, мы, очевидно, имеем дело с гибридным жанром. Едва ли это «злокачественное развитие жанра», как едко и не без справедливости выразился когда-то критик Александр Агеев про публичные дневники; можно вспомнить и розановское недовольство постгутенберговской трансформацией литературы. (По его мнению, уйдя от интимной и только в таком виде подлинной сути — к читающему, литература ушла от своего исконного предназначения.) Отсутствие редакторской цензуры за плечом — расковывающий фактор: оно влияет на свободу эссеистического мышления, позволяет допускать вольности, отступления от «формата» (и даже игнорирование его — если не иметь в виду формат «внутренний» и не понимать под ним исключительно чувство ответственности пишущего за свой текст).
Лицом к лицу, вопреки Есенину, в этом случае лицо и увидать. Текст при чтении существует в «сотрудничестве» (слово Машинской) с читающим, — так и человек ответивший, прокомментировавший послание, уточняет понимание, обогащает его своей ответной реакцией. (Поэтому и я люблю этот жанр — будь то рецензия на сайте Pechorin.net, которая сначала проходит через редакторские руки и только потом попадает автору разбираемого текста, — или впечатления разной степени подробности в личном сообщении.) Как-то, на заре моей критической деятельности, такое «сотрудничество» обернулось казусным случаем: поэтесса, героиня моей большой статьи, позвонила в журнал, для которого та статья предназначалась, и надолго испортила мои отношения с ним. Та история и гневное письмо, в котором редактор наставлял «никогда, никогда не показывать автору текст о нем», надолго лишили меня желания такой обратной связи. Позже, когда статья обсуждалась на критическом семинаре и я рассказал коллегам о случившемся, одна из руководительниц семинара недоуменно спросила: «Зачем вы показали ей текст? Вы что, хотели, чтобы она вас скорректировала?». Другой руководитель оказался мудрее — и выразился так: «Думаю, что для Бориса это было желание разговора о человеке в присутствии человека». Отзвук этой мысли можно найти и в словах Машинской: «“Открытки” начались с осознания невозможности говорить о стихах анонимно, отстраненно. Ведь даже в самм отстранении необходимо присутствие вот этого, глядящего со стороны. Стихотворение являет мне себя, но мое восприятие не пассивно. Стихотворение являет мне себя в той мере, в какой я сама леплю его своим пониманием…». Внимательное чтение лирического текста — всегда взаимный процесс, не в меньшей степени зависящий от эмоционального поля воспринимающего, чем от особенностей текста, — и его продумывание, наиболее полноценное понимание может быть актом совместным. В этом смысле Машинская несколько отходит от стереотипного представления, что художник не должен говорить о своем творении (ответные письма в этой книге не опубликованы, но уверен, что иные из них были едва ли не подробнее, чем исходная открытка. Как тогда пошутил мой друг — после письма поэтессы, недовольной моей статьей: «Нужно печатать две статьи — одну твою об N, другую — N о себе»).
В случае Машинской обида, однако, малоожидаема — настолько важно эссеисту погружение в материал и дорог ответный опыт встречи. При анализе ответного опыта автор касается одной из наболевших проблем времени — не используя надоевший термин «культурное перепроизводство» (хотя и он бы подошел), но говоря: «Драма большого (по силе) сложного стихотворения — в одиночестве его. Дело не только в разнице масштабов “звезды” и “астероида”, но и в рассеянности сознания, свойственного нашему времени: слишком многое зовет с улицы». Вспомнилось, как в 2015-м Ольга Славникова сказала в интервью мне об одной из задач премии «Дебют» (тогда еще существовавшей) как о необходимости усилить авторскую мотивацию, «помочь преодолеть одиночество писателя перед чистым листом». Мне тогда сразу же захотелось перевести ее — безусловно, верную — метафору в плоскость одиночества перед лицом уже написанного текста. Оно, это одиночество, не менее, а может, и более сильно. И как не подумать об успешной задаче такого преодоления (может, и не чувствуемой самим эссеистом, в отличие от Славниковой; проект Машинской ведь только условно проект, а по сути — череда изъявлений души), когда читаешь, например, такое — кажется, непосредственное до неприличия:
«Остается несомненный, запоминающийся голос — и вот за него и цепляешься. То есть мне уже даже неважно, что он говорит, мне важен тон, сердце — и мое к нему полное, абсолютное доверие. И все-таки этого недостаточно. Мне кажется, что вот этот голос — он, как часы в Вашем стихотворении (совершенно парландовском), парализован красотой, и мне хочется уже чего-то другого, свободнее и грубее, но чтоб мое доверие к голосу осталось, осталось вот это растерянное ощущение мира до любви, как Вы говорите» (в письме Алексею Чипиге).
Впрочем, то, что это «непосредственно до неприличия», — не проблема Машинской, а скорее недостаток современной критики, ушедшей от столь искреннего изъявления чувств. Для того, возможно, и оказался пригоден жанр эссе, сближенного с эпистолярием. Жанр, вбирающий невозможное в журнальной критике «традиционного» формата. Я бы выделил две его составляющие:
1) Опыт прямого сопоставления со своими мыслями и чувствами непосредственно в момент чтения — как следствие именно эпистолярной интонации, подразумевающей прямой контакт, восхищение, недоумение: «Вообще, твое зрение совершенно обратно моему. Мое — медленное, ленивое, мне лучше живется, когда всего поменьше. Например, вот такое у тебя ближе всего: “Где ночью в вагонное смотришь окно — / И видишь другое окно”. И все! Поэтому мне (именно мне) легче было существовать в тех твоих книжках, где много воздуха <…> Но обычно твои стихи перенаселены и перенасыщены» (из «открытки», адресованной Геннадию Каневскому);
2) Художественный импрессионизм — важнейшая черта стиля Машинской: «Эти полупрозрачные, неловкие (и так, чтоб читать было немного неловко), твердые на ощупь, угловатые фрагменты только на вид — и, особенно, слух (метр) — сходны: обманчивая песенка, пристрастие к уменьшительным (единственное, что мне здесь надо преодолевать) и каждое особенно своим особым сколом и собственной картинкой внутри…» (о Елене Сунцовой). Такая особенность стиля заставляет вспомнить уайльдовское «Критик как художник», а из последних по времени примеров — статьи Леонида Костюкова, который неоднократно доказывал постулат о критике как искусстве, то есть сближении с эссе — наиболее родном стихотворению жанре. «Как будто язык немного заплетается — “ты любить полюби меня” — так заплетаются струи не знающего льда ручья», — комментирует Машинская строку Олега Вулфа. Филолог бы сказал о семантическом повторе или чем-то подобном — и неизбежно учел бы одну сторону медали. Эссеист пишет о «неуверенной, как бы пошатывающейся» походке стихотворения — и импрессионистическое сравнение вбирает в себя куда больше, затем развиваясь по принципу ассоциаций, то есть как стихотворение (с присущими ему рифмами: «Вот текст. Он открывается, как сияние, как зияние — а еще полыхание знамен родительного падежа»).
Книга в очередной раз доказывает продуктивность стратегии, основанной на субъективизме — при наличии читательского таланта и филологической базы (убранной в подтекст). А эссе «Желание текста» — послесловие к тринадцати открыткам — можно рекомендовать как увлекательную и сложную работу о стратегиях вживания в стихотворение; без сомнения, его стоило бы прочитать каждому, кто в наше время берется говорить о стихах. Пусть и сложно сделать это с таким блеском, как Ирина Машинская.