Саша Николаенко. Жили люди как всегда. Записки Феди Булкина. М.: АСТ: РЕШ, 2021.
Опубликовано в журнале Знамя, номер 10, 2021
Мальчик Федя Булкин вырос и стал маленьким. Да, тем самым «маленьким человеком», о котором так много писала русская литература в XIX веке, гораздо реже в XX и как-то совсем подзабыла в XXI. Два года назад я буквально влюбилась в «Небесного почтальона Федю Булкина», семилетнего мальчика из 1982 года, живущего с бабушкой и стремящегося понять устройство (законы, правила) мира, в котором он оказался. Смелого и честного мальчика, требующего справедливости и обращающегося непосредственно к Богу. И вот Федя вырос и превратился в писателя Федора Михайловича (да, у вас правильная ассоциация сейчас появилась, пусть будет; и рассказик «Преступление и наказание» обнаружится, и следователь Порфирий), и новая книга Саши Николаенко — это как будто записки (а на самом деле короткие рассказы) выросшего Булкина.
Чудо жизни и невыносимая повседневность, бережное отношение к людям и неизбежность смерти — вот о чем новый сборник. А в его фундаменте не только Гоголь и Достоевский, но и Чехов, и Горький, и Хармс. Главное, что Федя продолжает жить, как и в детстве, в монологе, обращенном к Богу, но теперь ему досадно не только за свое сиротское детство и бабушкины горести. Он замечает тоску, механистичность, неустроенность, нелепость жизней соседей и сослуживцев, и людей, непонятно каким образом ему знакомых, и даже своего кота. («Ведь это ж какое ангельское терпение нужно иметь, чтоб жить?!») А лейтмотивом в сборнике становится линия с консьержкой, которая как раз ни в какую не замечает самого Федора Михайловича, и чуть ли не ежедневно спрашивает у него, всю жизнь живущего в этом доме, к кому он, собственно, в какую квартиру. У каждого рассказика — эпиграф курсивом, и вот половина этих эпиграфов — история про консьержку: «Что же, спорить, что ли, буду я с ней? Ведь это же все равно, что доказывать ежедневно какой-то там… что я есть! Ведь когда я мимо иду, она то не видит меня, то увидит, да не узнает! Ведь я мошка ей, мошка ей! А она мне тем более, хуже мошки…». Рассказы все городские, московские, и география происходящего вполне узнаваема: район Хорошево-Мневники, с улицами Народного ополчения, Рогова, Генерала Глаголева, с МВД на Берзарина, с магазином «М.Видео», с 59-м и 61-м троллейбусами и кругом троллейбусным у Серебряного Бора, 34-м детсадиком и 67-й горбольницей.
Не только уважением и умилением полон текст, но и иронией, смехом над нелепостью и ограниченностью человека. С одной стороны, герои в основном названы по имени-отчеству: Николай Иванович да Лев Борисович, Арсений Михайлович да Вадим Петрович, но вы посмотрите на фамилии — сплошь с уменьшительно-ласкательными суффиксами: Заморушкин и Самоежкин, Прутиков и Чудиков, Петелькин и Уточкин, Проплешкин и Скворешкин, Птичкин и Пташкин! Смешон человек! И появляется (да не однажды) на Фединых страницах гоголевское зеркало: «Разглядишь, бывает, физиономию свою в раме зеркала и замрешь, глаза выпучив, загипнотизирован впечатлением… Ведь это до чего изображено мастерски! Унизительно натурально…». «Унизительно натурально» — мастерски и в лучших гоголевских традициях! Нелеп и смешон человек, а нередко и растерян, и выбор правильный в жизни сделать не в состоянии: «И не только в связи с предоставленным магазинным ассортиментом непросто жить, но в связи с ассортиментом общей картины жизни. Непросто выбрать там, где выбор есть, и непросто даже, где его нету». Герой-обыватель в изображении Саши Николаенко выглядит хотя смешным и растерянным, но легко узнаваемым и трогательным, беззащитным перед жизнью и смертью («Арсений Михайлович выглядел тут испуганным, но доверчивым и покорным»).
Почти все персонажи работают «в учреждении», то есть чиновники, и Федор Михайлович там работал, правда, все жалобы писал «До востребования. Господу Богу», так и стал писателем, «общечеловеческим стоном»: «Стал писателем наш Федор Михайлович, голосом совести, из народа к Царю небесному делегатом. Составлял романы-петиции, предлагал раскрыть карты. Мол, скажите нам наконец, есть ли Вы, и если есть, то какая Ваша программа и тактика, и куда нас ведете, и когда предпримете меры против нашего невежества и бесправия, нищеты и Вашего гнета. <…> Четыре романа-петиции издал наш Федор Михайлович». Мальчик Федя был оптимистом, а вот Федор Михайлович, скорее, меланхолик, человек, «смирившийся с буднями»; характер героя заметно изменился — нет прежней смелости, бодрости и прямоты, все больше скромность и деликатность теперь, нерешительность даже, но суть его обращения к высшим силам прежняя: зачем эта жизнь человеческая? в чем смысл ее? Для чего все?! «Для чего же эта вспышка во тьме? Для чего же это мгновение? Счастье, горе, радости — для чего? Эта книжечка о среднем, высшем образовании, данные загса и места жительства в паспорте, а затем — старение, подагра с сосудами, дряхлость, болезнь… и дата за прочерком — для чего?.. Даже если там ничто, забвение полное, расставание вечное, на одно мгновение светом быть дано тебе в темноте, светом видимым посреди неизвестности. Разве этого мало?»
И постепенно сквозь судьбы персонажей проступает основная идея книги — идея утешительная. «Человек нуждается в утешении перед фактом собственной смерти». А умирать всем и всякому придется… И появляются образы «жизни-убийцы», а смерть предстает как казнь невиновного. В рассказе «Повестка» смерть является в кабинет к чиновнику и вручает ему свою повестку, в ответ чиновник выдает ей стандартный набор фраз-реакций на посетителя-просителя («Сами видите, график. И все же обещаю найти часок… во всяком случае разберусь… Разберусь! Но в любое другое время…») и даже пытается дать ей взятку. Примерно с середины книги встречаются упоминания и о смерти Федора Михайловича, но это, поверьте, не большой спойлер, потому что ну как он умер? Относительно умер, точнее, вот так: «Федор Михайлович, и умерев, не позволил себе расслабиться… только мы все, пришедшие проводить его в последний путь, попрощавшись с ним, отошли от стола и гроб его двинулся в печное жерло, как выскочил он из гроба, крышку откинул, в чем мать родила, вернее в костюме, при галстуке, и, выскочив, растолкал всех нас ошеломленно, в дверях столпившихся, да и был таков».
Во многих рассказах автор намеренно стирает четкую границу между смертью и жизнью, заставляет их перемешаться. Иногда смерть только снится, и в конце многих рассказов герои просыпаются. Иногда герой с какого-то момента начинает проживать жизнь в обратном порядке. Иногда рождается по второму разу, заранее зная все, что случится, и, едва родившись, просит закурить. В рассказе «Человек без паспорта» Алексей Семенович Трупиков заявится на прием к врачу (Николаю Семеновичу Врачу) со своим свидетельством о смерти вместо паспорта и полиса; врач в финале проснется, но вот досада — пальто Трупикова останется на вешалке и в реальности. Фантастическое в рассказах маскируется под наваждение, наваждение нередко превращается в кошмар; герои двоятся и в недоумении смотрят друг на друга, выяснив, что в их паспортах написано одно и то же. Каков же критерий, жив человек или нет? «…если пишет в фейсбук человек, то живой»! И восклицает Федор Михайлович в одном из эпиграфов: «Может, зря ты создал, Господи, человека?»
Вырастая тематически и стилистически из традиции русской литературы, книги Саши Николаенко говорят языком понятным и близким, и одновременно уникальным, особенным. Много языковой игры, инверсий, обильные повторы, частый оксюморон: «Федор Михайлович, пунктуальный, но и, так сказать, не без пунктика», «оттерпел очередь», «усмехнулся змею, созданию провокационному Господа», «позади заживало несбывшееся, впереди была неизбежность», «Оскользнувшись над запрудой бобровою, покатился наклоном овражины в ямь болотную, ну а там у нас глубоко…». Нередко рассказ стилистически приближается к сказу, причем часто к сказу современному, чуть ли не к разговору на скамеечке: «Наш-то», такой-то… — и пошла история! И все больше «наши» (особенно Федор Михайлович всегда «наш»), лишь изредка «некто». При единой стилистике рассказы разнятся жанровыми оттенками: и фантастический («Марсианин»), и сатирический («Человек без маски»), и страшная сказка («Жили-были»), и анекдот: « — А старушка та, наверное, умерла…
— Какая старушка?
— Да тут сидела, помнишь, всегда на лавочке?
— А, ну да…
— А теперь хоть сумки есть где поставить».
Идея творчества и творения, сотворения тоже одна из важных в книге. Некоторые персонажи прямо-таки страшатся именно того, что они всего лишь выдуманы кем-то, и хотят жить реальной жизнью. В страхе и ужасе обнаруживает себя в кратере на Марсе Вадим Петрович Недопискин («Марсианин»), персонаж недописанного (разумеется) фантастического романа Александра Сергеевича Пучеглазкина, и хотя он подозревает, что «и сам он, и вся жизнь его — оптическая иллюзия», но кричит оттуда, обращаясь к автору, и требует иной судьбы. Умирает от сердечного приступа Алексей Иванович, персонаж рассказа «Лазарь», заподозрив, что он «не жив, а написан… дописан почти». Персонажи как будто страдают от своей выдуманности, иллюзорности, а Федор Михайлович в итоге упрекает себя за то, что стольких героев погубил, и думает, не воскресить ли их всех. Но он же утверждает: «Остается героем времени не живой — написанный человек. Тот бессмертный, кто не жил». А вот авторская позиция видится, скорее, в следующем: что бы ни создавал человек, «это есть палитра божественная, здесь и цвет, и его изменения, весь спектр красок Создателя. Свое — лишь повторение, воспевание, восхваление». И творчество предстает как средство восхваления Создателя, приближаясь к духовным практикам воспевания имен Бога. Нельзя не упомянуть, что книга полна Сашиными рисунками, нежными и грустными, многие ее образы воплощены одновременно и в тексте и живописно, становясь при этом более объемными и точными. «Жили люди как всегда» — редкий случай, когда автор и художник предстают в одном лице.
При всей серьезности разговора о смерти книга Николаенко вовсе не мрачная, —умиление, утешение и высокий лиризм в ней явно перевешивают минорные настроения. Смешивая в одну толпу живых и мертвых персонажей, автор утверждает, что «любовь не знает разницы между живыми и мертвыми». «Да святится имя вам дарованной жизни», — восклицает она голосом своего героя. О чуде жизни и света, о благости и радости существования напоминает она на фоне обыденности и монотонной повторяемости дней: «То Луна, царица сияния звездного, полнотелая, белого атласа, в нашем садике яблони, проливные, грибные дождики, грозы. Семицветный мост над лугом из туманов парных встает в величии радужном. Солнце мир крестит на закат. А как пахнет на заре вся в росиночках, капельках бриллиантовых травка бедная, малая кашка. От одной травиночки плакать хочется, целовать ее хочется, вот-те ей… Речка движется и не движется, воздух — кажется, рукой зачерпнуть, пить и пить, не напиться, не нажиться этим всем, Господи, не расстаться. Как подумаешь, что помрешь…».
Нет пометки 18+ (редкость нынче), нет ни слова плохого, злобного в этой книге, только добрые, а вот сил душевных много требуется, чтобы читать вдумчиво (а уж сколько их нужно было, чтобы написать, — и представить боюсь). С одной стороны, вся книга — сплошное memento mori, с другой же — великое утешение.